Так вот, я все-таки ошибся, когда в конце 60-х в самиздатном эссе "Отщепенство", которое потом вошло в "Трех евреев" в качестве первой главы о Бродском, напророчил, но, слава богу, не накаркал ему, что при головокружительном отрыве от современной русской поэзии и тотальном Гутенберговом блэкауте на его горизонте маячит отщепенство – не моральное, а культурное, не политическое, а географическое: опасность полного и окончательного разрыва с русской культурой. Дабы самому не пересказывать то давнее эссе, вот как оно суммарно изложено поэтом Зоей Межировой: "…о том, почему было трагично, что Бродского практически не издавали в России, пока он там жил, что потеря его для читателя тех лет – это еще не главное, а основное – что он, как поэт, совсем не существовал какое-то время для литературного процесса со своими новациями, о которых не знали, и потому он шел без его поэтики. Проникнуть в эту глубину глубин (в данном случае не тавтология) – может лишь удивительная наблюдательность таланта критика".
Благодарствую, Зоя, мой самый, наверное, утонченный чтец! Однако Владимир Соловьев не был бы Владимиром Соловьевым, если бы не кончил то, почти полувековой давности эссе следующим абзацем: "Это уже трагедия поэта, а не человека. Другое дело, что гений, быть может, не подчиняется общим законам, а создает собственные". Даже если я был не прав в своем тревожном посыле, то я его скорректировал в дальнейших текстах "Трех евреев", circa 1975, когда поэтическая деятельность ИБ была уже на исходе, душа черствела, а карьера только начиналась – последняя, увы, в ущерб первой. Посмертно его стихи разошлись в России на цитаты и вошли в идиоматический запас русского языка, как когда-то "Горе от ума" – пусть и преувеличение, как в любой аналогии. А уж в поэзии – точнее, в поэтике – Бродский вошел в моду, чему доказательством его эпигоны и имитаторы без оглядки на пародийность своих подражательных усилий. Куда дальше, если даже его антипод в поэзии и супостат по жизни Кушнер заговорил неожиданно языком Бродского, будучи по природе своего вторичного версификаторства скорее исполнителем, а не творцом.
Опять-таки отличие судьбы от биографии. Мог бы продемонстрировать это на личном писательском опыте, когда отлученный от языковой alma mater вкупе с читателем в метрополии (даже в двух), я пошел в догон, а потом и в обгон только в этом чужом мне столетии, до которого дожить не полагал и не чаял, а в последние два года и вовсе книгопад моих московских книг – с десяток за два года. Только что с того, когда я выпал, как птенец из гнезда, и литературный процесс шел без меня и помимо меня, но ни гения Бродского, ни популизма Довлатова у меня нет, а потому и надежд обрести достойное место под солнцем русской изящной словесности у меня никаких. С меня довольно, что мои книги востребованы не только по эту сторону Атлантики, но и по ту, где с их помощью я присутствую, несмотря на отсутствие.
Я бы мог, конечно, спустить тему отсутствия-присутствия этажом ниже – в бытовую и вспоминательную сферу. Когда начался московско-питерский influx, типа нынешнего исламского нашествия в Европу, мы с Довлатовым поражались, что наши гости осведомлены о нашем житье-бытье куда лучше, чем мы об их. И больше сохранили воспоминаний про нас в России, чем мы сами помним. На презентации "Королевского журнала" в российском консульстве в НЙ Андрей Битов с ходу спросил меня: "Ну, как расстрел коммунаров?" До меня не сразу дошло, что речь про моего кота Вилли, которого я ставил на задние лапы к стенке, и он истошно вопил. "Умер", – сказал я, вспомнив этот кошачий перформанс для гостей.
