"Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии, - пишет Кулиш. - Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем ее разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, "чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился". Обо всем этом говорил Гоголь у А.О. Смирновой в присутствии графа А. К. Толстого, которой был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более..." (курсив мой. - Д. Ж.).
Вот тут-то и возникает сомнение в свидетельствах Л. Арнольди и О. Смирновой о предыдущей встрече Гоголя и Толстого в Калуге, но и для опровержения их нет документальных оснований. По словам Кулиша, Алексей Константинович нашел в Гоголе большую перемену. Если прежде тот был добродушен в беседе с близкими знакомыми и "охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения", то теперь он был скуп на слова и преисполнен сам к себе глубокого почтения. "В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: "Слушайте, не пророните ни одного слова".
И все же он разговорился с Толстым, увлекся, особенно когда пошла речь об Украине. Он даже спел две колыбельные песни, которыми восторгался "как редкими самородными перлами".
Ой спы, дытя, без сповыття,
Покы маты з поля прыйде...
И еще:
Ой ходыть сон по улоньци,
В билесенький кошилоньци;
Слоняетця, тыняетця...
И, наверно, Толстой читал ему свои баллады или отрывки из "Князя Серебряного", потому что Гоголь "попотчивал графа лакомством другого сорта: он продекламировал с свойственным ему искусством великорусскую песню, выражая голосом и мимикою патриархальную величавость":
Пантелей-государь ходит по двору,
Кузьмич гуляет по широкому,
Кунья-то шуба на нем до земли,
Соболья на нем шапка до верху,
Божья на нем милость до веку,
Бояре-то смотрят из города,
Боярыни-то смотрят из терема,
Сужена-то смотрит из-под пологу.
Бояре-то молвят: "Чей-то такой?"
Боярыни-то молвят: "Чей-то господин?"
А сужена молвит: "Мой дорогой".
Такой песня и вошла в роман "Князь Серебряный", который, по словам Колмакова, старшего чиновника при ревизоре, Толстой уже "написал в это время".
В.В. Шенрок, другой биограф Гоголя, касаясь пребывания Гоголя в Калуге, рассказывал о робости его с людьми. Но там, где его любили, он держался просто, рассказывал анекдоты, припоминал случаи из своих странствий, высказывал свои заветные взгляды и убеждения. "Так же держал себя он в обществе поэта графа А.К. Толстого", - пишет Шенрок.
Он сообщает, что положение Гоголя было "ужасным". Состояния Гоголь не имел. Когда появлялись крупные деньги, он раздавал их бедным, а потом сам нуждался. Здоровье оставляло желать лучшего, и он думал, что зима, проведенная в Греции, поможет ему. Однако небольшой пенсион, положенный ему царем на время пребывания за границей, автоматически кончился с возвращением в Россию. Нужен был беспошлинный паспорт и средства для поездки. Алексей Толстой принял в судьбе Гоголя горячее участие и посоветовал написать наследнику престола, обещая свое содействие. Но Гоголь не рискнул это сделать. По словам Шенрока, "с ужасом и доверием выбивающегося из сил, он передает свое душевное состояние Смирновой":
"Я нахожусь в каком-то нравственном бессилии, пробовал писать к наследнику, но так стало совестно все просить и просить, все забирая вперед, не сделавши ничего, что перо не поднималось".
Гоголь уехал. В Козельске он оставил экипаж и прошелся пешком версты две до Оптиной пустыни. Его поразила приветливость и крестьян в округе, и монахов, и монастырских служек. Чтение и беседы в монастыре надолго дали ему пищу для размышлений. Да и одному ли ему? 19 июня он ночевал в Долбине у И.В. Киреевского, знаменитого критика и публициста.
Вскоре в калужском Дворянском собрании был устроен бал. Гремела музыка с хоров. Пожилые чиновники теснились у губернаторских кресел. Глядя на вальсирующую молодежь, Александра Осиповна Смирнова вдруг нахмурилась, и ее желтая, как пергамент, кожа собралась складками на лбу.
