- Твой дом, Анаис. Я знаю, что я деревенщина и не умею вести себя в таких домах. Потому-то притворяюсь, что презираю их, а на самом деле люблю. Люблю их за красоту и изысканность. У меня душа отогревается, когда я туда вхожу, чувствую себя, будто меня принимает Церера, околдованным становлюсь.
Генри не Пруст, чтобы подолгу вглядываться в каждую вещь; он живет наскоками, прыжками. Никогда не останавливается, чтобы поразмыслить. И разбрасывается своим временем и энергией, как безудержный кутила.
Я постоянно остерегаюсь простейших фраз, потому что они никогда не содержат всей правды. Правда для меня нечто, о чем нельзя сказать несколькими словами.
Те, кто стремится выразиться попроще, сокращают пространство многозначного мира.
Писатель живет не одной жизнью, у него их две. Есть сама жизнь и есть писательство. Как бы вторая проба, позднейшее реагирование.
Ложь Джун часто не имеет никакого смысла. При первой же нашей встрече она рассказала мне историю об ухаживавшем за нею человеке. Он так упорно преследовал ее, что в конце концов она пришла к нему домой. У него был экземпляр Шпенглера, который потом Генри пришлось продать. Но он вообще задарил Джун подарками. Ему хотелось, чтобы она помогла ему подобрать платье для одной женщины, начисто лишенной вкуса и оригинальности. Джун рассказывала мне, что бывала у него не один раз, но потом прекратила все, чтобы не разбивать жизнь другой женщине. Я чувствовала, что она передергивает в этой истории, но не могла определить, что она хотела этим доказать. Свое донкихотство? История, так или иначе, отдавала фальшью. А может быть, она врала потому, что, как сказал Пруст, мы охотнее лжем тому, кого больше любим? Или же она хотела приукрасить свой образ, или из боязни последствий, или из желания романтизировать свою жизнь? И она, и Генри обращались со мной так внимательно и нежно, что не могла я поверить в другую сторону их жизни.
У Пруста: "Скольких наслаждений, какого прелестного существования лишила нас она из-за дикого упрямства, с каким отрицала свои наклонности!"
Маргарита С, черноволосая девушка, дочь писателя, зарабатывает на жизнь переводами с английского. Я познакомилась с ней в доме моей соседки мадам Пьер Шаро. Маргарита помогает мне, переписывая дневник. Она посещает сеансы психоанализа доктора Рене Альенди. По вечерам, после ее работы, мы часто сидим в саду и разговариваем. Она много рассказывает об Альенди, очень начитанна, и мы разговариваем подолгу. К Альенди она ходит раз в неделю, и я замечаю, как она меняется.
Отец Маргариты служил вместе с Альенди в армии. В то время он намеревался стать врачом, но потом увлекся психоанализом и поверил в его возможности.
Доктор Альенди написал книгу "Проблема судьбы". Он верит в судьбу, побуждаемую к действию изнутри и направляемую бессознательными тропизмами.
Рождающиеся в глубине и непознанные импульсы толкают индивидуума к постоянно повторяющимся опытам. Человек склонен объяснять эти образы и манеру поведения чем угодно, кроме своего "я", и возлагает ответственность за все, что с ним происходит, на внешние силы.
Однако, утверждает Альенди, человек может управлять своей судьбой в той мере, в какой он познает эти тропизмы; правда, для этого понадобится пройти подлинное посвящение, подобно тому как ученики в буддизме обучаются избегать своей кармы через приобщение к знанию. Приобщение к психоанализу может побороть то, что вам представлялось несчастьем, трагедией, неизбежностью.
Родился Альенди в Париже в 1889 году. Изучал медицину, потом практиковал в больницах. Его диссертация 1912 года называлась: "Теории алхимиков в истории медицины". Он интересовался гомеопатией, астрологией, основал "Французское общество психоанализа".
