Ломка голоса у меня произошла к четырнадцати годам. Я ее особенно и не заметил, потому что не собирался быть певцом и об этом не думал. Но когда я вдруг обнаружил, что у меня настоящий, певческий голос, тут все как сговорились: нельзя ему еще петь, он еще подросток. Я стал петушиться - да мне плевать на это ваше "нельзя"! Неужели не слышите, что это не мутационный голос? Во время ломки голос хрипит, с баска на петуха срывается, а тут уже ровный баритон-бас. Всем он нравится, все восхищаются, а петь не дают.
Мой любимый дядя - дирижер Ниязи тоже был против: "Рано еще тебе петь". (Ниязи был действительно мне дядей. Он племянник Узеира Гаджибекова, который, как я уже говорил, приходился нам родственником: они с моим дедом были женаты на сестрах. Ниязи - это сценическое имя дирижера, а полное его имя - Ниязи Зульфугарович Гаджибеков.)
Ладно, думаю, запрещайте, а я пойду в Клуб моряков в самодеятельность. Директор клуба прослушал меня и сказал: "С таким голосом и к нам в самодеятельность?" - "А что делать? Петь на профессиональной сцене не дают".
До Ниязи дошел слух про мои "морские" дела. Он отчитал меня, а директора клуба предупредил: "Смотри, если будешь эксплуатировать его по своим "моряцким объектам", голову тебе оторву". Но все же непреклонный Ниязи сдался, дал добро: "Давай, учись". Но петь на сцене не разрешал, даже когда я учился в музучилище. В Баку однажды приехал Хрущев, готовился правительственный концерт. Вроде бы решили, что я выйду на сцену. Ниязи - ни в какую…
Поскольку в музыкальной школе не было вокального отделения (и быть не могло), меня прикрепили к лучшему педагогу консерватории. Сказали, что Карузо из меня Сусанна Аркадиевна не сделает, но и не испортит. Возможно, она и не могла научить меня особым вокальным премудростям, но ухо у нее было гениальное - распевала она сразу.
Как правило, хорошие педагоги - в прошлом неудавшиеся певцы. И наоборот: хорошие певцы - неважные педагоги. Карузо спросили, почему он не преподает. Он ответил: "А зачем? Так, как я пою, не каждому подойдет. А кому-то я просто могу и навредить. Ведь я не могу сказать: пой, как я. А говорить: пой, как ты поешь, потому что только так и надо петь, - глупо".
В пятнадцать лет началась моя дружба с Сусанной Аркадиевной. За каждый удачный урок она угощала меня моими любимыми цукатами из арбузных корочек соб-ственного изготовления. И хоть я любил и люблю сладкое, но занимался с удовольствием и без цукатов…
Занятия в музыкальной школе шли своим чередом. Кроме того, был класс детского творчества, и каждый день я успевал позаниматься с Сусанной Аркадиевной. Я приходил к ней домой. К моей радости иной раз на наши уроки заглядывал ее сосед Рауф Атакишиев. Он был превосходный певец, работал в Бакинском оперном театре. В свое время закончил Московскую консерваторию сразу по двум классам: по вокалу у А.В.Неждановой и по фортепиано у К.Н.Игумнова. В Бакинской консерватории Рауф заведовал кафедрой фортепиано. Более десятка его учеников стали лауреатами международных конкурсов. Педагог, пианист, певец - средоточие талантов. И неизвестно, какой ярче…
Ниязи рассказывал мне о Рауфе Атакишиеве:
- С этим гением однажды я чуть с ума не сошел. У нас с Рауфом сольный концерт. Оркестр выучил для него и вокальное произведение, и фортепианное. Перед самым концертом подходит ко мне, трясется: "Маэстро, у меня, по-моему, что-то не очень с горлом… Может, я поиграю?" - "Играй, Рафик, дорогой". Он походил, походил, смотрю, опять нервничает: "Маэстро, может, попробовать спеть?" - "Пой, Рафик, пой". Опять ходит, ходит. "Нет, маэстро, все-таки я, наверное, поиграю". - "Играй!" Осталось пять минут до выхода. Я ему говорю: "Давай, дорогой, делай что хочешь: хочешь - пой, хочешь - играй, а хочешь - пляши. Ты все умеешь". В конце концов Рауф все-таки пел. И как пел!
