Сам Иван Петрович Павлов писал правительству в 1934 году, после убийства Кирова, когда начались репрессии: "Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовольствием приводят это в исполнение, как и тем, насильно приучаемым участвовать в этом, едва ли можно остаться существами чувствующими и думающими человечно".
Диагноз великого физиолога подтвердила жизнь ближайших сподвижников Сталина, они все теряли человеческое.
Павлов был убежден, что социальный опыт в России обречен на непременную неудачу и ничего в результате "кроме политической и культурной гибели моей родины не даст". Все это он писал открыто Молотову и другим. "Аресты беспрерывные и бессмысленные без всякого основания порождают упадок энергии и интереса к жизни" - это он писал в связи с арестом академиков Прянишникова и Владимирова.
Незадолго до смерти Павлов просил Петра Капицу, которому не разрешили вернуться в Англию, насильно оставили в России: "Знаете, Петр Леонидович, ведь я только один здесь говорю что думаю, а вот я умру, Вы должны это делать, ведь это так нужно для нашей родины".
Капица его завещание добросовестно выполнял, писал и писал Сталину.
Ученые "дерзили" не просто личностям, они позволяли себе не принимать основы, идеологию, саму философию марксизма-ленинизма, даже материализм. Не потому, что они были такими отчаянными храбрецами, а потому, что они были служителями истины, были рыцарями правды, которой не могли, просто физически не могли не служить.
Марксизм утверждал, что перед беспредельной мощью человеческого разума нет непознаваемого, а тот же Рапопорт показывал, что факты опровергают это: "Мы никогда не получим информацию о галактиках, удаляющихся от нас со скоростью света, мы не можем посягнуть на собственное самосознание, на его природу". То же самое автор слышал от крупнейшего биофизика Блюменфельда, от Тимофеева-Ресовского. Так же спокойно Рапопорт отвергал определение материи, которое дал Ленин и которое в институте мы заучивали наизусть. Он подмигивал своим единственным глазом, напрасно марксисты так уверены, что только практика подтверждает истинные знания, а как же взаимоотношения пространства и времени по теории относительности, и еще всякие теории насчет темной материи, ему нравилось выступать еретиком, за это уже не сжигали, не поджаривали, но отстрел случался. Александр Александрович Любищев, знаменитый биолог, открыто проповедовал идеализм, Тимофеев-Ресовский считал Лысенко фальсификатором, таких было немного, но они были.
ПАМЯТНИК МИХАИЛА АНИКУШИНА
При въезде в город, на Средней Рогатке, или в устье Московского проспекта, стоит известная композиция памяти Ленинградской блокады. Автор ее Михаил Константинович Аникушин, великолепный скульптор, создатель двух памятников, оба для меня лучшие памятники советской эпохи - памятник Пушкину на площади Искусств и памятник Чехову, в Москве у МХАТа.
Он не то чтобы любил, он обожал этих писателей, над обеими фигурами работал годами, мастерская его была переполнена вариантами, Чехов в такой позе, в другой. Питерский памятник Пушкину мне представляется наиболее совершенным из всех памятников, установленных Пушкину в России. Я присутствовал при его открытии, Миша попросил меня выступить. Я поднялся на дощатую трибуну, произнес что-то; о Пушкине каждому россиянину есть что сказать. Сдернули покрывало, и то, что я увидел, было так прекрасно, что я застыл, не мог сойти с трибуны, стоял, обомлев, меня поразила свобода, вдохновенная свобода, это было воплощение свободы, невозможной в нашей стране. Сейчас, наверное, это уже так не воспринимается, но тогда…
Проект монумента Блокаде был тоже хорош. Даже в том эскизе, который мне показал Михаил Константинович. На нем фигуры дистрофиков, измученных голодом, лишениями горожан, бомбежками, обстрелами, все беды войны обрушились на них. За 900 дней они превратились в тени, прозрачные, невесомые. Чем они еще живы? Куда они идут? Они идут к мальчику, золотой мальчик, воплощение Победы, светит им впереди. Это их вера.
Автор нашел прекрасную метафору, символ блокадной эпопеи, несмотря ни на что мы верили в Победу.
Дальнейшую историю я знаю со слов Аникушина и архитектора памятника Сергея Сперанского. Начальство в лице секретарей обкома, а как же, они главные, во всем руководящая роль партии, стали знакомиться с проектом. Горожане есть, а где же бойцы Ленинградского фронта, как же без них, они должны быть, но если солдаты, тогда и матросы Балтийского флота. Если они, то и партизан, хотя бы один. А летчики? Обязательные фигуры всякий раз добавляются, набралась уже толпа, делегация. Представители всех слоев населения, всех видов оружия. Обязательно, это же не просто блокадники, это монумент всем защитникам Ленинграда.
