Анатолий Зверев в воспоминаниях современников - Анатолий Зверев 18 стр.


Однажды путешествовали по Москве несколько дней. Сменили две-три квартиры. Зарплата моя иссякла. Вывернули и выгребли карманы, сдали бутылки, что-то заняли и отправились на футбольный матч. На трибуне я пел что-то веселое. Мало кому понятное. "Многая лета, многая лета, многая лета тебе, полковник Пал Мелетер". Но все кончилось хорошо - в вытрезвителе. На моих изумленных глазах страж откалывает булавку внутреннего кармана зверевского пиджака и достает увесистый сверток денег…

Это не значит, что художник был жадным. Отнюдь. Он был аккуратист, несмотря на частую (но не постоянную) внешнюю неряшливость. Деньги ему были нужны для чего-то важного. Скажем, на краски. Вот он и берег их даже тогда, когда ходил на бровях. Аккуратность помогала ему выжить в трудных ситуациях и прекрасно-расточительно писать.

Как четко - один к одному - были разложены тюбики на полу его квартиры в Свиблово.

Еще был жив поэт Николай Николаевич Асеев. Еще играл на бегах по справочникам - делал ставки, не выходя из своей квартиры. К нему мы заглянули как-то со Зверевым - за полсотней. Супруга поэта Оксана была симпатична, мила несмотря на года - простодушна, как ребенок. Правда, может быть, не совсем так уж…

В 1963 году она стала вдовой. В этом качестве ее не видел. Но у Толи были другие возможности встретиться с ней. Например, у сестры - художницы Марии Синяковой. Ее мастерская возле Никитских ворот посещалась "левыми" художниками.

Роман и есть роман. Не наше дело. Но он оказался делом заботливых Оксаниных сестер, которые проявили непохожую на них чопорность. Слишком боялись за репутацию вдовы известного поэта. А художнику, думаю, много крови попортили.

Теперь, когда вижу женские портреты свободного зверевского письма - даже если на меня глядит жгучая брюнетка, даже если портрет написан в пятидесятые годы, когда он вдову не знал, - все равно узнаю ее. Вот и получается, что Муза - не данность. Не слетает она к творцу. Он сам создает ее.

В последний раз видел его из окна троллейбуса. Было это у Пречистенских ворот. Он стоял на тротуаре, там, где раньше был дом В. И. Сурикова, а сейчас чернеет монумент Энгельсу. Своим видом или аурой, "роением воздухов", ритмом расположения фигуры в пространстве он отличался от всех пешеходов, не сопрягался с улицей. Зверь-человек.

Он держал под мышкой большой кочан капусты, с достоинством и значением его обхватив. Так не держат даже астраханский арбуз. Это был не какой-нибудь жалкий вилок, а настоящий, может быть, с глухим внутренним скрипом кочан. Шедевр природы. Лопоухий, правда. Надорванные листья растрепанно свисали из-под рукава пальто.

Троллейбус дернулся. Еле удержался на ногах. Оглядываюсь. Зверев, верно, уже перешел улицу. На тротуаре белел упавший лист капусты. Летошный снег…

Вскоре узнаю: Зверев умер…

КИРА САПГИР
Черта на стене

В коридоре вдоль стены тянется чёрная черта. Проведена до кухни и теряется у холодильника.

- Зверев прочертил? - спрашиваю. И отвечают: "Зверев".

В предновогодние дни весть о смерти Зверева выглядела не по сезону - первоапрельской шуткой. Все настолько привыкли хоронить Зверева, что когда он, как ни в чём не бывало, воскресал, никто даже особенно не удивлялся. Только говорили, что когда человека столько хоронят, значит - двужильный, две жизни проживёт.

Плавинский рассказывал такую быль.

Идёт как-то Зверев ночью по Каменному мосту, из дому, его женщина прогнала. Ноябрь на дворе. Идёт, грустит. Навстречу ему алкаш, знакомый по парку "Сокольники", где они играли со Зверевым в шашки.