Сусанна Аркадиевна сама на рояле не играла. А мне во время урока было лучше петь стоя. Жена Рауфа Атакишиева, Зульфия, - пианистка. Она и играла мне. Но одно дело, когда за роялем была она, другое - когда сам Рауф. Я приходил и первым делом спрашивал: "А Рауф дома?" Если нет - расстраивался. А когда он был дома - настоящий праздник музицирования! В быту Рауф Исрафилович был человек непритязательный. На сцене - вальяжный, ослепительный тенор, а здесь выходил к нам запросто - в трусах и майке: "Ну что, Мус-лимчик, сегодня петь будем?" И три-четыре часа праздника с этим ренессансной одаренности человеком. Мы пели с ним и в жизни, и на оперной сцене, дружили до самой его смерти. Царство ему небесное!
В Баку приехал Большой театр. Эталон нашего оперного искусства. Приехал первый раз в моей жизни. Вот и случай, решили мои покровители, представить меня, юное дарование, на суд "небожителей". Руководство нашего Бакинского оперного театра вместе с Ниязи заручились согласием одной маститой певицы прослушать меня. Впервые я услышал ее голос на пластинках моего друга в том нашем "тайном" кружке меломанов. Тогда пластинок с записью итальянских певцов в продаже не было, у нас выпускались только записи наших, отечественных мастеров вокала, в основном солистов Большого театра. Так что имя той певицы было мне известно и ее авторитет тогда был для нас несомненен.
Терзала меня примадонна и так и сяк: и то спойте, и это, попробуем распеться, а теперь арию… Аккомпанировал я себе сам. Если номер был посложнее, за рояль садился концертмейстер. Я спел куплеты Мефистофеля из "Фауста", каватину Фигаро из "Севильского цирюльника", неаполитанские песни. Пел часа полтора… Никакого отклика. Каменное лицо. "Спасибо, молодой человек. Вы покуда погуляйте, а мы тут побеседуем с товарищами".
Беседа затянулась. Вышла наша стихийная комиссия под водительством дяди Ниязи с опущенными носами. Не понимая, что происходит, я подошел к солисту нашего театра Бунияту-заде, великолепному баритону, который всем тогдашним баритональным знаменитостям сто очков вперед давал.
- Дядя Буният, а что это наши носы повесили?
- Да мало ли что, сынок, бывает. Старая она. Не понимает молодых.
- Что она сказала?
- Ничего не сказала. Носитесь, говорит, с ним, а ничего особенного. Мальчик с хорошим голосом, и не больше.
Я взвился, но быстро остыл. Задумался…
Кто знает, что было в голове у примадонны? Вроде бы пел я, как пел всегда. Волновался? Да нет, не очень. Может, за рамки академические вылез? У них, у стариков, своя школа, строгая. Или я уже итальянщиной грешил?.. До сих пор не знаю.
Но тогда я озадачился. Да и мои домашние засомневались: не рано ли парню голосом козырять? Моих родных все еще продолжало беспокоить, что у меня, совсем еще юноши, голос взрослого мужчины. Они были уверены, что у меня продолжается мутация, что голос еще может измениться или я вообще могу его потерять. Необходимо было показаться специалисту по связкам. А тут как раз дяде Джамалу на глаза попалась газетная статья, в которой говорилось, что где-то на окраине Москвы живет то ли ларинголог-певец, то ли певец-врач. В общем, специалист по голосовым связкам и пению, некто Петров. Редко бывает, чтобы человек разбирался и в связках, и в тонкостях вокала. А тут такой универсал.
Дядя Джамал сказал мне:
- Я в Москву еду. Собирайся, поедешь со мной. Найдешь этого доктора и споешь ему. Пусть он тебе горло внимательно посмотрит.
Ему не давал покоя мой переходный возраст. Но его, перехода, уже не было - кончился. Как у всех молодых ребят, живущих на юге: здесь у нас развиваются раньше.