Протесты авторов ни к чему не приводили, им ставили в пример монумент Сталинграда, где Вучетич изваял многофигурную композицию. Чем мы хуже? Сооружение Вучетича одобрено руководством страны. Это что-то означает.
А мальчик, его как понимать? Нашим ориентиром была партия, она вела нас к победе. У нас есть символ на Пискаревском кладбище - Родина-мать, при чем тут мальчик?
И пошло-поехало. В конце концов мальчика убрали.
Осталась сборная делегация защитников города, среди них голодные и нормальные, всякие, все же с печатью блокадной жизни, они идут из города навстречу приезжим. Что это должно значить, стало совершенно непонятно. Душу из памятника вынули. Чего хотят эти люди? Стоит только вглядеться, и памятник вызывает недоумение.
Губительно вмешательство партийных невежд в искусство. За все время советской жизни они никогда ничего не улучшили, только портили, уродовали замыслы художников, режиссеров, писателей.
Вот и этот монумент искалечили. Мой французский гость, художник, не зная предыстории памятника, удивлялся этой толпе истощенных людей, словно уходящих из города, - первое, что встречают въезжающие в Санкт-Петербург. "Пугающая встреча", - сказал он.
Михаил Аникушин был великим скульптором. Слава Бухаев, талантливый питерский архитектор, рассказывая печальную историю памятника защитникам города, вдруг вспомнил, как Романов, заметив Аникушина на каком-то сборище, сказал: "И ты, лысый, здесь". И как Миша смутился и позже сказал Бухаеву: "Мне бы надо ему ответить: "Я все же старше вас, товарищ Романов"". Не нашелся.
Папы римские и те куда почтительней обращались со своими художниками, понимали, что есть они и что есть божий дар.
Мастерская Аникушина была заставлена фигурками Чехова, он сделал чуть ли не две сотни вариантов и все не мог остановиться. Это была требовательность к себе большого мастера. Среди вариантов, на мой непросвещенный взгляд, были шедевры, а Миша все искал и искал нечто соразмерное его любви к Чехову.
НЕЧТО ТАИНСТВЕННОЕ
В советские времена низкий нравственный уровень можно было оправдывать страхами, идеологией, репрессиями. В нынешнем человеке мы, очевидно, имеем дело с принципиально другим отношением к стыду и совести. Появились новые требования к ним, новые, заниженные уровни стыда и совести, и они считаются нормальными.
В последние годы своей жизни Дмитрий Сергеевич Лихачев упорно возвращался к проблеме совести. Он с печалью видел, как она перестает быть мерилом нравственности, как Россия становится страной без стыда и совести.
После русского философа Владимира Соловьева Лихачев, пожалуй, единственный, кто так настойчиво занимался категорией совести.
Соловьев считал, что совесть есть развитие стыда. Должен быть стыд, нет стыда - тогда совесть молчит.
Стыд был первым человеческим чувством, которое отличило человека от животных. Можно считать, что человек - животное "стыдящееся". Господь обнаружил первородный грех Адама и Евы, потому как они устыдились своей наготы. И изгнал их из рая.
Человек постепенно начинал понимать, что "должно по отношению к людям и к богам", и тогда инстинкт стыда стал превращаться в голос совести, то есть Адам и Ева устыдились совершенного ими, и этот стыд, который заставил их прикрыть себя фиговыми листьями, и был первым голосом совести.
Лихачев сумел развить это положение, дополняя его ролью памяти. Он показывал, как память формирует совесть. Без памяти нет совести, память сохраняет наши грехи, память семейная, культурная, народная питает совесть, требует от нее. Она побуждает совестливость отношения к старшим, к друзьям, родным, вспоминает, правильно ли мы жили, хорошо ли обращались со своими родными. Позднее наше раскаяние - это работа памяти, которая тревожит совесть. Память как историческая категория - когда, побывав в Гамбурге на кладбище русских солдат, жертв Первой мировой войны, я вдруг сообразил, что у нас в России я не видел и не знаю ни одного кладбища, где сохранялся бы прах русских солдат, погибших в ту Первую мировую войну.
А что такое действия вандалов на наших кладбищах или то, что они творят в Летнем саду, - это что? Это свидетельство жизни без памяти.
Лихачев обращал наше внимание на некоторые особенности совести: "Совесть противостоит давлениям извне, она защищает человека от внешних воздействий!".
И в самом деле, к человеку порой может достучаться только совесть, внутренний его голос, он куда действенней, чем бесконечные призывы, пропаганда учителей, воспитателей, даже родителей.
"Поступок, совершенный целиком по совести, - это свободный поступок".