- Ты что грустишь? - спрашивает у Зверева алкаш. - Может быть, тебе жизнь твоя не нравится?

- Плохая моя жизнь, - объясняет Зверев. - Ничего в ней хорошего нет.

- Плохая твоя жизнь, - соглашается алкаш. - На что она тебе? Такую жизнь, я думаю, надо прекратить.

И прежде чем Зверев опомнился, тот его в охапку - да и через перила моста - в Москву-реку! Зверев повис, скрючившись, ногтями за мост цепляется. А алкаш его всё сапогом, сапогом по пальцам.

Видит - никак ему эту жизнь не прервать. Рассердился алкаш не на шутку.

- Ах так, - кричит, - ты свою жизнь прекращать не хочешь! Ну так вот эту жизнь я уж точно прекращу!

И с этими словами кидается к компании, которая в этот момент появляется на Каменном мосту. Гармонист на гармошке играет, по бокам его две бабы, а третья - задом приплясывает перед ним и дроби бьёт. Перед призывом, не иначе, гуляют.

Разбежался алкаш, выхватил гармониста - и закинул с маху прямо в Москву-реку. Тот летит и всё ещё по инерции играет на гармошке. Наконец долетел до бакена. Растянулась гармошка во всю ширь:

- УРРР-ЯЯЯ-АА!!

Жизнь Зверева - не образец для подражания. Он был настоящей старой богемой, настоящим "фовистом" - диким…

Зверев, в своих знаменитых башмаках, прямиком с картины Ван Гога "Прогулка заключённых" забрёл в интеллигентный дом. В столовой, на круглом столике карельской берёзы, в синей самаркандской вазе красуются чудом добытые здесь, на окраине Москвы мандарины. Зверев берёт мандарин за мандарином и бросает их в пасть хозяйскому бульдогу. Тот надкусывает и выплёвывает. Зверев тоже надкусывает мандарин. Выдавливает дольки на бумажный лист. Растирает по листу корки, плюёт и, макая раскисшим окурком в плевки, молниеносно что-то наносит на лист - какие-то стремительные завитки и штрихи; топчет бумагу ногами, чуть не прорывает её - и вот уж цветут на листе самаркандская ваза и плод мандрагоры.

Пил зверски. Был, впрочем, удивительно чистоплотен. На свой лад.

Перед тем как откупорить поллитру, вынимал из кармана драпового пальто залепленные табачной крошкой ватно-марлевые подушечки из аптеки. Затем, отодрав зубами "бескозырку" с бутылочного горлышка, начинал его тщательно протирать. И только потом мощно присасывался к чистому стеклу; и, если не отобрать, осушал бутылку махом.

Он рисовал по двадцать, по тридцать рисунков сразу; на каждый уходило несколько секунд; на двадцать пять - обязательно приходился шедевр.

Весна 1975 года. Идут по Москве квартирные выставки. На картине художника М. под названием "Портрет Зверева" в раме - залитая эпоксидкой столовая доска с объедками, с окурками; там же - осколки, какой-то разорванный женский бирюзовый браслет. Рядом картина Зверева: во весь опор летит голубой конь…

- Разве это Зверев? - томно вопрошает хозяйка. - Это не он! Вот он! - и указывает на "Голубого коня". - Он - наш Голубой конь!..

Этого художника можно было узнать по одной черте. Просто по чёрной черте, проведённой по стене в коридоре.

ВАДИМ ЕГОРОВ
"Взойдет бессмертное лицо…"

Памяти А. Зверева

В контору - этот, тот - в забой.
Четвёртый - речь толкает…
А у художника - запой:
Профессия такая.

Он пьёт весною и зимой,
Пьёт осенью и летом,
Как это страшно, Боже мой!
Как непонятно это…

Живет, сивухою разя
И матерясь безбожно.
Ему без выпивки нельзя,
Без остального - можно.