- "Пошла плясать губерния", - сказала она. - Ну откуда Гоголь берет свои карикатуры? У него в губернии что ни чиновник, то взяточник; и вообще что ни человек, то урод и самого скверного свойства... Жалкий он человек!
Разумеется, она не осмелилась бы сказать что-либо подобное вне круга чиновников, подчиненных ее мужу, и оставалась неизменно любезной и с Гоголем, и с Алексеем Толстым, который переписал для нее особо в тетрадку свои стихи и баллады.
В юности Александра Осиповна была похожа на красивую молодую цыганку. В ней смешались французская, немецкая и грузинская кровь. Была она небольшого роста, лицо смуглое, с правильными тонкими чертами. Худа, жива, остроумна. Многих влекло к ней во фрейлинскую келью на четвертом этаже Зимнего дворца. Вряд ли найдется в истории женщина, которой бы столько первейших поэтов посвятили свои стихотворения и эпиграммы.
Она принимала участие во всех спорах, дерзала высказывать свои мнения в присутствии самых блестящих умов России, и к ней благосклонно прислушивались. Ум ее был нетворческий, но колоссальная память удерживала все самое оригинальное из того, что говорилось вокруг нее, а сообразительности пристойно видоизменять и компилировать мнения ей хватало. О памяти ее говорит хотя бы то, что, когда ей понадобилось выучить греческий, она сделала это шутя, в самое короткое время.
Это было шесть с лишним лет назад, во время ее хандры, от которой ей посоветовал лечиться таким образом Гоголь, часто встречавшийся с ней в Риме и Ницце. Александра Осиповна находилась, по выражению С. М. Соллогуба, "на страшной меже наслаждений, осуществившихся в протекшей молодости, и неизвестных испытаний в преддверии старости". Гоголь предложил ей в утешение религию. В их прогулках тогда участвовали Василий Алексеевич Перовский, лечивший свои раны, его будущий сотрудник Яков Ханыков, Алексей Толстой, Юрий Самарин. Дети Александры Осиповны питали симпатию к Алексею Толстому. Мало-помалу Алексей Толстой все же разглядел нечто ханжеское в поведении Александры Осиповны. Прискучили приемы в губернаторском доме, где среди чиновников велись разговоры о спектаклях появившейся в Калуге "русской труппы" во главе с неким Фридбергом, о свадьбах, о заготовке капусты, причем шли споры, как лучше рубить ее для засолки - домашними средствами, то есть при помощи дворовых девок, или испрашивая у губернатора арестантов из местного острога... Анна Алексеевна Толстая сообщала в письме, что приобрела под Петербургом имение Пустыньку, а также о болезни Василия Алексеевича Перовского, который пожелал видеть племянника. Воспользовавшись этим предлогом, Толстой вернулся в Петербург.
Но было бы неверно думать, что Толстой лишь развлекался разговорами у губернатора да бродил по Одигитриевской, Проломной, Золотаревской, Никитской и прочим калужским улицам. Конечно, в Калуге было на что посмотреть, вспомнить страницы истории, деяния Ивана Грозного и Бориса Годунова, Смутное время... Зайти хотя бы в дом калужанина Колобова, торговавшего жемчугом, в дом, называвшийся "дворцом Марины Мнишек", с его красивым крыльцом на столбиках, с окнами, обрамленными каменными колоннами... Сюда к Лжедмитрию, к Тушинскому вору, приехала Марина, "московская царица", сюда же прискакал к ней шут и друг самозванца дворянин Кошелев с вестью, что начальник татарской стражи крещеный татарин князь Петр Урусов застрелил Лжедмитрия на охоте и отрубил ему голову. И Марина, на последнем месяце беременности, схватила факел и металась ночью по городу, призывая горожан к мести... Купец Колобов все копался в подвалах своего дома, и поговаривали, что жемчуг он добывает там из старинных складов.
Ревизия требовала от Алексея Толстого служебных поездок по губернии, и самой примечательной для него была поездка в Козельск, городок пребедный, однако издали имеющий вид изрядный, как сказал один путешественник. История у города была славная - семь недель не могли его взять войска Батыя. Потом город расцвел, до сорока церквей стояло на высоком берегу реки Жиздры. Ближе к нашим временам город славился кожевенными заводами и полотняными парусными фабриками, но к приезду Толстого он уже хирел, число жителей уменьшалось, промышленники перебирались в Сухиничи, к новому торговому пути.
