Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Степанович Жданов 11 стр.


Лев Николаевич пишет жене с охоты: "Я рад, что в этот день меня развлекли, а то дорогой мне уже становилось за тебя страшно и грустно. Смешно сказать: как выехал, так почувствовал, как страшно тебя оставлять… Никогда мы перед разлукой не были так равнодушны, как этот раз, и потому мне все о тебе щемит. Прощай, душенька. Пиши все дневником подробнее, хоть по приезде прочту".

"Из чего ты взял, что мы были равнодушны друг к другу перед разлукой, – отвечает ему Софья Андреевна. – Я не была равнодушна; мне было грустно, что ты едешь, а, главное, едешь больной. А твое равнодушие я считала за желчное, нездоровое расположение, в котором ничто не мило и ничто не трогает".

Из другого письма Льва Николаевича: "Я не жалею, что я поехал, и не нарадуюсь. Особенно, когда приеду и увижу тебя и детей, – тебя с твоей улыбкой, и тебя, здоровую, счастливую и спокойную. Только чтоб с тобой ничего не случилось во все это время… Прощай, душенька, Христос с тобой".

Уезжая в Тулу, Лев Николаевич оставляет жене записку: "Я тебя не стал будить; авось, сном ты избавишься от боли. Я уезжаю в 11, стало быть, раньше 6 не приеду. Ежели же что-нибудь интересное, – что очень сомнительно, – задержит, то останусь и вечер. И я паинька, и ты будь паинька, и Сережа будь паинька, не будет…

Я все медлю, хотелось бы тебя поцеловать перед отъездом".

Весеннее письмо Софьи Андреевны к сестре говорит о настроении Толстых в следующем, 1866 году:

"Как у нас теперь в Ясной хорошо, Таня. Просто чудо! Соловьи в эту минуту со всех концов свистят и щелкают. Дождь нынче шел, но тепло, тихо, прелесть. Везде молодая зелень, и так все растет, такая благодатная весна. Сад наш вычистили, и на кругу и на первой дорожке новые лавочки поделали, а то ты бы рассердилась, что все погнило, и сидеть бы негде было. Детки мои, с кабриолетиком, тележками, разными ребятами, целый день по дорожкам бегают, а уж особенная partie de plaisir [95] – это ходить в лес. Они очень поправились и развились. А я страшная такая стала, худая, а спереди целая гора. Смотреть страшно. На тягу я хожу с Левой почти каждый раз, и мы таки бивали в начале весны довольно много вальдшнепов. Очень было хорошо".

Приводим два отрывка из переписки между Ясной и Москвой, куда Лев Николаевич осенью уехал по делам "Войны и мира".

"После обеда еще получил твое первое письмо. И мы оба с мама так принялись хвалить тебя, что самим стало совестно. Как грустна о Машеньке. А Таню маленькую я так и вижу, и сияю при мысли о ней. Прочти им: "Сережа милый, и Таня милая, и Илюша милый, я их люблю. Сережа теперь большой, он будет писать папаше". – И вели ему написать и Тане, то есть нарисовать что-нибудь мне".

Так писал Лев Николаевич. Софья Андреевна ответила: "Знаю, милый, и уверена, что ты думаешь о нас всех; а я-то как и думаю и мучаюсь о тебе и как люблю тебя. Нынче всю ночь, решительно, не спала и все мучилась, что письма не было вчера. Если б ты знал, какая была длинная, мучительная и страшная для меня ночь. Надеюсь, что ты мне напишешь, в какой день намерен воротиться домой. То-то я ждать тебя буду!"

Из ее дневника: "Я так радостно вспоминаю 17 сентября с музыкой, которая меня так удивила и обрадовала, за обедом, и при этом милое, любящее выражение Левы, и этот вечер на террасе при свете фонарей и огарочков, и оживленные, молодые фигуры барышень в кисейных белых платьях, маленький добродушный Колокольцев [96] , а, главное, везде и надо всем оживленное, любимое лицо Левочки, который так старался и достигал того, что нам всем было так весело. Я сама удивлялась, что я, солидная, серьезная, танцевала с таким увлечением. Погода была такая чудная, и всем нам было так хорошо… Мы ужасно счастливы во всем. И в наших отношениях, и в детях, и в жизни".

