Исповедь сталиниста - Стаднюк Иван Фотиевич 12 стр.


Через несколько дней мне было приказано явиться в первый эшелон штаба, к начальнику политотдела армии. Штаб располагался в селе Баранье Поле (когда-то именовалось - Бранное Поле).

Разыскал хату полковника Хвалея. Зашел и доложил, что явился по вызову. Лицо начальства ничего доброго не предвещало. Хвалей взглянул на меня холодными серыми глазами, скулы его сердито шевельнулись.

- Газета вышла? - строго спросил он.

- Так точно, вышла. А могла и не выйти…

- Расскажи, как все случилось.

Пересиливая волнение, я стал рассказывать, да с такими подробностями, что тот драчливый подполковник выглядел совсем ненормальным.

- Вы же могли перестрелять друг друга! - сердито перебил меня Хвалей. - Вот было бы чрезвычайное происшествие.

- Вполне, товарищ полковник. Но я к своему оружию не притрагивался. И перешел в наступление: - Как бы вы поступили, если бы вам в присутствии ваших подчиненных врезали по морде?!

- А если б даже без подчиненных? - Хвалей засмеялся, и лицо его подобрело. - На твоем месте я поступил бы точно так же… Но за взаимный мордобой офицеров полагается вас обоих понизить в воинском звании.

- Меня и так уже понизили: на Северо-Западном фронте я был батальонным комиссаром. Если помните, при введении погон мне вместо майора дали капитана. Сейчас опять будете разжаловать? Это при трех моих ранениях и двух орденах?

Хвалей задумался. Смотрел на меня с укором и досадой. Наконец сказал:

- Вот твой рапорт, - и протянул мне знакомую бумагу. - Я его не видел… Но если этот подполковник окажется из нашей армии и поступит от него рапорт, в чем я сомневаюсь, напишешь объяснительную записку. В ней сделай акцент на том, что подполковник был пьян, и назови всех свидетелей происшествия.

- Слушаюсь!..

Вернулся я в редакцию с тяжелым сердцем: предстояло еще какое-то время жить в тревоге. Лучше бы уж сразу все решилось. В атаки было ходить проще, чем томиться перед неизвестностью, зная, что человеческая мстительность при отсутствии здравого смысла бывает беспредельной. А офицер, поднявший руку на другого офицера, пусть младшего по званию, да еще не в экстремальной обстановке, не мог быть порядочным человеком. Впрочем, рукоприкладство на фронте не являлось редкостью. Пример этому подавали даже иные именитые генералы высоких званий и находившиеся на высших командных должностях. Свои поступки они оправдывали остротой боевых ситуаций и необходимостью повысить расторопность и находчивость исполнителей приказов. Вот и допускали унижение человека и насилие над ним. Но пользы от этого не было. Только озлобление…

В редакции я застал приехавшего из Москвы нового редактора подполковника Ушеренко Якова Михайловича. Выше среднего роста, полнотелый, розово-круглолицый. Темные глаза его смотрели пронзительно, чуть из-подо лба. Полные губы, родинка на щеке рядом с крупным носом, густая черная шевелюра. Угадывался в нем совсем невоенный человек. До приезда на фронт он был редактором газеты Московского военного округа "Красный воин", а до войны - редактором "Правды" по разделу литературы Все мы сразу же почувствовали в новом редакторе человека высокого интеллекта и большой эрудиции. Поначалу даже робели при разговоре с ним.

Представляясь новому редактору, я попросил его перевести меня с должности ответственного секретаря на "боевую" работу - в армейский отдел или группу информации. Объяснил это тем, что имею военное образование, боевой опыт и желание чаще бывать на передовой. Действительно, мне очень хотелось писать самому, а не редактировать чужие материалы, составлять макеты и вычитывать гранки.

- Позвольте, но ведь вы и рассказы пишете? - Оказалось, что Ушеренко при назначении его редактором "Мужества" листал в Москве, в отделе печати Главпура, подшивку нашей газеты.

- Да так, балуюсь, - снисходительно к самому себе сказал я.

- В литературе баловаться нельзя, - назидательно изрек Ушеренко. - Или серьезно надо писать, или не браться за писательство. Увлечетесь, а способностей может не оказаться, и сломаете себе судьбу.

Я был озадачен, даже обескуражен, ибо был уверен, что, окажись у меня много свободного времени, я смогу писать хоть романы. Это было приятное заблуждение, ибо даже элементарных понятий о законах художественного творчества, теории литературы у меня не было Писал интуитивно, не различая, где я пересказываю события, а где изображаю их. Все эти постижения окажутся для меня впереди.