Я спрашиваю себя: а зачем человеку придали (навязали) эту самую совесть, ведь никто не мешает отмахнуться от нее, какой от нее прок, если она не приносит никаких выгод, если не дает человеку преимуществ ни для карьеры, ни материальных? Благодаря чему она существует, совесть, которая грызет и мучает, от которой порой не отвяжешься, не отступишься? Откуда, в сущности, она взялась? На самом деле мы в течение жизни убеждаемся, что она исходит из глубины души и не бывает ложной. Она не ошибается. Поступок по совести не обесценивается, не приводит к разочарованию.
Когда я говорю "поступок по совести", мне приходят на память некоторые примеры, удивительные и поразившие меня надолго.
28 июля 1958 года умер Михаил Михайлович Зощенко. На "Литераторских мостках" партийное начальство хоронить его не разрешило, видимо, посчитали, что недостоин. Им всегда виднее. И рядом не разрешили. Наконец указали (!) похоронить его в Сестрорецке, где он живал на даче.
Гражданскую панихиду проводили в Доме писателя. Поручили вести ее Александру Прокофьеву, Первому секретарю Союза писателей. Обязали вести кратко, не допуская никакой политики, строго придерживаясь регламента, не позволять никаких выпадов, нагнали много милиции и сотрудников КГБ. Все желающие в Дом попасть не могли, люди заполонили лестницу, ведущую к залу, где стоял гроб, большая толпа осталась на улице. Гроб поставили в одной из гостиных. Радиофицировать не разрешили. Слово дали Виссариону Саянову, Михаилу Слонимскому, его другу времен "Серапионовых братьев".
Церемония заканчивалась, когда, вдруг растолкав всех, прорвался к гробу Леонид Борисов. Это был уже пожилой писатель, автор известной книги об Александре Грине "Волшебник из Гель-Гью", человек, который никогда не выступал ни на каких собраниях, можно считать, вполне благонамеренный. Наверное, поэтому Александр Прокофьев не стал останавливать его, тем более, что панихида проходила благополучно, никто ни слова не говорил о травле Зощенко, о постановлении ЦК, словно никакой трагедии не было в его жизни, была благополучная жизнь автора популярных рассказов.
"Миша, дорогой, - закричал Борисов, - прости нас, дураков, мы тебя не защитили, отдали тебя убийцам, виноваты мы, виноваты!"
Надрывный, тонкий голос его поднялся, пронзил всех, покатился вниз, люди передавали друг другу его слова, на улице толпа всколыхнулась.
Александр Прокофьев не посмел нарушить похоронный ритуал перед лежащим покойником. Рыдая, Леонид Борисов отошел.
Я возвращался домой с Алексеем Ивановичем Пантелеевым, он говорил: "Слава Богу, хоть кого-то допекло, нашелся человек, спас нашу честь, а мы-то, мы-то…"
Что это было? Борисов не собирался выступать, но что-то прорвалось, и он уже не мог справиться с собой, это было чувство не рассуждающее, подсознательное, неспособное выбирать. Это была совесть, совесть взбунтовалась! Она безрассудна.
Быть бессовестным сегодня для многих: "быть как все", "иначе не прожить", "ничего не поделаешь, таково наше общество".
Можно, конечно, считать, что наше общество унаследовало советскую мораль, когда никто не каялся, участвуя в репрессиях, когда поощряли доносчиков, стукачей.
Но при чем тут совесть? Она относится к личности, она принадлежит душе, единственной, неповторимой, той, что нас судит.
У Чехова есть рассказ "Студент". Маленький, на три странички. Сам Чехов считал его лучшим из всего написанного.
В Страстную пятницу студент Духовной академии, голодный, озябший, идет домой, размышляя о том, что кругом всегда была такая же бедность, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. У костра на огороде сидят две бабы. Студент садится к ним отогреться и рассказывает им историю того, как трижды апостол Петр отрекся от Христа, не устоял, отрекся и заплакал. Слушая его, растроганные бабы тоже заплакали. Потому что то, что происходило в душе Петра, им близко, значит, близок был тот стыд, те муки совести, какие испытывал апостол. Студент пошел дальше, и вдруг радость заволновалась в его душе. Он думал о том, как прошлое "связано с настоящим непрерывною цепью событий: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой".
Совесть - одно из самых таинственных человеческих чувств.
Казалось бы, совесть в своих требованиях угрожает своему хозяину. Недаром в Грузии говорят: "Мой враг - моя совесть". Это чувство, у которого нет выбора, оно не бывает ни умным, ни глупым, эти категории не для него. Зачем же оно дается человеку?
Есть люди, которые сумели отделаться от совести, избавиться от нее, отсутствие ее нисколько не мешает им жить, они чувствуют себя даже комфортно без нее, ничего не грызет их.
Лихачев считал совесть "таинственным явлением".
