Что мне дала Италия? Я не собирался быть историком, археологом или искусствоведом и еще менее намеревался извлечь из моих скитаний по итальянским городам какой-либо пользы для "злобы дня", не рассчитывая, конечно, научиться у современных итальянцев чему-нибудь путному. Но в каждой стране есть особый "воздух" культуры, есть особый пленительный запах полуистлевшей старины, есть наследие веков. Не всякому дано почувствовать и постигнуть этот дух страны, разгадать связь былого и настоящего, но на мою долю выпало это счастье - дышать историческими судьбами разных народов и разных стран. По каким-то признакам и приметам читал я в камнях базилик, в красках стенописи, в миниатюрах древних книг, в самих пейзажах Италии и в простонародном говоре римлян, флорентийцев или венецианцев - великое повествование об единстве мировой культуры. Для современного человека есть только одна культура - греко-римская, оплодотворенная новым миропониманием. Все сокровища и нам нужные тайны египетской культуры, ассиро-вавилонской, юдаистической, индусской и прочих включены в эту новую и поныне еще живую культуру. Все, что вне этой греко-римской культуры, обновленной и оправданной откровением двух последних тысячелетий, - все это варварство, мрачное и безнадежное. Само собой разумеется, что в эту единую культуру я включаю и Рублева, и "Слово о полку Игореве", и Пушкина, и Достоевского, для которого, кстати сказать, по его собственным словам, Европа была вторым отечеством.
Вот этому знанию об единстве мировой культуры я обязан отчасти Италии. Да не будут мои слова истолкованы в том смысле, что для меня Рим есть вечный центр нашей духовной жизни. Рим сыграл уже свою великолепную ответственную роль, и едва ли надо и теперь видеть в нем верховного пастыря народов. Но римская идея мирового единства не умрет и на иных путях истории, в иной метаморфозе возродится для конечного торжества Адама, справедливо изгнанного из рая, но не утратившего надежду вернуть его себе.
Вернувшись из Италии, я принялся за труды повествователя. Эта поездка была для меня полезна еще в одном отношении. Я освободился от моих последних пристрастий к декадентству. Но не так-то легко было освободиться от импрессионизма и лирической субъективности. В этих борениях с самим собой прошло еще три года. Просматривая мою тогдашнюю переписку, я вижу, что эти годы воистину были годами скитаний.
Моей резиденцией был Петербург, но я все время совершал поездки то в Москву, то в Киев, то в Финляндию… На лето уезжал в деревню - то в Смоленскую губернию, то в Курскую. Освобождаясь от декадентства, я освобождался вместе с тем от того петербургского романтизма, коим душа моя была надолго отравлена. Впрочем, мне предстояло еще раз припасть к этой хмельной чаше в 1911 году. Это было последним событием петербургского периода моей биографии.
Говоря об этой эпохе, не могу не упомянуть еще об одном поэте. Однажды на вернисаже выставки "Мира искусства" я заметил высокую стройную сероглазую женщину, окруженную сотрудниками "Аполлона", которая стояла перед картинами Судейкина. Меня познакомили. Через несколько дней был вечер Федора Сологуба. Часов в одиннадцать я вышел из Тенишевского зала. Моросил дождь, и характернейший петербургский вечер окутал город своим синеватым волшебным сумраком. У подъезда я встретил опять сероглазую молодую даму. В петербургском вечернем тумане она похожа была на большую птицу, которая привыкла летать высоко, а теперь влачит по земле раненое крыло. Случилось так, что я предложил этой молодой даме довезти ее до вокзала: нам было по дороге. Она ехала на дачу. Мы опоздали и сели на вокзале за столик, ожидая следующего поезда. Среди беседы моя новая знакомая сказала, между прочим:
- А вы знаете, что я пишу стихи?
Полагая, что это одна из многих тогдашних поэтесс, я равнодушно и рассеянно попросил ее прочесть что-нибудь. Она стала читать стихи, какие потом вошли в ее первую книжку "Вечер".
Первые же строфы, услышанные мною из ее уст, заставили меня насторожиться.