Все это узнали Толстой и Жизневский, поселившиеся в сохраненном до наших дней доме владельца парусной фабрики Василия Дмитриевича Брюзгина, который не мог ничего присоветовать чиновникам для отчета - как "поправить" дело. Разве что провести через Козельск железную дорогу?..
От этого дома, построенного в эпоху классицизма, дома с тяжелым цоколем и хрупкой колоннадой, пути-дороги вели Толстого и в знаменитые Брынские леса, и в Оптину пустынь... Он писал потом, что места у Жиздры незабываемы, и трудно даже определить, что здесь интереснее, - природа, история или люди.
Уже после появления романа "Князь Серебряный" стали вспоминать о князе Петре Оболенском-Серебряном, казненном Иваном Грозным. Имение князя было неподалеку, в соседнем уезде. В Козельске даже появилось предание о кургане, что возвышается верстах в трех от реки, - будто это могила героя романа князя Микиты Серебряного, который отпросился у царя в сторожевой полк на Жиздру служить, да там и голову сложил в сражении с татарами.
Что делал Алексей Константинович Толстой в Оптиной пустыни, куда несколько раз ходил пешком ракитовой аллеей, описанной позднее Достоевским в "Братьях Карамазовых"? С кем разговаривал? О чем?
Справочники говорят, что, по преданию, пустынь основана в XIV веке Оптой, главарем шайки, много лет разбойничавшей в Козельской засеке. Покаявшись, он стал иноком Макарием. Захудалый был монастырь. В XVIII веке обитель вдруг разбогатела и начала обстраиваться.
Со всех сторон, кроме речной, монастырь прикрыт лесом, и в лесу том, как в соборе, - просторно меж толстенных стволов сосен, дубов, лип. Разросшиеся их кроны на громадной высоте словно пологом отгораживают небо, и редкие прорывающиеся сквозь зелень лучи солнца ослепительно, золотом горят на коре деревьев и плотном ковре увядшей хвои.
Но Алексей Толстой шел не кружным путем, как ходят сейчас, а прямо, через луга, и уже издали видел оставшуюся ныне лишь на литографиях бело-розовую картину - храмы, гостиницы, трапезную, ограду с семью башнями... Послушник подогнал паром, и вот Толстой уже ступает на низкий берег, поросший наклонившимися к воде ивами. Встречает его игумен монастыря Моисей, нищелюб, которого скупая монастырская братия за щедрость зовет "гонителем денег". Тут и его родной брат Антоний, начальник скита. Все они проходят через монастырь и шагах в четырехстах от его стен попадают в самый скит с его церковью и кельями старцев.
И вот Толстой уже у тех, кто создал благополучие монастырю, кто удалялся в уединение, в "пустыню", а оказывался в самом центре мирских забот. Со всех сторон к старцам стекались страждущие. И они давали советы крестьянке, например, как кормить индюшек, чтобы не дохли, или как пресечь поползновения свекра, а интеллигенту - как справиться с мучительной нравственной проблемой... Их умение ориентироваться в психике пришедшего человека по одному выражению лица, их огромное влияние на всех соприкасавшихся с ними людей трудно объяснимо, хотя Достоевский, описывая своего Зосиму, и пытался это сделать.
"Он так много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь сильную, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадать, с чем тот пришел, что тому нужно и даже какого рода мучения терзают его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово", - написано в "Братьях Карамазовых" про оптинского старца.
В Оптиной пустыни не раз бывали Жуковский, Гоголь, Шевырев, Погодин, братья Киреевские (они похоронены там), позднее Достоевский, Апухтин, Лев Толстой, Леонтьев... Более всего их привлекали беседы со старцами Макарием (в миру дворянин Михаил Орлов) и Амвросием (в миру сын причетника Александр Гренков).