Разговор продолжался. Яков Михайлович стал вспоминать о своей работе в "Правде", встречах и сотрудничестве с именитыми писателями. Называл такие фамилии, что у меня дыхание перехватывало, и я уже смотрел на редактора как на человека совсем необыкновенного.

Мне везет в жизни на неординарные случаи и совпадения. Вот и во время нашего в Ушеренко разговора раздался стук в дверь. На пороге просторней горницы встал улыбающийся капитан Давид Каневский. Неумело отдал честь и доложил:

- Товарищ подполковник, к нам в редакцию приехал гость…

Вслед за Каневским вошел высокий мужчина с бледноватым лицом, кустистыми с проседью бровями, на вид лет под пятьдесят. В моем тогдашнем понимании - глубокий старик…

- Писатель Иван Ле, - спокойно представился мужчина.

Ушеренко поднялся ему навстречу, начались рукопожатия, не обошедшие и меня, ошалевшего от неожиданности.

- Здравствуйте, Иван Леонтьевич! - Ушеренко довольно посмеивался. - Мы с вами знакомы… Раздевайтесь.

Боже! Тот самый Иван Ле, творчество которого мы изучали в десятилетке как классика украинской литературы! У меня были свежи в памяти его повесть "Юхим Кудря", "Роман межгорья"… Происходящее казалось неправдоподобным. Я пришел в себя только после того, как Каневский достал из-под шинели бутылку с самогонкой и поставил ее на стол, а Ушеренко, взглянув на меня и кивнув головой на дверь, приказал: "Позаботьтесь о закуске".

Разыскав старшину Дмитриева, я передал ему распоряжение редактора и объяснил, что скупиться нельзя…

Вернуться в дом редактора не посмел, а приглашения не последовало.

Вечером я сидел за какой-то работой и прислушивался к шумам с улицы. Почему-то надеялся, что Давид Каневский и Иван Ле придут ко мне. Даже купил у соседей бутылку самогонки, а хозяйку дома, где я был на постое, попросил сварить картошки и достать из погреба соленых огурцов, какими она меня уже угощала. Загремела дверь в сенях, затопали сапоги, в комнату зашли желанные гости. Давид с ходу обратился с просьбой:

- Майор Стаднюк, есть мнение, чтобы ты уступил свою хату Ивану Леонтьевичу. Она поприличнее других.

- Согласен, если писатели окажут честь и выпьют в этой хате по чарке горилки.

Возражений не было. Мы перешли на украинский язык. Я имел счастье впервые в жизни сидеть в застолье с известным писателем, не подозревая, что впереди нас ждут еще многие встречи.

21

Ушеренко не отпускал меня с секретарской должности. Может, потому, что у меня была провинциальная привычка всему удивляться с чрезмерностью. Это его развлекало, и, когда мы оставались вдвоем, он с умыслом рассказывал что-либо необыкновенное из довоенной московской жизни, из приключений "правдистов", что меня, к его удовольствию, потрясало до икоты.

Но однажды и я его подразвлек. Случилось это там же, на Правобережной Украине, когда редакция, следуя за армией, переехала в очередное село. Войдя в отведенную для секретариата хату, я, как обычно, стал рассматривать образа, в которых мало что понимал, затем многочисленные фотографии на стенах, взятые под стекло в одной общей раме. Мое внимание привлекла самая нижняя коллективная фотография военных, над которыми было развернуто знамя. Присмотревшись к фотографии, я ахнул: узнал свою курсантскую роту из Смоленского военно-политического училища! Фотографировались мы на наружных ступеньках здания училища в день присвоения нам звания "младший политрук". Догадался, что на фотографии наверняка есть кто-то из этого дома. Кто же это?.. Вошла со двора хозяйка и поставила на скамейку ведро с водой. Не выдавая своего нетерпения, спросил у нее:

- Тут кто-нибудь из ваших есть? - и указал на фотографию.

Вытирая фартуком руки, женщина подошла к простенку, где висела рама с фотоснимками.

- Прятала их от немцев, как от огня, - она тяжело вздохнула и указала пальцем. - Вот сыночек мой.

- Вася Петренко?! - воскликнул я.

- Да… Вася… - женщина смотрела на меня широко раскрытыми глазами, губы у нее тряслись.

- Чего вы заволновались? Вот чуть справа я стою!.. Узнаете?

Женщина всмотрелась в фотографию, всплеснула руками и обессиленно опустилась на табуретку.

- Господи! - прошептала она. - Вы друг нашего Васи?!

- Два года вместе учились, в одной казарме спали, - мы не заметили, что у порога стоял неслышно вошедший Ушеренко. - Я только не помню, в какой округ получил он назначение.

- В Одесский… Перед самой войной письмо от него получили, в отпуск ждали… Не слышали ничего о Васе? - Она опять заохала, запричитала.

