ВОЙНА
Отец Олега Басилашвили рассказывал сыну:
- Как шли в атаку? Очень просто, кричали: "Мама!", еще было "За Родину! За Сталина!". Но больше было другое: дадут стакан водки на пустой желудок - и вперед. Кричали от страха, от безнадежности, потому что за спиной "ограды", те, в хороших полушубках, в валенках, вот мы и кричали: "Мама!".
- А немцы?
- А немцы навстречу нам, они кричат: "Mutter!". Так вот и сходились.
- А что за трофеи были, что брали себе?
- Часы ручные брали. А один татарин сообразил полный чемодан патефонных иголок. У нас они были в дефиците.
Отец его был начальником полевой почты всю войну. В Будапеште шел он по улице, ударил снаряд, стена дома обвалилась, и открылась внутренность - комнаты, картины, буфет, сервизы. Он забрался внутрь посмотреть. Увидел альбом с марками. Надпись владельца на идиш. Зачеркнуто. Поверх надпись нового владельца - эсэсовца. Взял себе. Почтарь! Зачеркнул немца, надписал себя по-русски.
И повсюду страшные, вздутые трупы. Это раненые расползались во все стороны. Умирали почему-то уткнув лицо в землю, скрюченные последними муками.
Передо мной предстала картина отступления наших. Немцы своих подобрали, похоронили. Наши уходили в небытие безвестными, безвестные навсегда.
От сладкой вони гниющей человечины тошнило, находиться далее не было сил. Жирные блестящие мухи гудели над трупами, кружили птицы. Здесь, на перекрестке дорог, немцы на броневиках настигли отступающую нашу часть, судя по всему, наши стояли насмерть. Были израсходованы все гранаты, диски автоматов, ручных пулеметов были пусты, так что и поживиться было нечем.
- Господи, во что мы превратимся? - сказал Мерзон.
Вот что такое отступление.
Я не мог больше там быть, я бежал, зажимая нос, мы все бежали, и думать нельзя было, чтобы их похоронить, хотя бы землей присыпать, хотя бы документы достать, медальон вынуть.
Медальон, еще он назывался "смертник", это был черной пластмассы патрончик, куда вставлялась бумажка, свернутая трубочкой, с фамилией, именем, отчеством. Несколько сведений, кажется, группа крови. Не помню, был ли домашний адрес. В моем медальоне через год все стерлось, когда мы переплывали Лугу, ползали по болоту, наверное, сырость проникла. Два раза я менял бумажки. У немцев были металлические жетоны, чего-то на них было выбито, цифры, буквы. С них не сотрется. Патрончики наши в танках сгорали вместе с экипажами, ничего не оставалось. Бывало, успеют выскочить, гимнастерку сбросить, но медальон этот говенный тю-тю.
ТЫЛ
Директора военного времени были хороши, делали невозможное - Зальцман, Новиков, Завинягин…
В июле 1941-го Сталин собрал совещание по выпуску винтовок. Оказалось, нет винтовок, не с чем воевать мобилизованным.
У Устинова спросили, может ли Ижевский завод увеличить выпуск винтовок с 2000 штук до 5000.
И потом он мне помогал. (2000 довели до 5000, потом до 12 000 в сутки!)
Звонил Сталин, передал трубку Берии, тот говорит: "я сказал т. Сталину, что если Новиков говорит, что сделает, то сделает. Таким образом он как бы поручился за меня. Я решил это использовать. Звоню из Ижевска - нет угля! Нужны женщины из Тулы для пулеметных лент, а то у нас не получается. Сразу же помог. Он соображал и действовал оперативно".
Владимир Николаевич Новиков умел "топить" вопросы.
Хрущев потребовал создавать заводы кукурузного масла. Новиков договорился определиться после уборки кукурузы, посмотрим, мол, какой будет урожай, и постепенно замотали.
На войне мы читали стихи Константина Симонова, я ему навсегда благодарен, и Алексею Суркову, и Илье Эренбургу. Не стоит, наверное, стыдиться той ненависти к немцам, какая была в их стихах, очерках, ненависти ко всем немцам, без разбора; народ, или солдаты, или фашисты - мы ненавидели их всех, которые вторглись в нашу страну. Мы не могли позволить себе разбираться: это просто солдат, а это нацист. Тогда была ненависть не пропагандистская, ненависть своя собственная, за гибнущую Россию. Город за городом они захватывали: взят был Новгород, Кингисепп, Псков - города, в которых проходило мое детство, а между ними были и станции, поселки, куда мы ездили с отцом. Помню, как я вздрогнул, когда услышал по радио: "Лычково". И оно тоже… Ничего не оставалось, никакой моей России, только Ленинград, один Ленинград, и еще Москва, где был я несколько раз, но и вокруг Ленинграда не было уже ни Петергофа, ни Гатчины, ни Павловска.