Всё ближе роковая мгла.
В горниле будней тряски
Нет ни подруги, ни угла,
Но есть глаза и краски.

Когда судьба уносит нас
К паденьям и победам,
К нему является тот час,
Который нам неведом.

Он перестанет быть шутом
И, не боясь опалы,
Он по холсту размажет то,
Что под руку попало.

Да-да, на холст он нанесёт
Табак, зубную пасту,
Помаду, пепел, охру - всё,
Что под рукой. И баста!

Он будет этот горький мёд
Месить, как тесто месят.
Всё это таинство займёт
Минут, наверно, десять.

Блеснёт забытое винцо…
И среди лиц несметных
Взойдёт бессмертное лицо
Кого-нибудь из смертных.

Года посыплются, как град,
Всему землёй одеться,
Но не лицу. Оно стократ
Переживёт владельца.

Ну, что же… Так тому и быть
От лета и до лета.
А что художник? Будет пить
До нового портрета.

В чужие биться этажи
Нетрезво и недужно…
Нельзя так жить!
Нельзя так жить!
…А может, так и нужно?

ЛАРИСА ПЯТНИЦКАЯ
На Грузинке

Многие дни и часы Анатолий Тимофеевич провёл в подвалах Малой Грузинской, 28. Привлекали его подвалы многолюдностью и возможностью встретить родных, знакомых своих - Плавинского, Пятницкого, Малюченко, Немухина, Калинина, да и мало ли кого ещё Бог приведёт на Грузинку. Опять же - выставки. Анатолий Тимофеевич с юности имел пристрастие к музеям и выставкам. А на Грузинке в ту пору (конец 70-х - начало 80-х) выставок хороших было видимо-невидимо. И народец, кроме самих художников, здесь толкался по большей части не так себе, а родственный, с душой. А Тимофеич любил общаться вообще со всякими людьми, а уж с понятливыми - тем более. Часто присаживался Толя на ступеньках у входной двери - особенно если погода позволяла - и приветственно встречал симпатичные ему личности, а таковых было немало. Приветствия начинались обычно довольно просто: "Хотите, я вас нарисую? Портрет ваш пойдёт в вечность, а мне нужна конечность - наличность в виде килечки и водочки с пивцом - три рубля". Многие обыватели шарахались от простоты слога и души великого художника, но находились и такие, что притормаживали, за что и вознаграждались шедевром по сходной цене.

Девиц-аппаратчиц, снующих деловито по коридорам власти подвалов, Анатолий Тимофеевич Зверев пытался обучить великому искусству рисования, но, видя их полную неспособность к творчеству, успокаивался тем, что сам рисовал их бесчисленные изображения, беря символическую плату - 20 копеек. Хотелось бы увидеть физиономии всех ныне наживающихся на шедеврах Зверева, или даже на подделках под великое имя, когда слышат серые хищники, какие возможности для спекуляций потеряны ими навсегда!

А Тимофеич щедро раздаривал себя всем, кто хоть на миг притормозит деловую прыть возле него и перемолвится словом, а ещё лучше - за пару-тройку рублей закажет собственное изображение. Многие сотни портретов, исполненных на Грузинке, разошлись по всему свету. Кто-то из обладателей шедевров, поди, и не знает, чем владеет!

Выставки доставляли почти наслаждение Тимофеичу, особенно те, где были в экспозиции его работы. Тогда он становился к стенке со своими картинами и с детским тщеславием позировал всем фотодержателям: для него не было разницы между хорошо упакованными профессионалами-фотомастерами и застенчивыми любителями с дешёвенькими "леечками". Тимофеич любил изящную позу и был на редкость талантливой кинофотомоделью. Улыбки, ужимки, повороты-выверты Анатолия Тимофеевича достойны подражания (если такое возможно!) самыми крупными мировыми кинозвёздами.