Читая в Оптиной писания Исаака Сирина, Гоголь вернулся к XI главе первого тома "Мертвых душ" и осудил себя за снисходительное отношение к "прирожденным страстям". "Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение "Мертвых душ". Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравую психологию и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитросплетенной немецкой диалектике молодые люди, не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание души". (Из карандашной заметки Гоголя на полях "Мертвых душ".)
Слушая новые главы "Мертвых душ", Алексей Толстой сочувствовал горячему желанию Гоголя увидеть Русь другими глазами, показать крах зла и торжество добродетели, объяснить хотя бы, что не все у нас такие, как персонажи первого тома, заглянуть в будущее, где усилием разумной воли человека искоренятся прирожденные злые страсти... Но он не принимал близко к сердцу проповеди молчания, кротости и усмирения страстей.
Алексей Толстой видел страсть и в несимметрично поставленных глазах Макария, когда тот, сухонький, весь седой, с костылем в одной руке, а с четками в другой, под общий шепот: "Старец идет!" появлялся на людях и, благословляя всех направо и налево, проходил в "хибарку", садился на диван и начинал отвечать на вопросы. Его сопровождал Амвросий, секретарь-письмоводитель, постриженный лишь восемь лет назад, в камилавке и подряснике, умно посверкивая проницательными глазами. У него были большие способности, его, поэта, богослова, знатока пяти языков, прочили в преемники Макария, что и случилось в 1860 году. Теперь же Амвросий набирался той мудрости, которая будет покорять Достоевского и Льва Толстого.
Напомним, что Алексей Константинович Толстой посетил Оптину в 1850 году. Пустынников тогда волновали политические новости, европейские бури. Со всех концов России приходили вести о стихийных бедствиях - холере, засухе, пожарах. В Орле сгорело недавно 2800 домов!
Старцы читали: "Море мятется, земля иссыхает, небеса не дождят, растения увядают... Бесстыдный же, прияв тогда власть, пошлет бесов во все концы смело проповедовать: "великий царь явился во славе..." Старцам казалось, что наступают страшные времена пришествия антихриста, и слова сочинения Ефрема Сирина, только что переизданного, воспринимались ими с тем же благоговейным ужасом, который в свое время перевернул душу протопопу Аввакуму. "Придет же прескверный как тать, в таком образе, чтобы прельстить всех: придет скромный, смиренный, кроткий, ненавистник неправды... И скоро утвердится царство его..."
Амвросий потом говаривал Достоевскому и Льву Толстому об оскудении в России благочестия и неминуемом исполнении предсказанного в Апокалипсисе, о приходе антихриста "во времена безначалия и отсутствия предержащей власти", как говорил об этом, наверно, старец Макарий Гоголю и Алексею Константиновичу Толстому.
Но было бы ошибкой думать, что умнейших людей влекли к старцам только эти экскурсы в богословие, эти пугающие предсказания. Глубочайшее знание человеческой природы, всех душевных движений человека - вот на чем основывалась мудрость и оптинских старцев, и их учителей - древних пустынников. Как знал человека хотя бы Фома Кемпийский, читать которого призывал Смирнову Гоголь! Было у старцев и еще одно качество, которое не могло оставить равнодушным всякого, в ком была писательская жилка. Много рассказывают неприятного о фанатичном отце Матвее, который буквально смял Гоголя и, возможно, был причиной страшной его смерти. И от него же Гоголь слышал рассказы о высоких явлениях духа в русском народе. Т. И. Филиппов напечатал у Достоевского в "Гражданине" воспоминание:
"Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высокое художество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь среди народа, о. Матвей с помощью жившего в нем исключительного дара успел усвоить себе ту идеальную народную речь, которую так долго искала и доныне ищет, не находя, наша литература, и которую Гоголь неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного священника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости входили и другие стихии слова (как, например, церковнославянская), которые он успел необыкновенным образом между собой мирить и сливать в единое, цельное и исполненное красоты и силы изложение".
Говорят, даже неверующие вставали к шести утра, к ранней обедне, чтобы послушать отца Матвея. Та же народная речь была на устах и оптинских старцев. Соединенная с мудростью, знанием человека, она не могла оставить равнодушной писателя.