Спешим оговориться, что в этом, 1866 году минутами уже ясно звучали мотивы нового настроения Толстого. Проскальзывали они и раньше, не изменяя общего радостного состояния. Но мы не остановимся пока на этом явлении – ниже посвятим ему особую главу.

А то, что прошло перед нами, – трогательно и поучительно. Молодая женщина поглощена детьми и своею любовью к мужу. Автор "Войны и мира" рисует бессмертные художественные образы, создает новую философскую систему, черпая в любимой семье силы к творчеству. "Мне только то весело, что я делаю, и знаю, что ежели бы ты была, ты бы со мною делала и одобряла. Я не вспоминаю тебя, а сознание тебя всегда при мне. Это не фраза, а это именно так", – пишет Толстой жене из Москвы, куда он уехал работать над материалами к роману.

Интеллектуально Софья Андреевна стоит неизмеримо ниже своего мужа, она не может, разумеется, помогать ему в его умственной работе, но она с семьей создает ту обстановку жизни, которая вдохновляет Толстого к творчеству.

Софья Андреевна не идет дальше технической помощи – переписыванья – и сама признается, что тут "думать не надо, а следишь и пользуешься разными мыслями другого, близкого человека, и оттого хорошо". Но она чутьем угадывает настроение автора, ревниво оберегает его интересы.

"Какая ты умница, что пишешь, чтоб я никому не давал читать моего романа; ежели бы даже это было не так умно, я бы исполнил потому, что ты хочешь" [97] . "Как ты мила, что поняла мое чувство, отдавая рукописи". (Письмо жене, 7 декабря 1864 г.)

Софья Андреевна вся в муже, которого любит, вся в детях, которых они оба любят [98] . В первые месяцы замужества она боялась, что духовное богатство мужа может дать ему силы жить без ее любви. Но теперь она видит, что его творчество созвучно семейной жизни, и радостно принимает его. На роман она в первую очередь смотрит глазами жены-матери.

"До обеда сидела в бане, окруженная всеми частицами тебя, т. е. детьми и писаньем твоим, которое переписывала. Только такая жизнь мне и возможна без тебя", – пишет Софья Андреевна в 1865 году от М. Н. Толстой, отпустив мужа на охоту.

"Левочка, я больше ни о чем не могу тебе писать, – письмо 1866 года, – потому что вся моя жизнь теперь в англичанке [99] , и все старания употреблены на то, чтобы приучить к ней детей как можно скорее… Что-то ты в Москве, как живешь? Как решился с нашей святыней – твоим романом? Я теперь стала чувствовать, что это твое, стало быть, и мое детище, и, отпуская эту пачку листиков твоего романа в Москву, я точно отпустила ребенка и боюсь, чтобы ему не причинили какой-нибудь вред".

По существу, Софья Андреевна, как женщина, интересуется в произведении больше "миром", чем "войной". Ей более понятен круг интересов, нежели общие вопросы, занимавшие мужа [100] . Она говорит с ним об этом. Он ее хвалит. "А я так и не сказал, за что ты умница. Ты, как хорошая жена, думала о муже, как о самой себе, а я помню, как ты мне сказала, что мое все военное и историческое, о котором я так стараюсь, выйдет плохо, а хорошо будет другое – семейное, характеры, психологическое. Это так правда, как нельзя больше, и я помню, как ты мне сказала это, и всю тебя помню. И, как Таня, мне хочется закричать: "Мама, я хочу в Ясную, я хочу Соню!" Начал писать тебе не в духе, а кончаю совсем другим человеком. Душа моя милая! Только ты меня люби, как я тебя, и все мне нипочем, и все прекрасно" [101] .