- Еще!.. Еще!.. Читайте еще, - бормотал я, наслаждаясь новою своеобразною мелодией, тонким и острым благоуханием живых стихов.
- Вы - поэт, - сказал я совсем уж не тем равнодушным голосом, каким я просил ее читать свои стихи.
Так я познакомился с Анною Андреевной Ахматовой. Я горжусь, что на мою долю выпало счастье предсказать ей ее большое место в русской поэзии в те дни, когда она еще не напечатала, кажется, ни одного своего стихотворения.
Вскоре мне пришлось уехать в Париж на несколько месяцев. Там, в Париже, я опять встретил Ахматову. Это был 1911 год.
Письма из Парижа (1911 г.)
Праздник
Я часто захожу в Jardin des plantes, в этот прелестный уголок Парижа, сохранивший очарование прошлых дней. Мимо "Martin", вокруг которого всегда стоит толпа зевак, мимо невероятных павлинов, мимо гиппопотама с мордой, похожею на чемодан, я спешу пройти к помещению, где дремлют змеи. Меня влекут к себе почему-то эти странные существа, с таким сильным и гибким телом, с таким изысканным рисунком на коже и с такими непонятными глазами, влюбленными в какую-то нам неведомую тишину. Я всегда жду с волнением, когда проснется одна из этих индийских красавиц и обратит на меня свой загадочный и чарующий взгляд.
Нет, решительно змеиные глаза лучше, чем глаза парижан. Какие жуткие, какие усталые глаза возникают перед вами непрестанно, куда бы вы ни пошли, - в театр, на бульвары, в музеи, в "салоны" или, наконец, в "Chambre des députés".
Я был в палате на том заседании, когда оппозиция жестоко критиковала декларацию нового правительства и когда Кайо защищал свою программу при единодушных аплодисментах торжествующего сплоченного большинства. И что же? В этот большой парламентский день, когда речь шла об избирательной реформе и о возвращении забастовщиков на их прежние должности, даже в этот день я читал во всех глазах одно и то же: "Нам все надоело, мы ни во что не верим, в сущности, мы ничего не ценим и больше всего любим blaguer". Но вот встает Жорес. Ему надо выразить свое благородное возмущение, и он с успехом это делает. Но даже в Жоресе я вижу в этих привычных его жестах и в этих готовых афористических фразах ту же усталость и ту же печаль, которые всегда меня поражают, когда я смотрю на французов и говорю с ними.
Я не решаюсь делать обобщений и выводов из этих моих случайных впечатлений. Это дело истории и социологии. Да и страшно произносить приговор над великой нацией: мои непритязательные заметки надо и можно принять лишь как лирические признания… Но сегодня я чувствую парижан именно так: они устали, устали…
И странно было бы, если бы парижане сохранили душевную свежесть в этом городе, где невероятная международная суета сочетается с тишиною древних камней… Пойдите в Клюни, войдите в "термы", коснитесь старых седых плит, сложенных на долгие века во времена Констанция Хлора, который четырнадцать лет прожил в Лютеции, то есть в Париже, "в милой Лютеции", как выразился в одном из своих писем Юлий Цезарь. Этот кусок Рима в Париже напоминает вам о многовековой истории, утомившей французов. Нет, в Париже нет самодовольной бодрости Берлина, не знавшего древних дней. Камни Notre-Dame, Saint-Etienne-du-Mont, Saint-Germain-l’Auxerrois, Saint-Germain-des-Prés и многие иные напомнят вам о прошлых веках, в которых и ужас, и кровь, и мудрость, и гениальность.
Но многолик Париж, и, не боясь противоречий, я готов иногда верить, что где-нибудь в его глубоких недрах таится новая, молодая жизнь. Быть может, этот невероятный город еще раз изумит мир. Правда, Франция не дала в области отвлеченной мысли таких гениев, как дала нам старая Германия, но французы умели делать историю - в этом их призвание, их гениальность.