Ещё выставки на Грузинке Тимофеич любил за то, что только здесь он мог посидеть с друзьями за столом по-домашнему: и чистый стаканчик всегда найдется для Тимофеича, и закусочку аккуратную кто-то из друзей сноровит. Ведь дома своего у Анатолия Тимофеевича не было. Та, печальной и тревожной памяти, квартирка в "Свиблово-Гиблово", где он был прописан с матушкой, вызывала страх, содрогание, отвращение у бедного художника. Уж больно много пришлось перетерпеть в этом мрачном месте Звереву: смерть матери, постоянные визиты местных околоточных милиционеров, обирающих всякого незащищённого от их самоуправства человека. А сколько раз пытались вывезти и вывозили в психушку из этого логова нежного сердцем, душою и телом Поэта - Зверева Анатолия Тимофеевича. Не любил, страшился Зверев "Свиблова-Гиблова", да не уберёгся. Именно здесь и настигла его последняя минута!

Но всё это потом, потом, в страшном зимнем далеке, а пока праздник жизни продолжается. Его знают, его любят, тянут к себе нарасхват: "Анатолий Тимофеевич, сфотографируйтесь с нами, пожалуйста… Пусть мой сынок снимется с вами на память… Пожалуйста, порисуйте. Мы снимем вас в процессе творчества для истории… Нарисуйте нас… Подарите ваш автограф… Наш студенческий отряд хотел бы сфотографироваться с вами, Анатолий Тимофеевич, на память об институте…" Шум, гам, восторги, кипучая жизнь - вот радостная сердцу Зверева атмосфера.

Когда-то этим кипеньем, радостью, страстями славилась наша Грузинка. Художников было не много и не мало, а именно столько, чтобы знали и любили они друг друга. К Звереву же у всех пишущих и рисующих отношение было особое - смесь восторга и зависти, желание быть с ним и как можно скорее дальше бежать от него.

Анатолий Тимофеевич ни одно живое сердце не мог оставить холодным, всякое отзывалось, но… по-разному: у кого ритм совпадал со зверевским, тот жил годами рядом с ним, а кого мучила аритмия - раздражался, злился на Зверева, бежал от него. Находились и такие, что собственную недостаточность пытались связать с личностью Зверева, с его возбуждающим темпераментом, и накидывались на него с упрёками, а то и с кулаками. Но Тимофеич понимал их ущербность, не сердился и быстро прощал все обиды. Правда, старался изо всех своих сил большого ребёнка избегать любых и всяческих конфликтов, а когда ему удавалось прожить день в спокойном согласии и мире с человечеством, был счастлив без меры: праздник души переполнял его до краёв, и он опять бежал (спешил) на Грузинку, чтобы поделиться счастьем доброты и любви гения. На Грузинке всегда находились и краски, и кисти - всё, что сближало Анатолия Тимофеевича с людьми, их миром, их душой, их жизнью. Звереву нужны были люди - без них он тосковал, скорбел. А ежели Бог посылал на путь жизни Анатолия Тимофеевича добрых, умных людей, счастье бытия переполняло душу его.

НИНА КОВАЛЕНКО
Эпизод

Собственно, всё началось с того, что кто-то из моих знакомых сказал другому о моих соседках:

- Слушай, в эту квартиру надо привести Зверева. Он их быстро поставит на место.

- Кто такой Зверев? - безучастно спросила я. Так я впервые услышала это имя.

- Зверев - это человек, который может всё.

- Ну, например?

- Ну, например, он может переломать всю хрустальную посуду, сплясать на столе, выломать входную дверь и уйти. Уйти спокойно, зная, что за это ему ничего не будет - ведь он уже давно на психучёте.

Через несколько дней, в гостях у учёного О.Б. на вопрос: "Как соседки?", - сообщила, что ко мне тут хотят привести одного человека, который способен на всё. О. Б. ни секунды не раздумывая, воскликнул: "О! Это Толька Зверев! Не вздумай его приглашать!"