Я пошла в Сорбонну на его лекцию. Он оказался высоким мужчиной с окладистой бородой. Бретонец, он совсем не походил на француза, скорее на русского крестьянина. Любопытно, что в юности он изучал русский язык, побывал в России и организовал комитет по встрече русских студентов.
Маргарита попробовала уговорить меня тоже пойти к Альенди. Напомнила мне, что в Нью-Йорке я испытала нервный срыв.
Но я-то сознаю, что мне нужно просто жить свою жизнь. Была бы я невротиком, я не написала бы книгу, не создала бы красивый уютный дом, не осмелилась вести такую жизнь, какую веду.
- Я же не сломлена, - говорю я. - Анализ нужен тем, кто парализован жизнью.
Сегодня я в первый раз звоню у дверей доктора Альенди. Служанка проводит меня темным коридором в темную приемную. Темно-коричневые стены, обитые бурым бархатом кресла, темно-красный ковер - мне начинает казаться, что меня встречает тихая, спокойная могила, и я невольно вздрагиваю. Свет проникает сюда только из открытой в приемную оранжереи. Она заполнена тропическими растениями, обступившими маленький бассейн с золотыми рыбками. Бассейн окаймляет гравийная дорожка. Профильтрованные зеленой листвой солнечные лучи дают приглушенный зеленоватый свет, словно я оказалась на дне океана. И этот обычный дневной свет как будто исходит от тех, кто спустился исследовать погруженные в воду миры.
Звуки поглощаются тяжелым черным китайским занавесом, прошитым золотыми нитями и несколькими ветвями папируса, кабинет доктора Альенди за звуконепроницаемой преградой. И тут он проскальзывает в дверь, поднимает занавес и стоит в дверях, очень высокий, с резкими чертами лица, на котором живут только глаза, и это глаза провидца. Он массивен, тяжел, а борода делает его похожим на патриарха. И так странно увидеть его спустя несколько мгновений спокойно сидящего позади моррисовского кресла, в которое он меня усадил, шелестящего листами блокнота и карандашом и говорящего мягким тихим голосом. Ему больше бы пристало составлять гороскопы, выводить алхимические формулы, вглядываться в хрустальный шар, потому что он выглядит больше магом, чем врачом.
Прежде всего мы говорим о его книгах, лекциях и моей реакции на них. Я рассказываю о моей работе и моей жизни вообще. Говорю, что всегда была независима и никогда ни на кого, кроме самой себя, не полагалась.
Доктор Альенди говорит:
- И несмотря на это, вам все-таки не хватает уверенности.
Он задел самую чувствительную точку. Уверенность! А он встает со своего кресла и продолжает, улыбаясь:
- Ну что ж, рад, что вы крепко стоите на ногах и не нуждаетесь ни в чьей помощи.
И тут я всхлипываю. Я плачу. Он снова опускается в кресло.
Уверенность.
Мой отец очень не хотел дочери. Он был сверхкритически настроен постоянно. Ничем не был доволен, никогда не радовался. Я не могу припомнить ни одного ласкового слова, ни одного его поцелуя. В нашем доме только сцены, ссоры, даже драки. И его холодные голубые глаза, постоянно ищущие, к чему бы придраться. Когда я болела тифом, почти умирала, все, что он мог мне сказать, было: "Как ты скверно выглядишь! Какая ты стала безобразная!" Он постоянно бывал в разъездах, женщины его избаловали. Мать устраивала ему сцены ревности. В девять лет у меня случился приступ аппендицита, его вовремя не распознали, я чуть не умерла. Мы тогда приехали в Аркашон, где он проводил отпуск, и ясно поняли, что мы ему здесь ни к чему. Все, что он предназначал матери, я относила и на свой счет тоже. И все-таки такая тоска, до истерики доходило, когда он нас в конце концов бросил! Но страх перед его жесткостью и придирчивостью так и остался со мной. И я не могла заставить себя встретиться с ним снова.