Вчера по городу были расклеены прокламации "Союза рабочих-синдикалистов департамента Сены". На огромных красных листах было напечатано: "Гражданки и граждане! В этом году, как и в прошлые, чтобы праздновать годовщину взятия Бастилии народом в 1789 году, вас приглашают танцевать, радоваться и забыть на мгновение вашу нищету и ваши страдания… Однако в республиканских тюрьмах произвольно заключено немало людей, которые страдают, лишенные свободы и близких. В чем их преступление? В том, что они прогневили тех, кто сегодня у власти, хозяев страны, опубликовав печатно или высказав устно свои мысли…" и т. д. и т. д.
"Мы требуем освобождения наших товарищей, - продолжают авторы прокламации, - пусть звуки "Интернационалки" и "Карманьолы" раздаются на улицах и перекрестках 13, 14 и 15 июля. Все на улицу! Да здравствует свобода мысли! Да здравствует союз рабочих-синдикалистов!"
Пусть реальные политики судят и решают, правы или нет рабочие-синдикалисты; пусть трезвым людям импонирует формула Кайо о "твердой власти" и его эффектное восклицание: "Тысяча восемьсот случаев саботажа" (я не помню точно цифры)… Но нельзя не признать одного: если бы не было сейчас этого подводного течения, этого глухого рокота темных волн, Париж казался бы безнадежно дряхлым, хотя, быть может, и более благоразумным.
Говорят, что в синдикализме есть уклон к варварству, возвращение к первобытным формам борьбы, отрицание культуры… Верю охотно, что доля истины есть в этом возражении, но пусть помнят лукавые защитники современной "культуры", что ценность сегодняшнего дня очень и очень сомнительна. Чем могут гордиться "хозяева страны"? Мароккской авантюрой? Расправой с забастовщиками? Ужасами, которые творятся в колониях?
Впрочем, боюсь, что я вышел за пределы "лирических" признаний, и потому спешу перейти к впечатлениям вчерашнего вечера. Я пишу эти строки четырнадцатого утром, а вчера вечером я бродил по Латинскому кварталу и смотрел, как празднуют французы взятие Бастилии.
На перекрестках стояли маленькие эстрады, украшенные флагами; играли музыканты, неистово звучала медь; горели разноцветные лампочки, цепи которых гирляндами были перекинуты через улицы; на площадях и улицах танцевали французы… Никто не пляшет так смешно, как француз. Кавалер обнимает свою даму, прижимает ее к себе и топчется с нею в небольшом круге, никогда не попадая в такт. Если дама одна из "подруг" Латинского квартала, танец становится выразительнее и неприличнее; если француз пляшет с "дамой из общества", все остается в пределах приличия и смешной неловкости… Они не умеют ни петь, ни танцевать. И они постоянно поют и постоянно танцуют. И проделывают это не с очень веселыми лицами.
Я сидел за столиком кафе д’Аркур, кафе, которое посещал когда-то Верлен и его друзья (теперь модные поэты собираются в "Closerie de Lilas"). Ко мне подошел один француз, господин В., небезызвестный литератор и общественный деятель, с которым меня недавно познакомили в палате депутатов.
- Наш национальный праздник! - сказал он, улыбаясь. - С каждым годом мы становимся все скучнее и скучнее: лет десять тому назад было веселее, на мой взгляд… Утомились мы нашей практичностью… Я не сказал бы этого французу, а вам как русскому я говорю, потому что вы романтичнее нас. Мы стали трезвы, слишком трезвы. Вы поймете. Теперь в Европе одна только Россия живет сказочною жизнью - и в том, что мрачно в ней, и в том, что в ней есть светлого. Я встречал немало русских, и они производили на меня впечатление мечтателей. Я сам - трезвый человек, но я завидую вам.
Эта тема была мне близка, и я поделился с господином В. моими впечатлениями.
Когда мы возвращались домой, на одном узком перекрестке, на крошечной эстраде, играли пять музыкантов и десять пар лавочников кружилось со своими дамами.
Это были куклы, марионетки. Даже страшно стало. А небо, глубокое и таинственное, как великолепный траурный балдахин, раскинулось над Парижем…
Я вспомнил, Бог знает почему, о змеиных глазах, в которых тишина, такая чуждая нашей торопливой жизни…