"Мир" создан изумительно. Полнота личного счастья породила единственную в мировой литературе семейную хронику. Справедливо отметил критик Н. Н. Страхов, что "никогда еще не было на свете подобного описания супружеской жизни… Любовь между мужем и женою в полном расцвете их сил, чистая, нежная, твердая, незыблемо-глубокая, – в первый раз изображена нам во всей ее высокой силе и без единой прикрасы".

Удовлетворенный семьей Толстой нежными красками описал семейную жизнь своих предков и родственников. Не 50-ти лет, как обещал [102] , а теперь же дал светлый образ свояченицы и жены.

По поводу Наташи Ростовой Л. Н. Толстому приписываются слова: "Я взял Таню, перетолок ее с Соней, и вышла Наташа". Редактор мемуаров прототипа "Наташи" М. А. Цявловский полагает, что образ целиком списан с сестры Софьи Андреевны – Т. А. Кузминской. Это не верно.

Мы познакомились с настроением и укладом жизни Толстых в первые годы. Кто не узнает в Софье Андреевне Наташу Ростову после замужества? Сестра Софьи Андреевны вышла замуж в 1867 году, и Лев Николаевич при писании романа не имел возможности наблюдать Татьяну Андреевну в новой ее обстановке. Но жену свою он знал хорошо: ее быструю перемену, когда пошли дети, ее ревность ко всему, что не относилось к семье, ее сочувствие к работе мужа, пока она была тоже в семье, наконец, ее поглощение детской, этот коробящий постороннего зрителя восторг перед желтым, а не зеленым пятном на детской пеленке, – все это узнал Толстой в своей жене и перенес в роман. Толстой оценил Наташу и признал ее жизнь единственно правильной жизнью женщины [103] .

"Война и мир" создана в семье, она вышла из нее. Семья ничем, казалось бы, не способствовала творчеству, а вместе с тем именно она порождала его. Эта полоса духовной деятельности была необходимой для перехода в следующую полосу, и здесь семья помогла Толстому. Нельзя говорить о неудачном соединении жизни обыденной женщины с жизнью гениального Толстого, – мы видели как благотворно влияла эта "обыденность" на его творчество. И разгадку влияния надо искать не в личных достоинствах или недостатках, а в таинственной сущности любви, – отношений между мужчиной и женщиной, тех самых, которые заставили Толстого опровергнуть прежние увлечения, остановить выбор на Софье Андреевне, получить от близости с ней полное удовлетворение и, вопреки логике, черпать из этой любви силы к творчеству. Разгадка эта – в таинственной сущности тех отношений, которые, породив плодотворное счастье, потом разбили его и привели к семейной трагедии.

Сторонники "несчастного" брака могут обвинить нас в тенденциозном подборе материала. Как можно, – скажут они, – обойти очевидную разницу характеров мужа и жены; ясно, что Лев Николаевич из опасения нарушить семейный строй, скрепя сердце, отказался от многого, чему прежде служил. В дневнике Софья Андреевна сама признается, что ненавидит народ за то, что он отвлекает от нее внимание Толстого, и мы как будто не придали этому значения. Почему, доведя описание до 1866 года, мы не привели записи Льва Николаевича, сделанной им еще в 1863 году; – в ней он подписывает смертный приговор своему "семейному счастью"! По ней одной очевидно, что в действительности было далеко не так благополучно, как представлено в нашей книге. Вот эта запись.