- И стало быть, - сказал доктор Альенди, - вы ушли в себя и сделались независимой. Я вижу, что вы человек самостоятельный и обладаете чувством собственного достоинства. Но вы боитесь жестокости мужчины старше вас, и первый же признак такой жестокости вас обескураживает.
- Может ли детская доверчивость, однажды обманутая и растоптанная, так влиять на всю последующую жизнь? Почему моя безответная любовь к отцу так и осталась со мной, а я ведь столько раз знала любовь с тех пор, как он нас оставил?
- Вы кажетесь очень уравновешенной особой, - произнес доктор Альенди. - И не думаю, что вам я необходим.
Я внезапно почувствовала страх, что останусь опять одна со всеми своими трудностями.
И я спросила, могу ли я прийти к нему снова.
Имеется одно обстоятельство, ставящее трудную задачу перед тем, кто берется писать о психоанализе. Почти невозможно выявить связи, которые приводят к тому или иному выводу. Бессвязное бормотание, пространство, погруженное в полумрак. Это вовсе не те четкие фразы, которые я кладу на бумагу. Там были колебания, сомнения, косвенные намеки, околичности. Я изобразила это как прозрачный диалог, пропустив тени, неясности, недомолвки. Не получается дать постепенное разворачивание темы.
Значит ли это, что доктор Альенди работает с чем-то, не поддающимся осознанию?
Вот что он говорит: "Женщины ничем не поспособствовали психоанализу. Женские реакции все еще продолжают быть загадкой, и психоанализ останется незавершенным так долго, как долго мы будем основывать наши предположения только на изучении мужчин. Мы предполагаем, что поведение женщины объясняется тем же, что и поведение мужчины, но мы этого не знаем точно. Самолюбие мужчины намного превосходит женское самолюбие - ведь вся его жизнь основана на подобающем мужчине культе завоевателя, это еще с самого раннего Средневековья, когда тот, кто не мог охотиться, был достоин только смерти. Мужское самолюбие безмерно, и раны, нанесенные ему, оказываются фатальными".
Психоанализ вынуждает быть как можно правдивее. Я уже уяснила себе некоторые свои чувства, например боязнь причинить боль.
Презираю свою гипертрофированную чувствительность, которой требуется все время утешение. Это же почти ненормально - с такой силой желать быть любимой и понятой.
Я написала первые две страницы новой своей книжки "Дом инцеста" в сюрреалистическом духе. Под влиянием "Транзисьона", Бретона и Рембо я позволила своему воображению порезвиться вволю.
А что же я чувствую, когда вижу устремленные на меня холодные голубые глаза Генри? У моего отца был ледяной голубой взгляд.
Генри прекрасно говорит со мной, спокойно, мудро.
- В воскресенье ночью, когда ты от нас ушла, я немного поспал, а потом встал и вышел прогуляться. И вдруг мне открылась жуткая истина: я не хочу, чтобы Джун вернулась. Иногда я даже думаю, что если она приедет и я в ней разочаруюсь и не надо будет мне больше о ней заботиться, то я несказанно обрадуюсь. В ту ночь я чуть было не послал ей телеграмму, что она мне не нужна. С тобой я открыл, что в таких отношениях между мужчиной и женщиной может существовать настоящая дружба, а с ней мы же никогда не были друзьями.
Мы шли к Пляс Клиши, Генри, Фред и я. Генри рассказывал мне все, что знает об улицах, о людях на них. Он дышит улицами, он любуется ими. Он показывает мне проститутку на деревянной ноге, стоящую возле Гомон-Палас. Он водит меня по узким извилистым улицам, мимо маленьких отельчиков и шлюх, стоящих в дверных проемах под красными фонарями. Мы сидим с ним в специфическом кафе; кафе Франсис Карко, сутенеры играют в карты, поглядывая на тротуар, где торчат их девки.
Мы разговариваем о жизни и смерти, как разговаривал о них Лоуренс, вспоминаем разных людей, умерших и живых. Генри говорит: "Если бы Лоуренс был сейчас жив и знал тебя, он бы в тебя влюбился".