"Поступай всегда так, будто от тебя зависит судьба России", - говорил мой отец.
Н. Н. был мальчик, когда немцы в местечке собрали всех евреев, выстроили у обрыва и расстреляли. Жителей заставили закопать. Его, мальчика, ему было уже 10 лет, тоже послали закапывать.
"Соседка Люба хорошо знала немецкий. Ее взяли в гестапо машинисткой. Она подкармливала нас - мать, бабушку, детей. Однажды она сказала маме: я печатала списки на расстрел, там вы с детьми как семья комиссара. Бабушка запрятала нас троих в ледник. Мы отсиделись там месяц, пока немцы не стали отступать. Пришли наши. Любу сразу схватили, потому что служила в гестапо. Мама хлопотала, и другие тоже, она спасла не только нас. Не помогло. Ее приговорили к 25 годам лагерей, там она вскоре погибла.
Отца моего - за то, что в окружении уничтожил штабные документы, отправили в штрафную роту. Я возненавидел и немцев и наших одинаково, все они палачи, звери. И до сих пор не вижу разницы".
НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ
Мы не хотим осмыслить цену Победы. Чудовищная, немыслимая цена. Правду о потерях выдают порциями, иначе бы она разрушила все представления о сияющем лике Победы. Все наши полководцы, маршалы захлебнулись бы в крови. Все наши монументы, Триумфальные ворота выглядели бы ничтожно перед полями, заваленными трупами. Из черепов можно было соорудить пирамиды, как на верещагинской картине. Цепь пирамид - вот приблизительный памятник нашей Победе.
Ныне говорят о 30 миллионах.
Пример Ленинградской блокады характерен. Даже добросовестные историки не учитывают погибших на "Дороге жизни", в автобусах, что уходили под лед, и тех, кто погибал уже по ту сторону блокады от последствий дистрофии, и те десятки, сотни тысяч, что в июле-августе бежали из пригородов в Ленинград и там вскоре умирали от голода, от бомбежек "неучтенными". Потери обесценивают не подвиг ленинградцев, а способности руководителей, человеческая жизнь для них ничего не значила. Будь то горожане-блокадники, будь то солдат на фронте - этого добра в России хватит, его и не считали.
Главная у нас могила - Неизвестному солдату.
Он умирал в госпитале, умирал на рассвете, не было сил позвать сестру, да и охоты не было, она помешала бы, потому что он ждал, что ему что-то откроется, смысл уходящей от него жизни, то, что было заложено в его душе и ждало этого часа, перед тем как покинуть мир, смысл взрыва, который настиг его, вернее, конца, итога, последней черты. Нет, ничего не приходило, болел еще пуще ноготь, вросший в большой палец ноги, так он его и не успел остричь, и эта глупая мелкая боль пробивалась сквозь обмирание слабеющего сердца, как насмешка. Так он и умрет по-глупому. Наверное, все так умирают, недоумевая, не поняв, что же это все было.
Он вдруг поднялся, откуда нахлынули силы, и громовым голосом, разбудив всех, заорал:
- Двадцать миллионов угробили! Завалили фрицев мясом, на хер мы старались геройствовать! Матросовы, Покрышкины… Подыхаем здесь. Мусор. Остатки. Если Бог есть, достанется вам, не вывернетесь, суки.
И упал. Что-то еще хрипел, но уже не разобрать.
Сашу Ермолаева хоронили на Красненьком кладбище. После похорон я подошел к председателю Кировского райсовета:
- Вы слыхали сегодня, как Ермолаев хорошо воевал. Мы с ним вместе в одной части прошли весь сорок первый и зиму сорок второго года. Почему его фамилию не занести на Доску памяти участников войны?
- Там же занесены только погибшие на фронте.
- Я знаю. Но разве это правильно? Оттого, что Ермолаев уцелел, награжден за свои подвиги кучей орденов, от этого он не может быть увековечен?
- Таков порядок. Ничего не могу поделать.
Он сочувственно развел руками, он был защищен законом, ему ничего не надо было предпринимать.
- В сущности, он умер от старой раны. Война догнала его. Выжил благодаря своему богатырскому здоровью.
- Я согласен с вами… Хотя… - Он нахмурился. - Если заносить всех, кто выжил, никаких досок не хватит. Извините, вы ведь тоже воевали.
- От нашей дивизии осталось шестьсот человек, - сказал я.
- Вот видите, - сказал он. - Впрочем, это не нам с вами решать.
- В том-то и дело, что решают те, кто не воевал.