"Где я, – тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает? Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю. Все писанное в этой книжке почти вранье – фальшь. Мысль, что она и тут читает из-за плеча, уменьшает и портит мою правду. Нынче ее видимое удовольствие болтать и обратить на себя внимание Эрленвейна [104] и безумная ночь вдруг подняли меня на старую высоту правды и силы. Стоит это прочесть и сказать: "да, знаю – ревность" и еще успокоить и еще что-нибудь сделать, чтобы успокоить меня, чтобы скинуть меня опять во всю с юности ненавистную пошлость жизни. А я живу в ней вот 9 месяцев. Ужасно. Я игрок и пьяница. Я в запое хозяйства погубил невозвратимые 9 месяцев, которые могли бы быть лучшими и которые я сделал чуть ли не из худших в жизни. Чего мне надо? Жить счастливо, то есть быть любимым ею и собою, а я ненавижу себя за это время. Сколько раз я писал: нынче кончено. Теперь не пишу. Боже мой, помоги мне. Дай мне жить всегда в этом сознании Тебя и своей силы. Безумная ночь. Я Тебя ищу, чем бы обидеть невольно. Это скверно и пройдет, но не сердись, я не могу не любить Тебя.

Должен приписать для нее – она будет читать – для нее я пишу не то, что неправду, но, выбирая из многого то, что для себя одного я не стал бы писать. То, что ей может другой человек – и самый ничтожный – быть приятен, понятно мне и не должно казаться несправедливым для меня, как ни невыносимо, потому что я за эти 9 месяцев самый ничтожный, слабый, бессмысленный и пошлый человек.

Нынче луна подняла меня кверху, но как, этого никто не знает. Недаром я думал нынче, что такой же закон тяготенья, как материи к земле, существует для того, что мы называем духом, к духовному солнцу…

Опять в третий раз сажусь писать. Ужасно, страшно, бессмысленно связать свое счастье с материальными условиями – жена, дети, здоровье, богатство. Юродивый прав. Могут быть жена, дети, здоровье и др., но не в том. Господи, помилуй и помоги мне".

Этой выдержки мы не приводили сознательно, чтобы теперь, на общем фоне, рельефнее выделить ее и осмыслить ее содержание.

Здесь можно различить два момента: ревность (Лев Николаевич был очень ревнив) [105] и угнетенное состояние духа переходного времени. На этом, последнем, вопросе мы останавливались выше и знаем, как временами тяжело было Толстому, пока не определился твердо его новый путь. В 1863 году такое состояние могло быть вызвано еще тем, что внешние формы нового образа жизни уже давно обозначились (довольство состоятельной дворянской семьи, интересы хозяйства и дома), а внутреннее содержание (интенсивная интеллектуальная деятельность художника-философа) еще не определилось, и внешний голый остов временами коробил совесть Толстого.

На этот раз угнетенное состояние было довольно продолжительно. Еще 2 июня 1863 г. он писал в дневнике о "тяжелом [для него] времени физического и – оттого ли или самого собой – нравственного тяжелого и безнадежного сна". И это настроение под влиянием порыва ревности вызвало такую исключительную запись.

Говоря о спокойной жизни Толстых в первые годы, нельзя, разумеется, представить ее, как безболезненную быструю смену состояний. Одно отходило, другое по инерции оставалось дольше, но не имело прежнего значения. Школа закрыта была вскоре, и, хотя педагогические вопросы продолжали интересовать Толстого, он уже не увлекался этой работой и смотрел на нее, как на долг.

Отрешившись от общественной деятельности, Лев Николаевич не мог все же равнодушно проходить мимо жизни и реагировал на ее явления. Он защищал на суде отданного под расстрел солдата Шибунина, тяжело переживал надвигавшийся в 1865 году голод [106] . Но это было далеко от того, что было раньше, когда Толстой инстинктивно порывался к деятельности, растворяясь в ней, и от того, что будет через несколько лет, когда, вырабатывая цельное мировоззрение, он войдет в новую жизнь.

В это переходное время Лев Николаевич сузил свой масштаб до обычных житейских рамок, и в нем не было протеста против них, так как по результатам они оказались далеко не бесценными. Сам Толстой в те годы признавал за этим периодом своей жизни большое содержание; он не только не жалел о перемене, но дорожил новым как единственно важным. Он не тяготился им, а с удовлетворением брал из него то, что в этот переходный момент ему было нужно.