В столице мы остановились в гостинице "Москва". Номер наш оказался на самой верхотуре. Разглядывал столицу, как со смотровой площадки. О первых московских впечатлениях подробно рассказывать не буду: ходил с открытым ртом, таращил на все глаза. Москва была тогда ухожена, лица людей были светлее, приветливее и добрей, потому что время было другое, непохожее на теперешнюю жизнь, от которой сейчас люди стали угрюмо-озабоченные, замкнутые в себе.
У дяди были дела в Госплане СССР: в ту пору он занимал пост заместителя председателя Совмина Азербайджана.
- Завтра с утра я занят по работе, а ты давай ищи своего доктора Петрова. Ты уже взрослый, тебе шестнадцать, обойдешься без провожатых.
Был я настырный и вовсе не трус: в чужом городе, даже в столице, потеряться не боялся. Нашел Петрова на окраине Москвы - дальше начиналась настоящая деревня.
Он открыл мне дверь сам. Обстановка в доме была совсем не врачебная - кабинетом не пахло. Доктор надел на голову зеркальце ларинголога, включил яркий свет, осмотрел мне связки.
- Ну что? - Поглядел на меня внимательно. - Связки как связки. Нормальные, певческие. Низкий голос у вас, молодой человек. А связки хорошо развиты. Хорошо!..
Я кивнул. А чего тут возражать? Все совершенно правильно - голос у меня низкий.
- Так какой у вас голос?
- Вообще-то бас-баритон.
- Отлично. Ну-ка, спойте мне арию Надира.
Ария Надира - для тенора, выше не бывает. Меня это, конечно, ужасно смутило:
- Простите, доктор. Я же вам сказал, что у меня бас-баритон.
- Ну, так я и говорю - Надира спойте.
Кончилось тем, что я спел не тенорового Надира, а басового Мефистофеля. Доктор довольно потер руки.
- Ну-с, Муслим ибн Магомет Магомаев, очень даже недурственно. Да просто здорово!..
У меня отлегло от сердца.
- И что же мне теперь делать, доктор? Одни мне говорят пой, другие не пой.
- А вы сами-то как думаете?
- Я хочу петь.
- Ну и пойте себе на здоровье. Вы за этим в Москву приехали?
Я кивнул.
Вечером рассказал дяде Джамалу о своем визите.
- И всего-то? - Дядя засомневался. - А ты мне не врешь?
Я обиделся:
- А разве я вам когда-нибудь врал?
В тот вечер я уговорил дядю отпустить меня одного в Вышний Волочек: мне захотелось побывать в городке, где я жил в детстве, и встретиться с матерью. К тому времени у нее уже была новая семья, она жила и работала в Барнауле. Мы давно не виделись, потому что мама не хотела приезжать в Баку. Когда она узнала, что я приеду в Москву, то решила специально приехать издалека в Вышний Волочек, который в нескольких часах езды от столицы, увидеться со мной и заодно снова увидеть городок, в котором мы когда-то с ней жили.
Когда я вернулся из Волочка в Москву, то дядю не застал - он должен был возвратиться в Баку. На этот раз я остановился в более скромной гостинице "Нева". Денег было мало, но все-таки я решил выделить часть из них, чтобы записать звуковое письмо - была на улице Горького такая студия. От бесконечных разговоров про мою мутацию и у меня в душе появилось сомнение. Потому решил - запишу на всякий случай свой голос, а то вдруг он и вправду возьмет да и поменяется.
Фамилия директора студии была Петрушанский. Фамилия как фамилия, но тогда она меня почему-то рассмешила.
- Кому письмо писать будем, молодой человек?
- Самому себе.
- Как это?
- Просто хочу записаться.
- Тогда вперед к микрофону.
- Нет, стоячий микрофон меня не устраивает. Мне надо к роялю.
- А зачем вам рояль?
- Чтобы играть.
- Так петь или играть?
- И петь, и играть.
Придвинули микрофон к роялю, подняли крышку. Проговорил я для пробы: раз, два, три… И начал петь. Спел неаполитанскую песню "Не забывай меня". После записи меня окружили работники студии. Петрушанский волновался больше других:
- И вы говорите "не профессиональный певец"?
- Пока нет.
- И что же, вы опять уедете в Баку?