В Клиши мы сидим на кухне, с нами Фред. Маленькое окно выходит во двор. Мы прикончили бутылку вина и вовсю курим так, что Генри приходится вставать и промывать холодной водой глаза, воспаленные глаза маленького немецкого мальчика.
Я не могу больше это выносить и вскакиваю: "Давай, Генри, выпьем за конец твоей работы в газете. Не возвращайся туда больше. Я о тебе позабочусь".
Мой порыв производит неожиданный эффект на Фреда. Губы у него дрожат, и в глазах слезы. Кладет голову мне на плечо, а по щекам бегут слезы, тяжелые, огромные, никогда не видела таких слез. "Не огорчайся", - говорю я ему, совсем не понимая, зачем я это говорю. С чего бы ему огорчаться, если его друг Генри Миллер бросит работу, которая губит его зрение?
Генри тоже не понял: "В чем дело, Фред? Кажется, ты подумал, что я промываю глаза специально, чтоб вызвать в Анаис жалость, воспользоваться ее добротой".
Встречаю Генри с приятелями в кафе. Генри говорит, что Фред не вернулся в Клиши прошлой ночью.
- Ты не принимай его слишком всерьез, - говорит мне Генри. - Фред любит трагедии. Он все воспринимает остро и переживает слишком эмоционально, но все это лежит на поверхности и быстро проходит.
Фред присоединяется к нам позже. Мы идем ужинать в бистро. Но Фред явно в депрессии. А Генри решает, какой фильм нам стоит посмотреть сегодня. Фред говорит, что не пойдет с нами, ему надо работать.
Генри выходит за сигаретами.
Я говорю:
- Фред, почему ты не хочешь пойти с нами? На что ты обиделся?
- Будет лучше, если я не пойду. Я очень несчастлив. Ты же знаешь, что со мной происходит.
И поцеловал мне руку.
А немного погодя, когда красное вино переменило его настроение, он каким-то добродушным тоном предложил:
- А давайте не пойдем в кино. Поедем лучше в Лувесьенн.
И все трое мы побежали на вокзал. Было только девять часов вечера, но все в доме было погружено в сон. Волшебство.
Я чувствовала, как очарование моего дома действует на них успокаивающе. Мы сидели у камина, и огонь заставлял нас разговаривать тихо и задушевно.
Я открыла железные ящики и показала им дневники. Фред схватил первый том и начал ахать и смеяться над его страницами. Генри читал все, что написано о нем в красной тетради. Мы сидели в гостиной, читали и разговаривали.
Придя в Клиши поужинать, я застала обоих за работой. Генри просматривал куски, которые можно было вставить в книгу. Сила его письма! Парадокс между его мягкостью и неистовостью его стиля. Мы вместе приготовили ужин. Фред печатал на машинке страницы обо мне. Прекрасный мой портрет написал. Но говорит:
- Те страницы можно дать прочесть любому. Я собираюсь написать то, что будет предназначено только тебе. - И тут же:
- Анаис, ты хорошо ко мне относишься? - жалобно так.
- Ну, конечно, Фред, хорошо.
А Генри в отличном настроении. Он составляет планы будущих книг; говорит о Шпенглере, "Транзисьоне", Бретоне и о снах.
Эти тихие, спокойные часы с Генри и Фредом - самые плодотворные. Генри впадает в задумчивый покой, в медитацию, посмеивается над своей работой. В нем временами проглядывает что-то от гнома, от сатира, а то он просто немецкий школяр. В такие минуты его тело кажется слишком хрупким, энергия его письма, его разговоров, сила его воображения слишком тяжелы для этой непрочной оболочки, того и гляди раздавят ее. А вот сейчас я смотрю, как он сидит, попивая кофе, и вижу новые стороны его существа: я вижу, как он ярок, я вижу, как взрываются в нем импульсы и их шквалы несут его повсюду, я вижу его письма к людям со всего света, его въедливое любопытство, дотошное, изо дня в день, из ночи в ночь исследование Парижа, его неослабное изучение человеческих существ.