- Под Одессой там проще было, - уклончиво отвечал я. - У румын меньше техники, чем у немцев. Так что ждите писем. Вася, конечно, уже знает, что родные места освобождены.

Забегая вперед, скажу, что этот случай я несколько по-иному изобразил в своем романе "Война", перенеся события на пылавшую в войне Смоленщину и передав "свою роль" моему литературному герою старшему лейтенанту Ивану Колодяжному.

Ушеренко, вслушиваясь в наш разговор, решил, что я валяю дурака, и рассердился.

- Так не шутят, товарищ майор! - упрекнул он меня. Но когда всмотрелся в фотографию, изумленно воскликнул: - Потрясающе!.. Если бы кто рассказал о подобном - не поверил бы.

…Вечером было застолье. Откуда что взялось? Жареная курица, сало, картошка, соленья и литровая бутылка самогона. Мы сидели с Яковом Михайловичем в красном углу и дивились изобилию: ведь передовые войска сильно поубавили крестьянские запасы. В хату набились соседи. Оказалось, что они, прослышав о необыкновенном постояльце, сообща собрали столь богатую по тому времени снедь.

Угощая нас, мать Васи Петренко просила рассказывать все, что помню о ее сыне из училищной жизни. И я стал рассказывать, как ее Вася выводил меня на стрельбище за руку из дальнего оцепления, где от безделья и по дурости я посмотрел в бинокль на солнце, обжег себе глаза и на время ослеп, как мы с ним в санчасти настукивали на термометрах температуру, чтобы хоть день-два отдохнуть от утомительных занятий на лютом морозе, приписывал Васе участие во всяких занимательных событиях, которые случались в училище. Словом, пошли в ход и небылицы: хотелось угодить расчувствовавшейся женщине. А у самого закрадывалась тревога - так обычно вспоминают о покойниках…

До сих пор не знаю в судьбе Васи Петренко. Из училища нас выпустили в конце мая 1941 года полторы тысячи человек (три батальона политработников). А после войны по картотеке партучета Политуправления Сухопутных войск я выяснил, что из них уцелело всего лишь около двух десятков. Кое-кто побывал в немецком плену.

Итак, привычка рассматривать в каждом новом доме фотографии на стенах закрепилась у меня, как у пса условный рефлекс. Переехав в очередное село и обосновавшись в доме, отведенном под секретариат редакции, я пытливо изучал все, висевшее на стенах, хотя на новую неожиданность не надеялся. Однажды обратил внимание на два крупных, очень сильно и неумело отретушированных фотопортрета в рамках над кроватью. Нетрудно было догадаться, что на них запечатлены молодожены. У него - лицо с сильным, квадратным подбородком, широко открытыми нагловатыми глазами, у нее - растерянная, в чем-то жалкая улыбка, висячие сережки в ушах, гладко причесанные волосы. Узнал в ней состарившуюся хозяйку дома. И спросил у нее, показывая на портрет:

- Муж воюет?

- Да, на фронте… Как освободила нас Красная Армия, так сразу всех хлопцев и мужиков, кто оставался в оккупации, мобилизовали, - и заплакала.

- Чего же плачете? - спросил я, ощутив неприязнь к ее мужу из-за того, что он до сих пор отсиживался дома.

- Их сразу в окопы погнали - кто в чем был одет… Говорят начальство придумало им такое наказание за то, что в армии не служили и в партизаны не подались.

Верно, мне приходилось видеть целые колонны направлявшихся на передовую мужиков и молодых парней, одетых кто во что - в свитки, кожухи, фуфайки… К этому времени уже крепко залегла зима.

- Переоденут в полках, не беспокойтесь, - не очень уверенно ответил я плачущей хозяйке. - И ничего с вашим мужем не случится, - я еще раз всмотрелся в фотопортрет.

Перехватив мой взгляд, хозяйка вытерла уголком платка, которым была повязана, слезы и настороженно спросила:

- А вы что, умеете угадывать?

- Трешки умею, - внутренне развеселившись, я взял для пущей важности ее руку и посмотрел на ладонь. - Ну, может, рану получит. Небольшую.

Действительно, еще в первые месяцы войны, находясь на передовой, я со страхом обнаружил в себе способность угадывать, кто из окружавших меня людей может погибнуть в назревавшей атаке, в очередном бою. Угадывал по их глазам с пустоватым взглядом, по проступавшей землистости на лице, заторможенности мысли и даже по замедленным жестам. Когда сбывались мои предсказания, а сбывались они почти всегда, я всматривался в крохотное зеркальце на свое лицо… Никому не сознавался в способности предчувствовать да и не был уверен, что оно действительно во мне присутствовало более, чем у других (подозревал, что не я один обладаю такой способностью). Но говорить об этом в окопах было не принято. И понимал, что прослыть вещуном - значит породить к себе неприязнь и боязнь. Тем не менее перед каждым боем с замиранием сердца всматривался в свое отражение в зеркальце, которое всегда носил с собой.