Бродскому, Довлатову, Барышникову делать было в новой России нечего, а Шемякин зачастил туда по профессиональным нуждам: вернисажи, премьеры, мастер-классы, открытие памятников. Из нашего поколения Шемякин единственный человек ренессансной закваски. Ну да, "лис знает много секретов, а еж один, но самый главный", а уж Исайя Берлин слямзил – ладно, позаимствовал – эту строку у Архилоха для своей альтернативы "лиса – еж". Бродский, само собой еж – как Достоевский, Ницше, Фрейд, зато Шемякин – лиса, подобно Леонардо да Винчи, Шекспиру и Пушкину. Именно поэтому нашему Леонардо Шемякину для его художественного присутствия на родине позарез еще и физическое присутствие, а не только метафизическое, хотя Миша метафизик каких еще поискать – до мозга костей! А его обратный переезд из Америки во Францию был, полагаю, по топографической причине – дабы быть ближе к России, чтобы сподручней до нее добираться, а не через океан-море.
Не сравниваю, конечно, но нас с Леной Клепиковой влекла на родину, как только там подули ветры перемен, не одна только ностальгия, но и профессиональное любопытство – как политологи, мы регулярно печатали в ведущих американских СМИ статьи по преимуществу о делах в России и в прилежащих странах Восточной Европы и даже выпустили несколько ходких в разных странах книжек на кремлевские сюжеты. Мы писали о нашей стране заглазно, в пригляд, через океан, а хотели увидеть своими глазами, воочию, впритык. Набоковская конференция, на которую мы получили приглашение, была скорее поводом, чем причиной. Весной 1990 года мы застали свою страну на последнем издыхании – переходный период от горбачевского СССР к ельцинской России. Мы даже не предполагали о своем участии в этом революционном процессе. Вот уж действительно отсутствующее присутствие.
Дело в том, что как раз в это время там по крайней мере пятью разными пиратскими изданиями вышла брошюра с главой о Горбачеве из нашей американской книжки "Behind the High Kremlin Walls" (в Великобритании она издана под названием "Inside the Kremlin"). При отсутствии подобной политической литературы брошюра пользовалась громадным спросом и мгновенно стала бестселлером. Где мы только ее не встречали – на улице Горького (бывшей и будущей Тверской) от Пушкинской площади до Красной, на ярмарках на старом Арбате и в Измайлове, в подземных переходах, у станций метро. Один из продавцов держал рекламный плакат "Американские писатели Владимир Соловьев и Елена Клепикова против Михаила Горбачева" (по его просьбе оставили авторский инскрипт на этом рекламном дацзыбао), а другой выкрикивал наши якобы биографические данные – что Соловьев и Клепикова бывшие члены ЦК, которые работали на британскую разведку и стали невозвращенцами во время зарубежной поездки. Из американских и московских СМИ мы знали, что поначалу продавцов забирали в милицию и штрафовали, а экземпляры нашей брошюры изымали, в Питере задержали фуру по пути из типографии к розничным торговцам и конфисковали весь тираж наших брошюр. Однако, когда мы приехали в Москву, она продавалась открыто и повсюду совершенно свободно и безнаказанно – по трешке, независимо от издания. В кулуарах комсомольского съезда Горбачева спросили о нашем про него опусе – он ответил, что с ним знаком, но от комментов воздержался. Не с этими ли пиратскими брошюрами, а потом с легальными московскими изданиями наших кремлевских триллеров, которые, как мы узнали из российских СМИ, есть "в каждом порядочном московском доме", связана изначальная наша слава на родине, что побудило помянутого блогера Софию Непомнящую выдать мне следующую характеристику: "Пожизненная любовь наших родителей и легенда для людей моего поколения"? Спасибо на добром слове, которое и котофею приятно!