На стенах его комнаты развешаны листы, их несметное количество, они полны имен, происшествий, названий книг, аллюзий, схем взаимоотношений, на них списки разных мест, ресторанов и много всякой всячины. Гигантская задача, целая вселенная, только б он смог описать все это.
Конечно, может возвратиться Джун и, как самум в пустыне, смести все это.
Но останутся вещи, о которых Генри говорит, а я запечатлеваю. Он говорит о Боге, о Достоевском, о тонкости Фредова письма, которым он восхищается.
Он-то видит различие между драматичностью, чувственностью, резкостью письма, подобного его собственному, и мягкостью стиля Фреда. Сможет ли Джун постигнуть такие нюансы?
Генри говорит:
- Она любит оргии, разгул. Оргии разговоров, шума, жертвоприношений, разгул ненависти, разгул рыданий.
- У Фреда есть изящество, которого мне не хватает, - добавляет Генри. - Это качество Анатоля Франса.
- Но у него нет твоей мощи.
Страсть Генри прорывается через холодный, бесчувственный мир, как поток лавы. И мне кажется, что эта страсть очень важна для сегодняшнего мира. Она поднимает его книги на уровень природного явления, такого, как циклон или землетрясение. Сегодня мир остужен рассудочностью и рефлексией. И спасти его может именно страсть Генри, его жизнелюбие, его вожделение.
Генри рассказывает мне о книге, которую я не читала. Это "Холм сновидений" Мейчина.
Я внимательно слушаю его, и вдруг он говорит: "Что-то я слишком по-отцовски с тобой разговариваю".
И в этот момент я поняла, что Генри проник в ту часть моего существа, где я оставалась ребенком, где мне нравилось, чтобы меня поражали чем-то новым, нравилось учиться, нравилось быть ведомой. Я превратилась в ребенка, слушающего Генри, в нем появилось что-то отеческое. Неотвязный образ эрудированного, знающего и любящего литературу отца возник передо мной, и женщина стала девочкой.
Я почувствовала себя так, словно Генри открыл мою постыдную тайну. И я сбежала из квартирки в Клиши.
Мое ребяческое тяготение к мужчинам старшего возраста. Мне представляется, что в этом нет ничего, кроме признака незрелости, кроме комплекса, вызванного тоской по отсутствующему отцу почти во всей моей жизни.
"Тихие дни в Клиши"
Так называется повесть Генри Миллера и так можно было бы озаглавить только что прошедшие перед нами дневниковые записи за апрель 1932 года.
Но так ли уж были тихи и спокойны эти апрельские дни на рабочей окраине Парижа? И что за странный календарь, в котором за февралем сразу же следует апрель? А что же происходило в месяце марте?
Готовя в середине шестидесятых годов первое издание "Дневника 1931–1934 гг.", Анаис не включила туда записи, относящиеся к марту (как мы знаем, она многое исключала и из других частей, но здесь целого месяца как не бывало). Может быть, перешагнувшей шестидесятилетний рубеж женщине не хотелось предстать перед читателем в образе страдающей от неудовлетворенных желаний, мечущейся между двумя мужчинами и одной женщиной, обуреваемой "темными" инстинктами особы. Да ведь еще были живы и муж ее Хьюго Гилер, и главный герой ее тридцатых годов Генри Миллер. Не будем гадать - нет в отредактированном самой Анаис издании этих записей, и все тут!
Но мы попробуем их восстановить. Нам помогут здесь ее рассказы и повести - мы ведь знаем уже, что почти все, что она сделала в художественной прозе, воспроизводят в той или иной степени ее дневники. Нам поможет и самая, пожалуй, богатая фактами биография Анаис, написанная уже упоминавшейся Ноэль Райли Фич, написанная, правда, под определенным углом - The Erotic Life of Anais Nin называется эта книга.