На фотографии же я видел пышущее здоровьем лицо мужика, поэтому и позволил себе успокоить хозяйку дома, не подозревая, что это приведет к неожиданным последствиям.

Через несколько дней случилось вот что. Возвращался я на попутном грузовике в редакцию с передовой или из первого эшелона штаба армии. При въезде в село, где располагался второй эшелон, машина остановилась перед шлагбаумом у контрольно-пропускного пункта. Пока проверяли документы, я глядел на группку мужчин в гражданской одежде и с белеющими повязками; понял - легкораненые идут в госпиталь, который находился по соседству - в ближайшем селе. Вдруг в одном из них узнал хозяина хаты, в которой располагался наш секретариат. У него была забинтована правая рука, не просунутая в рукав. В моей памяти "сработала" фотография! И не трудно было догадаться, что по пути в госпиталь он зайдет домой.

Машина тронулась с места, поехала по улице, вдоль которой километра на три раскинулось село. Я остановил грузовик против дома, соседствовавшего с редакцией отдела снабжения политотдела, решил о его начальником майором Шерстинским какие-то дела, а затем потопал к себе. Войдя в дом секретариата, увидел, что хозяйка растапливает лежанку.

- Топите получше, - весело посоветовал я ей, - а то придется, наверное, хозяина отогревать.

Женщина вопросительно уставилась на меня испуганными глазами. А в меня будто бес вселился: я взял ее руку, внимательно стал рассматривать ладонь.

- Верно, скоро будет, - сказал я. - Почти уже на пороге хаты… Только не пугайтесь, он ранен… Не пойму, в левую или правую руку… Кажется, в правую. Вижу белую повязку…

- Ой, не обманывайте меня! Хотя бы похоронка не пришла, и то слава Богу, - женщина почти причитала. - Знаете, сколько уже в селе похоронок?!

- Хотите верьте, хотите нет, - сказал я и отлучился из хаты в наборный цех.

А когда вернулся, увидел сидевшего на лежанке счастливо улыбающегося хозяина. Возле него стояла жена, заплаканная и потрясенная. Обернулась ко мне, и я увидел в ее глазах такое, что испугался: крайнее изумление, даже ужас…

Стал оправдываться: мол, не ворожей я. Просто увидел хозяина на въезде в село и пошутил.

- Не морочьте мне голову, - приходя в себя, сказала хозяйка. - Вы еще два дня назад сказали, что он появится дома.

- Ну и что? Совпадение!

- А не очень тяжелая рана - тоже совпадение?

- Конечно! - И я опять начал шутить: - Звезды подсказали! Если ночью со знанием дела смотреть в небо - там все видно…

Почти целую ночь пропадал я в наборном и верстальном цехах. Спать лег на рассвете - после того, как был подписан в печать очередной номер газеты и пока не захлопала железными внутренностями печатная машина. Но спать долго не пришлось. Ранним утром проснулся от непонятного галдежа за окном хаты. Донесся приглушенный голос хозяйки:

- Тихо, жинки, товарищ майор еще спят!

Я выглянул в окно, однако оно были замуровано морозными узорами. Почувствовав неладное, быстро оделся. И, зная обычаи украинского села, стал догадываться, что произошло.

Скрипнула дверь, вошла хозяйка. Увидев, что я уже застегиваю на себе шинель, она оживленно затараторила:

- Хотела проводить своего в госпиталь, а их целый двор набился!

- Кого?

- Да я же говорю - баб! Прослышали, что мой появился дома и что наворожил о такой оказии квартирант… А у всех же в селе кто-то на фронте! Муж, сын, брат, батька… Выйдите к ним, будь ласка! Хоть в шутку что-нибудь погадайте.

Мне уже было не до шуток. А хозяйка настаивала:

- Да не задаром же. Принесли - кто бутылку, кто яички, сальце, орехи…

- Сенная дверь на скотный двор открыта? - спросил я со всей строгостью.

- Открыта… - Хозяйка была в растерянности.

- Я уйду из хаты через нее, а вы скажите бабам, что никакой я не ворожей! Случайно все получилось! Я и с вами шутил! - Тут же кинулся в сени, а из сеней к хлевам и через огород к типографским машинам.

Хорошо, что в селе не знали меня в лицо. И хорошо еще, что старшина Дмитриев раньше времени не прослышал о "налете" женщин на дом секретариата, а то непременно собрал бы богатый "оброк".

Назад Дальше