- Конечно. Я там живу и учусь.
- Вы должны остаться и учиться в Московской консерватории.
Такой разговор мне уже нравился. Но я не показывал виду:
- У меня в Москве есть родственники, но не настолько близкие, чтобы я у них жил.
- Какие проблемы! У нас есть люди в консерваторском общежитии. Живите и покоряйте Москву.
Тут же мне предложили записаться еще. Напел я им целый километр пленки. Деловой Петрушанский обещал мне за неделю отыскать нужного человека, его знакомого - знаменитого баритона из Большого театра. Он, мол, не только певец, но и крупнейший педагог.
- А пока вы, - предложил Петрушанский, - погуляйте недельку.
- У меня денег нет, чтобы гулять.
- Ничего, как-нибудь, живите скромно. Вам нужно обязательно здесь остаться.
Дальше события развивались в темпе скерцо - оживленно, причудливо, быстро… Попал в консерваторское общежитие, чтобы познакомиться со студентами. Встретился там с художником, помнится, звали его Виктором. Этакий непризнанный гений, ниспровергатель всего и вся. Он решительно отвергал всю классику, доказывал, что писать, как Рафаэль, уже никому не нужно. В богемную атмосферу общежития он окунался, чтобы пообщаться с молодыми музыкантами. Любопытный, редкий спорщик, оригинал. Авангардист, не авангардист, он настаивал на самобытном стиле. Я пытался спорить, переводя разговор на музыку: говорил ему, что не могу петь новую музыку, потому что люблю старую… Спорили часами. Он мне показывал свои картины. Интересно, но это было не мое. Кончилось тем, что мы с ним повздорили и разошлись.
В гостинице мне предъявили крупный счет за телефонные разговоры с Баку. А я-то думал, что эти услуги бесплатны… Мне предстояло прожить еще четыре дня. Конечно, можно было позвонить московским родственникам, но гордость не позволяла. Хотелось есть, но в номере из всей еды был оставленный кем-то спичечный коробок с солью. Закрывшись на ключ, макал палец в соль и запивал водой, заглушал голод. Выходить на улицу после таких двух соленых дней я не мог: шатало, как на катере в хорошую волну. На четвертый день, отчаявшись, взялся было звонить в Баку. Но опять приступ гордыни и еще эта моя болезненная мнительность: а если не вышлют деньги?
И вдруг стук в дверь - на пороге мой знакомый спорщик. Улыбка до ушей:
- Все дуешься на меня?
- Нет, на диете сижу.
- Это как?
- Так. Деньги кончились.
- Ну, это поправимо. Идем, я тебя накормлю.
- Я набросился на еду…
А потом бабушка выслала деньги… Недавно, разбирая старые документы, оставшиеся после дяди Джамала, в его портфеле вместе с фронтовыми письмами отца, которые дядя бережно хранил, я нашел и свое письмо бабушке, которое отправил ей из Москвы. Прочел его и с ужасом подумал: как я мог тогда так поступить, умоляя о присылке денег, рассказывая о том, как я голодаю… И порвал его, чтобы никто больше не мог увидеть этого письма…
Пришло время идти к Петрушанскому за ответом. Он действительно дал послушать мои записи баритону из Большого театра.
Я спросил:
- И какой приговор?
Петрушанский отвел глаза:
- Ничего особенного не сказал. В консерваторию ему, то есть тебе, не надо. Пусть, говорит, едет в свой Азербайджан… Да ты не расстраивайся. Ты же сам все знаешь…
Повторилась та же история, что и с примадонной из Большого театра, слушавшей меня в Баку. Да, подумалось мне, старики, мастера - они все-таки странные. Я тогда уже все знал: и про тех, кто меня судил, и про то, как судил себя я сам.
И чтобы закончить историю с этим смешным несмешным Петрушанским (если он здравствует, дай Бог ему здоровья!), забегу вперед.
Я вернулся с Хельсинкского фестиваля. Моя фотография появилась в популярном журнале "Огонек". На полосе заметка "Юноша из Баку покоряет мир". Иду или лечу (как хотите) с приятелем по улице Горького. Наша цель - кафе "Мороженое". Вдруг… Господи, ну и встреча! Петрушанский!