В то время как раз вышел указ об уголовной ответственности за оскорбление президента – так Горбачев пытался обезопасить себя от критики. Кто-то шутил, а кто-то всерьез опасался, как бы нам не попасть под действие этого указа, не стать его первыми жертвами. Тем более, у одного из нас был дополнительный грех перед Горбачевым – за пару месяцев до приезда в Москву Владимир Соловьев опубликовал в американской газете статью под лапидарным названием "Gorbachev must go". Наши московские друзья знали об этой статье по пересказам вражьих голосов и почти все единодушно ею возмущались – как и нашим интересом к Ельцину. В эту первую поездку мы с ним и познакомились в личку и узнали, что Борис Николаевич с нами знаком заочно – по доморощенным переводам наших кремлевских книг. "Как будто в Кремле жили", – отозвался Ельцин о Владимире Соловьеве и Елене Клепиковой. Возбужденные революционными переменами на нашей родине, мы и задумали книгу о ней в жанре жизнеописания ее вождя. Под шестистраничную заявку Putnam Publishing House заключил с нами договор, отвалив большой аванс – нам понадобилось еще две профессиональные поездки на родину для сбора материала.
С тех пор, однако, дело с наездами застопорилось – вот уже четверть века мы не были в России и как-то не тянет – ни ностальгии, ни любопытства. Скандальный автор "Фашистского социализма" Дриё ла Рошель, апологетизируя Сталина, полагал ошибкой, что русских априори считают белыми людьми и требуют от них адекватности, тогда как это другая раса, и лучше бы у них была зеленая кожа, чтобы их проще было отличать. Тем временем в стране зеленокожих киммерийцев одна за другой выходят наши с Леной Клепиковой книги – сольные и совместные. Предпоследняя – перед этой – политикана про наши американские високосные годы, когда мы тут выбираем президента, а чтобы больше была востребована, по совету книгопродавцев, они же – продажники, то бишь реализаторы, назвали ее именем самого скандального претендента на белодомовский престол. Так вот, даже в ту книгу я умудрился вставить автобиографический рассказ "По московскому времени", которому место скорее здесь – вот он.
По московскому времени. Казус Владимира Соловьева
When most I wink, then do mine eyes best see…
Шекспир
Жизнь моя все короче, короче,
Смерть моя все ближе и ближе.
Или стал я поэтому зорче,
Или свет нынче солнечный ярче…Леонид Мартынов
Эх, Дональд, Дональд, это из-за тебя я потерял покой и погрузился в бессонницу! Сплю теперь, как ты, 3 часа, правда потом добираю днем, когда меня смаривает. А как у тебя с послеполуденным сном фавна? Хотя нет, ты здесь ни при чем. Дональд Трамп – конец этой истории, да и видел я его только дважды – на митинге его сторонников и на проходах: на новоселье издательства, куда он явился с разодетой в пух и прах узкоглазой обнаженкой Меланьей: было на что посмотреть. А Дональда прям распирало от гордости за молодую жену. Меланья была у этого коплексанта в роли павлиньего хвоста – за неимением своего собственного. Тусовка была по-нью-йоркски демократичной, Трампы выглядели на ней слишком гламурно, инородно – ну, как Trump Tower на Пятой авеню – и быстро свалили. А началась эта моя история на пороге столетия, до которого я и дожить не чаял и не собирался, с того злополучного телефонного звонка. Он ворвался в мой сон и благодаря этому среди ночи звонку я этот сон запомнил. Он уже исчезал из моей памяти, когда я снял трубку и сквозь дремоту вслушивался в женский, скорее даже девичий голос:
– Вы Владимир Соловьев?
Что за бред!
– Ну, я. Что случилось? Вы хоть знаете, который час?