Приведенная выдержка из дневника отражает временное состояние, а общий итог, конечная оценка этого периода дана в нескольких письмах к А. А. Толстой. В них подчеркнута полная удовлетворенность Льва Николаевича его душевным настроением, отмечавшим гармоническое объединение интересов семьи и интеллектуального творчества.

Письма 1865 года: "Я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастья, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а все идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался: такое счастье есть, и я в нем живу 3-й год, и с каждым днем оно делается ровнее и глубже. И материалы, из которых построено это счастье, самые некрасивые – дети, которые (виноват) мараются и кричат, жена, которая кормит одного, водит другого и всякую минуту упрекает меня, что я не вижу, что они оба на краю гроба, и бумага и чернила, посредством [которых] я описываю события и чувства людей, которых никогда не было… Я страшно переменился с тех пор, как женился, и многое из того, что я не признавал, стало мне понятно и наоборот".

По поводу женитьбы Аксакова [107] Лев Николаевич сказал ему: "Женитесь. Не в обиду вам будь сказано, я опытом убедился, что человек неженатый до конца дней мальчишка. Новый свет открывается женатому".

"А как переменяешься от женатой жизни, я никогда бы не поверил. Я чувствую себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол. Так я и росту; не знаю, будет ли плод и хорош ли, или вовсе засохну, но знаю, что росту правильно".

"Я и всегда был понятен, а теперь еще более, – теперь, как я вошел в ту колею семейной жизни, которая, несмотря на какую бы то ни было гордость и потребность самобытности, ведет по одной битой дороге умеренности, долга и нравственного спокойствия. И прекрасно делает! – Никогда я так сильно не чувствовал всего себя, свою душу, как теперь, когда порывы и страсти знают свой предел. Я теперь уже знаю, что у меня есть и душа и бессмертная (по крайней мере, часто я думаю знать это), и знаю, что есть Бог".

Прибавить к этому нечего.

VI

Описывая в предыдущих главах первые годы счастливой семейной жизни Толстых, мы неоднократно подчеркивали, что в этот период ничто не нарушало согласия, жизнь была очень бодрой и удовлетворенной. Недоразумения носили случайный характер, и не было тех роковых разногласий, которые существенно изменяли бы радостный строй.

В эти годы Л. Н. Толстой переживал временами угнетенное настроение, но это состояние вызывалось не разочарованием в семье или в жене, а другими причинами общего порядка.

В "Исповеди" он говорит, что, начиная с 1874 года, он испытывал порою мучительные "остановки жизни" – терялся, не знал, как ему жить, что делать, и впадал в уныние. Основной вопрос: "есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежной, предстоящей мне смертью" – не получил еще ясного разрешения. Но этот ужас перед смертью, лишающий жизнь всякой прелести и смысла, стал преследовать Толстого много раньше, еще до женитьбы. Впервые особенно остро почувствовал он недоумение, возмущение против жестокой жизни в 1860 году, после смерти любимого брата Николая, умершего на его руках. – "Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко до отправления туда. Куда? Никуда", – записал Лев Николаевич в дневнике через месяц после кончины брата [108] .

Призрак смерти, преследовавший молодого Толстого, не оставил его даже и в первые годы семейной жизни, когда он полностью растворился в своей творческой любви, когда он чувствовал себя вполне удовлетворенным. Мысль о смерти вызывала мрачное состояние, и оно в том или ином виде отражалось на семейных отношениях. Не эти отношения – в то время вполне гармоничные – порождали тяжелое настроение. Причиной их был основной вопрос жизни, стоявший вне зависимости от нового уклада жизни Толстых.

Через полгода после женитьбы, 1 марта 1863 года, он записывает в дневнике: "Мы недавно почувствовали, что страшно наше счастье. Смерть, и все кончено. Неужели кончено? Бог. Мы молились. Мне хотелось чувствовать, что счастье это – не случай, а мое".

Назад Дальше