Действительно, рациональное объяснение ему подыскать трудно. Чувство это иррационально, в этом его сила и в этом беспомощность перед холодными соображениями эгоизма. Я никогда не мог объяснить, зачем оно дано человеку, необходимо ли оно, но человек без совести - это ужасно.
Для меня в этом смысле одно из самых сильных стихотворений Пушкина - "Воспоминание", написанное в 1828 году. Кончается оно так:
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Нет ничего труднее, чем отказаться от самооправданий. Требования совести, ее суд, ее приговор происходят втайне. Ничто не мешает подсудимому, который сам себя судит, уклониться от приговора. Пушкин отвергает любое снисхождение, не дает себе пощады, даже слезы раскаяния не помогают. Мы не узнаем, за что он казнил себя, но признание это поражает своим мужеством.
На уроках литературы изучают Пушкина, но не учат тому, что совесть для него, для Лермонтова, для Толстого, для Достоевского была реальностью, что у человека есть душа, тоже весьма реальное понятие, надо заботиться о ее здоровье, стараться осознать, что происходит с ней.
Работая над "Блокадной книгой", мы с Адамовичем были потрясены блокадным дневником школьника Юры Рябинкина. В нем предстала история мучения совести мальчика в страшных условиях голода. Каждый день он сталкивался с невыносимой проблемой - как донести домой матери и сестре кусок хлеба, полученный в булочной, как удержаться, чтобы не съесть хотя бы довесок. Все чаще голод побеждал, Юра мучился и клял себя, зарекаясь, чтобы назавтра не повторилось то же самое. Голод его грыз и совесть грызла. Шла смертельная, непримиримая борьба, кто из них сильнее. Голод растет, совесть изнемогает. И так день за днем. Голод понятно, но на чем же держалась совесть, откуда она берет силы, что заставляет ее твердить вновь и вновь: нельзя, остановись?!
Единственное, что приходит в голову: она есть божественное начало, которое дано человеку. Она как бы представитель Бога, его судия, его надзор, то, что дается человеку свыше, его дар, что может взрасти, а может и погибнуть.
Она не ошибается.
Для нее нет проблемы выбора.
Она не взвешивает, не рассчитывает, не заботится о выгоде.
Может, только согласие с совестью дает удовлетворение в итоге этой жизни.
Ведь чего-то мы боимся, когда поступаем плохо, кого-то обижаем, не по себе становится, если обманем, соврем. Словно кто-то узнает. Совесть сидит в нас, словно соглядатай, судит плохо, брат, поступил.
Мартин Лютер, самый решительный теолог, заявлял, что совесть - глас Божий в сознании человека. Глас этот звучит одинаково для всех, и католиков, и православных. Может, и вправду совесть досталась нам от первородного греха, от Адама?
Совестью обладает только человек, ее нельзя требовать от народа, государства.
В доме престарелых Степан Лаврентьевич, мой старый знакомец по "Ленэнерго", откровенничал. Мы с ним выпили совсем немного, по немощи и возрасту, ему хватило, чтобы закуражиться.
- Ты думаешь, стариковская жизнь - пожрать, поспать у телевизора, отосраться… Старость зачем нам дана, зачем? Вот я, к примеру, установил, что злодеи, они были долгожители. Если их не приканчивали. Посмотри, наши вожди последнего выпуска: Ворошилов или, допустим, Молотов, Каганович - это же патриархат, мать его дери. Все старперы, под себя ходили, все кряхтели, упирались, ждали, не повернется ли на прежнее. Я так думаю, что Господь наказывает долгой жизнью. Наказывает! Чтобы человек вспомнить мог свои безобразия.
И дальше пошел тяжелый рассказ Лаврентьича про свой грех перед покойной женой, как она лежала полтора года после инсульта, а он гулял, пил, блудил со всякой швалью, имена перечислял, результат вспоминательной работы, говорил спокойно, но пальцем помахивал, перечисляя, только вот слезы скатывались медленно, невпопад.
Если забыть, что было со страной, что творили с людьми, - значит утратить совесть. Без памяти совесть мертва, она живет памятью, надоедливой, неотступной, безвыходной.
Совесть существует, это реальность сознания, это принадлежность души и у верующих, и у неверующих. Совесть была во все времена.
С вопросом о совести я подступался к самым разным людям - психологам, философам, историкам, писателям…
Их ответы меня не устраивали. Удивлялись тому, что после всех потрясений, когда перед народом открылась ложь прежнего режима, ужасы ГУЛАГа, преступления властей, никто не усовестился. Ни те, кто отправлял на казнь заведомо невиновных, ни доносчики, ни лагерные надзиратели. Их ведь было много, ох как много, кто "исполнял". Старались забыть. И новые власти всячески способствовали скорейшему забвению.