Дома я достал фотографию Саши Ермолаева с женой Любой, на обороте была дата "1949 год". Он был уже в штатском. Мы тогда не думали ни о каких мраморных досках, наградой было то, что мы уцелели. А вот теперь стало обидно, что нигде, ни на заводе, ни в районе, ничего не останется о нем. Я вспомнил нас. Он тащил всю дорогу противотанковое ружье, больше пуда, длинную железную однозарядную дуру.
ВЗГЛЯД
Она смотрела на отца с горечью. Он застал ее взгляд врасплох. О чем-то они говорили, о чем-то печальном, жаловался он, что ли, неважно, сам разговор выскочил из памяти, остался этот взгляд, горечь которого удивила. Черные глаза ее, известные ему каждой ресничкой, каждым выражением, которое делает кожа вокруг глаз, они вдруг заблестели, как в детстве, когда она собиралась плакать, губы стали быстро опухать. Он ничего не спросил, чтобы она не расплакалась. Он продолжал разговор, но взгляд этот не выходил у него из головы. Горечь ее взгляда никак не вязалась с разговором, горечь была о чем-то другом.
Она увидела. Сам он не хотел замечать, а вот сейчас через ее взгляд увидел. Что ж тут делать, ничего не сделаешь. Может, и отец заметил тот его взгляд, тоже все понял, только виду не подал, как нынче и он.
Так, может, будет и с дочерью когда-нибудь, это уже за горизонтом его жизни.
Она ничего не сказала, и он подумал, сколько в этом мужества, сколько такого мужества проявляют тысячи людей, и отцы и дети, всегда это было и будет. Уход печален не потому, что мы расстаемся с этим миром, - им невозможно налюбоваться, и не потому, что мы чего-то не завершили, - сколько бы мы ни жили, всегда приходится уходить посреди работы.
Он вспомнил, как отец уже стариком все работал, работал, не давая себе поблажек, как росла его доброта, не от бессилия, а от любви к этому миру, который он покидал и торопился оставить ему больше хорошего.
Всю жизнь мой отец пил чай вприкуску. На сладкий чай - не хватало, а под конец уже по привычке.
РЕЦЕПТЫ ЛИХАЧЕВА
Дмитрий Сергеевич Лихачев жил, работал в полную силу, работал ежедневно, много, несмотря на плохое здоровье. От Соловков он получил язву желудка, кровотечения.
Почему он сохранил себя полноценным до 90 лет? Сам он объяснял свою физическую стойкость - "резистентностью". Из его школьных друзей никто не сохранился. "Подавленность - этого состояния у меня не было. В нашей школе были революционные традиции, поощрялось составлять собственное мировоззрение. Перечить существующим теориям. Например, я сделал доклад против дарвинизма. Учителю понравилось, хотя он не был со мною согласен.
Я был карикатурист, рисовал на школьных учителей. Они смеялись вместе со всеми.
Они поощряли смелость мысли, воспитывали духовную непослушность. Это все помогло мне противостоять дурным влияниям в лагере. Когда меня проваливали в Академию наук, я не придавал этому значения, не обижался и духом не падал. Три раза проваливали!"
Он рассказывал мне:
"В тридцать седьмом году меня уволили из издательства с должности корректора. Всякое несчастье шло мне на пользу. Годы корректорской работы были хороши, приходилось много читать.
В войну не взяли, имел белый билет из-за язвы желудка.
Гонения персональные начались в семьдесят втором году, когда я выступил в защиту Екатерининского парка в Пушкине. И до этого дня злились, что я был против порубок в Петергофе, строительства там. Это шестьдесят пятый год. А тут, в семьдесят втором году, остервенели.
Запретили упоминать меня в печати и на телевидении".
Скандал разразился, когда он выступил на телевидении против переименования Петергофа в Петродворец, Твери в Калинин. Тверь сыграла колоссальную роль в русской истории, как же можно отказываться! Сказал, что скандинавы, греки, французы, татары, евреи много значили для России.
В 1977 году его не пустили на съезд славистов.
Членкора дали в 1953 году. В 1958-м провалили в Академии, в 1969-м - отклонили.
Ему удалось спасти в Новгороде застройку Кремля высотными зданиями, спас земляной вал, затем в Питере - Невский проспект, портик Руска.
"Разрушение памятников всегда начинается с произвола, которому не нужна гласность".
Он извлек древнерусскую литературу из изоляции, включив ее в структуру европейской культуры.
У него ко всему был свой подход: ученые-естественники критикуют астрологические предсказания за антинаучность. Лихачев - за то, что они лишают человека свободы воли.
Он не создал учения, но он создал образ защитника культуры.