А сам судорожно вписывал в клочок бумаги, как в папирус, драгоценные обрывки тающего в моей памяти сна, который казался мне чрезвычайно важным, потому что содержал ответ на мучивший меня всю жизнь вопрос о воображаемой измене любимой женщины, скорее даже предизмене, мы и женаты тогда не были, отвечала ты уклончиво, могла я распоряжаться своим телом? – или тело тобой? ловил я тебя на слове, а ты оправдывалась, что это в теоретическом аспекте, так оскорбляют тебя мои собственнические претензии – сейчас-то что! – в смысле за давностью лет? – а дальше и вовсе морок, дальнейшее – молчание, какой из меня допытчик – как и добытчик, а теперь пытай не пытай, но не найдет отзы́ва тот глагол, что страстное земное перешел. А что, если это ворвалась в мой сон возлюбленная тень, как ты была перед разлукой, чтобы сказать правду, только правду и ничего, кроме правды, каковую я от тебя допытывался, а ты ни в какую, и так и ушла из жизни, унеся в могилу свою тайну, которой, может статься, у тебя и не было? Какая там, к черту, тайна – нет загадочных женщин, а только недогадливые, вроде меня, мужи – и мужья, которые узнают последними, если узнают, а я в упор не видел, меня обманывать не надо, я сам обманываться рад. Возможна ли женщине мертвой хвала? Почему нет? Бо я сам теперь вслед за тобой спускаюсь в кромешную тьму, так ничего не прознав, а узнаем ли мы там друг друга, если даже встретимся – вот в чем вопрос.
– А что, у вас там часов нет? – вопрос на вопрос, а голос – или это со сна, с того сна? – неуловимо схож с голосом покойницы. – Без пяти двенадцать. Никак вы еще дрыхните?
Нет, дрыхните, не из твоего словаря. Да и голос другой, это мне спросонья померещилось. Вот когда я окончательно проснулся, глядя на собственные каракули, которые еще вопрос, разберу ли: "У тебя не плохой почерк, – говорила ты. – У тебя нет почерка". Как отличить сон от яви? Как отделить друг от друга? На 90 процентов человек состоит из воды и на 97 процентов из бессознательного и подсознательного. Вот почему отгадчики снов в таком фаворе – от Иосифа до Зигмунда.
– Откуда вы звоните?
– Как откуда? Из редакции.
– Да нет! Из какого города?
– С вами говорят из столицы нашей родины.
Без тени иронии. Скорее вызывающе, чем торжественно.
Хотел было возразить, что у меня теперь другая родина и другая столица, но этимологически она, пожалуй, права: родина у человека одна – там, где он родился. Человек без носа, человек без слуха, человек без тени, человек без почерка, а теперь вот и без родины.
– А куда вы звоните из столицы нашей родины? – путем наводящих вопросов, когда понял, что говорить с ней о часовых поясах – в деревянное ухо.
– В Нью-Йорк. А что, у вас там время другое, чем у нас!
Без никакой вопросительной интонации. Наоборот, с полной уверенностью, что весь мир живет по московскому времени. Живо представил эту московскую девицу, которая и о смерти знает, наверное, понаслышке, но не верит в свою собственную. Странно еще, что мы говорим на одном языке. На одном?
Я довольно успешно осваиваю новый русский, как иностранный, сочленяя его с классическим и выдавая эту словесную амальгаму за мой собственный, личный, индивидуальный стиль, за что получаю хвалу отовсюду, но главным образом от моих читателей слабого – слабого? – пола, из которых ни с кем, кроме разве что прелестной порывистой Нади Харитон, лично не знаком. Да еще с Наташей Годуновой из нью-йоркской "Комсомолки", но она с концами ушла в позднее материнство и воспринимает меня теперь скорее на обложке книги, чем снутри, а тем более снаружи в личку. Либо хвала от моего риполовского редактора Тани Варламовой, с которой нас связывали заочно-любовные отношения, но на очередной моей книге они сломались, и мы с ней разбежались, хотя вспоминаю о ее любовных эпистолах с ностальгическим чувством. Увы, ничто не вечно под луной – вот и отношения с Наташей Шапиро из ньюйоркского еженедельника "Русский базар" сходят на нет, а ведь она с дюжину лет печатала по два-три моих опуса в каждом номере во всех мыслимых и немыслимых жанрах и только один отвергла: "Нет, Володя, не отобьюсь…" Зато с другим редактором синеглазкой Мариной Райкиной уже больше года дружу через океан, хотя начались наши отношения с деловой переписки по поводу публикаций моих опусов в МК, где она редактор отдела культуры, но потом прикипел душой и глазом да еще учусь у нее русский новоречи с московским говорком и личным стилем и надеюсь, что эта приязнь взаимна, коли Марина мне недавно отвесила такой вот дюжий комплимент, востребовав иллюстрации к ее со мной интервью про моих покойных друзей – от Бродского и Довлатова до Эфроса и Окуджавы: "Жду фоток – героя и его подопечных гениев (сам такой же)". Даже если юмор, а все равно доброе слово и коту приятно.