- Кого я вижу! - Руки раскинуты для объятий.
- Здравствуйте.
- Вы у нас теперь такая известная личность. Ваши портреты в "Огоньке". - И еще что-то в таком же духе.
- Да… Так вышло, - машинально отвечаю я, думая больше не о его словах, а о мороженом и лимонаде.
- Вы, наверное, на меня обиделись?
- Нет, - говорю я и крепко жму ему руку. - Я человек не обидчивый.
Первая поездка в Москву оставила ощущение, словно человек внезапно заболел и теперь понемногу начинает приходить в себя. Болезнь прошла, лихорадка осталась.
Тот окраинно-московский специалист по связкам и вокалу официально засвидетельствовал мои певческие возможности к вящей радости моего осторожного дяди Джамала. Мне же это не очень-то было и нужно: я и без доктора знал, что хочу петь и буду, что всяческие ломки голоса и прочие возрастные перемены для меня не помеха.
Я возвращался в Баку, вспоминая и богемные споры в общежитии, и первые записи в студии звукового письма, которые дали мне возможность по-настоящему узнать ощущение собственного голоса со стороны. Чувство непривычное, почти мистическое… И вынужденное голодание в гостиничном номере, которое открыло мне такое в человеческой природе, когда чувство голода превращает нервную систему в голые провода. Таким состоянием можно как угодно манипулировать людям сытым. Я до того не знал, что такое голод. Теперь знаю, как недостойно, трудно, даже опасно быть голодным.
Под стук вагонных колес отступила обида на именитого баритона с обычной русской фамилией, отозвавшегося с холодным пренебрежением о моем пении. Потом, когда узнаю, что абсолютно объективных оценок не бывает, я найду объяснение таким поступкам мэтров. Когда узнаю, что мнения знаменитостей субъективны, неожиданны, зависят от сиюминутного настроения, я пойму и то, что редко кто из больших талантов обладает естественной доброжелательностью.
Я приехал, втянулся в привычную жизнь: продолжал петь, занимался с Сусанной Аркадиевной Микаэлян, сочинял пьесы и романсы, делал инструментовки, музицировал в кругу друзей… Стихия молодого человека, который делает то, что ему нравится.
В те же годы меня приметил превосходный виолончелист, профессор Бакинской консерватории Владимир Цезаревич Аншелевич, о котором не однажды лестно отзывался и Мстислав Ростропович.
Меня и поразило, и смутило необычайно эмоциональное отношение профессора к моим вокальным данным: "Голос у тебя дай Бог!.." Но тут же Аншелевич назвал мой главный недостаток - я пою так, как будто хочу убить всех своим звуком. На что я с некоторой бравадой подтверждал этот свой изъян: "Да, я хочу петь как итальянцы. У итальянцев именно такие голоса - с напором". - "С напором петь хорошо, но певцу надо быть музыкантом. Петь как инструмент, например как виолончель. Она ближе всего к человеческому голосу".
И профессор Аншелевич стал безвозмездно, может быть, ради любви к делу, ради творческого интереса, давать мне уроки. Занимались мы месяцев пять. Он не вмешивался в вокал, не ставил голос (это было заботой Сусанны Аркадиевны), а показывал, как филировать голос - убирать звук, учил обращать внимание на ремарки автора: если пиано, то и надо петь пиано, если меццо-форте, то именно так, а не иначе. А если, скажем, крещендо, то и надо усиливать звук без срыва, плавно.
Всем этим техническим премудростям он учил меня долго и терпеливо. Это позже, как следует поучившись, я позволял себе вольности с авторскими пометками, а тогда это была необходимая школа. Я действительно грешил форсировкой звука, думал: чем громче, тем эффектнее. Я подражал пластинкам: Энрико Карузо и Титта Руффо так филировали, так расправлялись со всеми этими мордентами, трелями и прочими фиоритурами, что, кажется, ни один нынешний певец уже не сможет сделать это.
У прежних итальянских мастеров были божественные учителя. Они учили вокалиста конкурировать в чистоте звучания с музыкальным инструментом: петь, как играть, не смазав ни одной ноты. Со временем это ушло.