Он рассказал мне, как, сидя в Академии наук на заседании, разговорился с писателем Леоновым о некоем Ковалеве, сотруднике Пушкинского дома, авторе книги о Леонове. "Он же бездарен, - сказал Лихачев, - зачем вы его поддерживаете?"
На что тот стал его защищать и всерьез сказал: "Он у нас ведущий ученый по леоноведению".
Они слушали доклад о соцреализме. Леонов сказал Лихачеву: "Почему меня не упоминают? Соцреализм - ведь это я".
Рассказывая, Лихачев добавил: "Жаль, что он не сказал "Людовик XIV - это я", - и тогда всем стало бы ясно".
Недавно я нашел одно любопытное письмо ко мне Д. С. Лихачева. Переписка наша была скудной, мы общались лично, и это имеет свои потери, ибо я ничего из его рассказов и размышлений не записывал, в письмах же все сохраняется, тем более что писал он без нынешней нашей поспешности, он любил этот эпистолярный жанр, старомодный, уходящий в прошлое. А ведь его, в сущности, ничего не заменяет. Ничего не остается от "эсэмэсок", телеграмм, факсовых сообщений, мы теряем свою прошедшую жизнь, встречи, сердечные потрясения, жизнь духа. Дневников не ведем и писем не пишем, если и пишем, то короткую, бедную информацию. Посмотрите, какая пришла скудость выражений: "Уважаемый…" - типично начинается любая бумага и "С уважением" - кончается.
ПИСЬМО Д. С. ЛИХАЧЕВА
"Дорогой Даниил Александрович! Один Ваш вопрос неотступно преследует меня, и я все думаю: как было и что. Вы спросили об обращении "гражданин" и "товарищ". Вопрос этот соприкасается с другой важной языковой проблемой, очень сейчас затрудняющей людей. Даже Солоухин писал о ней, предложив, с моей точки зрения, неудовлетворительное решение. Вопрос этот состоит в том - как обращаться к человеку, если не знаешь его имени? Для обращения к женщинам любого возраста этот вопрос сейчас "решен". К кассирше, продавщице даже 50-летнего возраста обращаются без запинки - "Девушка!". А как было до революции? Не все могу вспомнить, но, что могу, вспомню.
Извощик торгуется с моим отцом. Отец, если разговор идет хорошо, говорит ему - "голубчик". Обращаясь к человеку, явно непочтенному, с его точки зрения, отец говорит ему: "Почтенный, как пройти" и т. д. Если возникает спор с человеком оборванного вида (не уступает дорогу и пр.), отец говорит: "Почтеннейший, посторонись, видишь…" и пр. Женщине, хорошо одетой, говорит "сударыня", молочнице, приносящей нам молоко, говорит "голубушка". "Сударь" никогда не говорится, только в сочетаниях и при размолвке - "сударь вы мой!". Извощик, носильщик (последних называли "артельщиками"), обращаясь к людям, по-европейски одетым, говорили всегда "барин". "Барин, накинь гривиничек". Знакомому "барину" дворник его дома говорил "ваше благородие". Звоня на телефонную станцию, все говорили: "барышня, соедините меня с номером таким-то" (возраст "барышни" и ее семейное положение только предполагались - замужняя и пожилая телефонисткой работать не станет). Обращения "ваше превосходительство", "ваше высокоблагородие", "ваше священство", "ваше преосвященство", "ваше сиятельство" и пр. говорились только в служебной обстановке или тогда, когда чин, к кому обращались, был точно известен. За картами, однако, полковник приятелю-генералу мог сказать - "ну, ваше превосходительство, твой ход". Друзья в присутствии посторонних (офицеры при солдатах) могли говорить друг другу "ты", но никогда не называли сокращенным именем: "Ты, Иван Иваныч, ошибаешься" и никогда не называли своего друга при подчиненных "Ваня", "Коля", "Николай" и т. д. Манера называть по имени и отчеству друзей, с которыми "на ты", была даже наедине у военных.
На конвертах - даже детям (сохранилась открытка отца из Одессы мне - шестилетнему) - перед именем и отчеством сверху писалось - "Е. В.", т. е. "Его высокоблагородию" и далее - "Дмитрию Сергеевичу Лихачеву". И это не было шуткой: так полагалось писать на конверте.
Официанты в хороших ресторанах называли друг друга "коллега" (но никогда - в трактирах, даже почтенных, не говорили "коллега" друг другу половые). Студенты говорили друг другу "коллега" и так же обращались к студентам преподаватели. После революции до 26–28 года обращение друг к другу студентов "коллега" и старших профессоров к студентам "коллега" означало известный консерватизм и неприятие новых порядков.