Это было на Малой Грузинской летом 1980 года. В подвале, как всегда при открытии, толпились зрители. Помолчав, подумав, вежливо поулыбавшись, шли из зала к выходу. И тогда в "предбаннике", при подходе к ступенькам наверх их встречал этот портрет. Весело толкали друг друга в бок и говорили: "Смотри, Немухин!"

Удивительно, что Зверев, не изменяя своей обычной манере, изобразил именно немухинскую рабочую сосредоточенность. Шляпа, кисти, трубка, Немухин - единое целое, единый мир художника. К. тому времени Зверев уже был Зверевым, частью современного русского искусства, единственным на Малой Грузинской художником, приобретённым Лувром, признанным и принятым за Западе, принятым в коллекции каждого уважающего себя коллекционера.

В 82-м году второй этаж выставочного помещения был уже отдан под зал заседаний Профсоюзу работников культуры. Теперь художникам не оставалось дневного света, все выставки проходили в подвале. Участились драки за "место на стенке". Побеждал сильный кулак.

Он стал все чаще появляться на Малой Грузинской. Появляется и предлагает каждому: "Давай я тебя нарисую". И назначает цену: рубль. Охота "рубль" приобретает особый смысл во время выставок "Двадцатки" (группы из двадцати московских художников. - Н. К.).

Только администрация бдительно следила за порядком, то и дело слышались приказы дежурным: "Появится Зверев - не пускать!"

Меня попросили подежурить у входа на выставку, пришёл новый заместитель председателя, протянул мне карандаш, несколько листов бумаги и сказал: "Появится Зверев - не пускать! И не давать ему это. Это я отобрал у него, а то он будет рисовать".

Я ответила странным взглядом и убрала бумагу в тумбочку. Через несколько минут в предбанник спустился Зверев, посмотрел на меня через металлические прутья:

- Милая девушка, а нет ли у тебя карандаша и бумаги?

Молча протянула я через прутья и то и другое. Он поблагодарил и скрылся в толпе. Через несколько минут двое с лицемерной вежливостью, поддерживая под локотки, вывели его наружу. Прибежал, как прилетел, зам.

- Почему вы дали Звереву карандаш и бумагу?

- Потому, что он художник, - тихо ответила я.

Март 85-го. Я дежурила на "женской выставке", которая была в "кишке" помещения, а в залах - "Двадцатка". По "кишке" ходил Зверев и предлагал всем нарисоваться за рубль. В моём кармане лежало 4 копейки. В желудке, наверное, урчало (не помню). Всматривалась в лица, я выискивала, у кого бы спросить копейку для пятака в метро. Рядом раздался голос Зверева:

- Милая девушка, давай я нарисую тебя за рубль.

- У меня нет рубля, - сказала я и отошла к стенке.

- Ну давай я тебя нарисую за полтинник, - не отставал Зверев.

- У меня нет таких денег, - сказала я.

- Ну давай я тебя нарисую за двадцать копеек.

- У меня нет двадцати копеек, - я уже испугалась за свои четыре.

- Сколько же у тебя есть? Пятак?

- Н-нет, только четыре копейки, - призналась я и показала их.

- Ну так давай я тебя нарисую за четыре копейки, - весело предложил Зверев и достал из кармана пиджака блокнотик, авторучку, а четыре копейки положил себе.

Он быстро нарисовал грустное скуластое существо, странно похожее на оленя. Потом хлопал себя по карманам и хвастался подошедшему художнику Борису Бичу, что сегодня, мол, он заработал около семи рублей. Интересно, посчитал ли он мои четыре копейки?

Домой пришлось идти по Дмитровскому шоссе в темноте, мимо кладбища. Поместила портретик за стекло кухонного буфета, откуда он и смотрел на всех оленьими глазами до самого нашего отъезда.

Назад Дальше