Из Калифорнии от Асмик Давыдовой я получаю не только нежные письма, но и посылки с домашней вкуснятиной армянской готовки, пусть у меня и повышается от них сахар в крови, искусство требует жертв! Изумительная Зоя Межирова из штата Вашингтон, поэт, прозаик и эпистолярист, чувствует меня тоньше и глубже, чем я сам себя, – это не про Фета, а про нее написал Тютчев "иным достался от природы инстинкт пророчески-слепой", действие которого она распространяет не только на собственные стихи и прозу, но и на мои тексты, о которых она пишет, как никто:
Володя мой Соловьев,
Флейта, узел русского языка,
Бесшабашно-точных
Нью-йоркских рулад соловей,
Завязывающий Слово в петлю,
От которой
Трепещет строка,
Становясь то нежней, то злей.
А недавно у меня в заочных друзьях появилась поэт Наташа Писарева из Голландии, хотя родом она из Донецка, которая держит руку на пульсе моей по преимуществу автобиографичной прозы и находит, что "по языковому изложению и построению сюжета она похожа на внезапный порыв ветра, который врывается в сознание читателя, не давая ему опомниться от нахлынувшего потока свежего воздуха – это я метафорично позволяю себе выразить восхищение Вашим умением пользоваться нашим могучим и великим" – кстати, это как раз из ее отклика на газетную публикацию этой подглавки. Я уж не говорю про московского блоггера Софию Непомнящую – та и вовсе называет меня легендой своего поколения, того самого, с которым я ищу общий язык, и вряд ли тот мне кудос можно списать на ее мифоманию, которой у нее разве что чуток. Не путать с нимфоманией, хотя кто знает? Такой вот у меня виртуальный гарем – чем хуже реального, которого у меня нет?
И то: словесно обласкан женщинами разных возрастов со всех концов земли, кроме той единственной, чей любви напрасно добивался, а добился только физической близости: жены. Любовь не передается половым путем, пусть ты и уверяла меня в любви, но без влюбленности, которая досталась другим? Ставлю вопросительный знак, хотя следовало бы восклицательный, исходя из твоих проговоров наяву и твоих признаний в моих снах, а из моих сновидений на этот злое*учий сюжет можно составить целый сериал про тот южный е*анарий с его летним раскрепощением нравов и командировочной вседозволенностью. Вот мне и снились эти обрывистые сны с "продолжением следует" на самых если не пикантных, то двусмысленных местах, но никакого продолжения не было и быть не могло, как в том анекдоте: "Опять эта проклятая неизвестность!"
Единственное меня утешало, что быть любимым – тоска смертная, зато любить – восторг, упоение, приключение, напряг, рай, пусть и ад. Рай по дороге в ад, в котором я теперь доживаю свои закатные годы. Потому и апофеоз однолюбия, хоть и не возвожу его в принцип, что все силы, все нервы, вся жизнь ушли на эту единственную любовь, да и тех не хватило. Так полюбить можно только в пятнадцать лет – и до конца моих дней. Как сказал про меня старик Аристотель: влюбленный божественнее любимого. Только что с того? Теперь.
– Представьте себе, – говорю своей дальней, через океан, собеседнице. – Вы живете с опережением. На восемь часов. У нас тут еще ночь.