Камердинер Алексея Жемчужникова, добрый старик Кузьма Фролов, был всеобщим любимцем. Как-то Владимир Жемчужников в присутствии братьев и Толстого сказал ему:
- Знаешь что, Кузьма, мы написали книжку, а ты нам дай для этой книжки свое имя, как будто ты ее сочинил... А все, что мы выручим от продажи этой книжки, мы отдадим тебе.
Кузьма закивал.
- Что ж, - сказал он, - я, пожалуй, согласен, если вы так очинно желаете... А только дозвольте вас, господа, спросить: книга-то умная аль нет?
Братья прыснули.
- О нет! Книга глупая-преглупая.
Кузьма нахмурился.
- А коли книга глупая, так я не желаю, чтобы мое имя под ей было написано. Не надо мне и денег ваших...
Алексей Толстой долго хохотал, а потом достал и подарил Кузьме пятьдесят рублей.
- На, это тебе за остроумие.
Но всякий, кто возьмется раскапывать историю возникновения псевдонима, опираясь на воспоминания, статьи, разъяснения, опровержения его создателей, вскоре поймет, что ему морочат голову.
Великая путаница - это часть игры в Козьму Пруткова. Разное написание его имени - тоже. Библиографы откопали сборник "Разные стихотворения Козьмы Тимошурина", изданный в Калуге в 1848 году. Открывает его стихотворение "К музе", в котором есть такая строфа:
Не отринь же меня от эфирных объятий!..
О!.. если вниманье твое получу,
Среди многотрудных служебных занятий
Минуты покоя - тебе посвящу...
В "предсмертном" стихотворении Козьмы Пруткова есть нечто похожее на вирши калужского чиновника.
Но музы не отверг объятий
Среди мне вверенных занятий.
Вспомним, что Толстой только что вернулся из Калуги... Для нас важны даже крупицы сведений о характере Алексея Толстого, о его неистощимом юморе, во многом способствовавшем славе и неубывающей популярности придуманного им вместе с Жемчужниковыми оригинального литератора.
"Фантазия" - это первое обнародованное произведение Козьмы Пруткова, хотя само имя появилось на страницах журнала "Современник" три с лишним года спустя. И с самого начала о такого рода творчестве заговорили все. Начиная с императора Николая Павловича, который вскоре, увидев на приеме Алексея Жемчужникова, сказал:
- Ну, знаешь, я не ожидал от тебя, что ты напишешь такую...
Царь запнулся.
- Чепуху? - не удержавшись, сказал Жемчужников.
Наступила историческая минута.
- Я слишком воспитан, чтобы так выражаться! - произнес холодно государь и перенес свое внимание на других.
Это из области анекдотов. Но остались и весьма существенные доказательства всеобщего внимания к постановке "Фантазии".
Эту комедию недаром включают в собрания сочинений и Козьмы Пруткова и Алексея Константиновича Толстого. Она была ядовитой насмешкой над тогдашними водевилями, герои которых под пение куплетов, преодолевая чинимые драматургами препятствия, неуклонно продвигались к собственной свадьбе. Обычно имена персонажей пеклись по готовым рецептам. Если купец, то в водевиле он Лобазин; если вертопрах, то Папильоткин; если страстная вдова, то Влюбчива; если лекарь, то Микстура...
В "Фантазии" все было наоборот.
"Застенчивый человек" зовется Беспардонным, Миловидон оказывается "человеком прямым", неприятным в своей грубой откровенности, а Кутило-Завалдайский, "человек приличный", даже представляясь, говорит: "У меня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что мое такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и бог знает что; а я совсем не то!.. Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером". И оправдывает целиком собственную характеристику.
В пьесе были доведены до абсурда диалоги, и это наводит на мысль, что Козьма Прутков был предтечей театра абсурда, возникшего уже в нашем веке и одно время считавшегося едва ли не вершиной драматического искусства. Когда о нелепице говорят всерьез, то от этого за версту несет разложением.
Химический термин "разложение" ввел в литературоведение Аполлон Григорьев. И едва ли не в тот самый год, когда была поставлена "Фантазия".
Аполлон Александрович жил в то время в Москве и, естественно, на спектакле быть не мог. Но он прочел рецензию Федора Кони и отозвался на "Фантазию" статьей в журнале "Москвитянин".
"Со своей стороны, - писал он, - мы видим в фантазии гг. Y и Z злую и меткую, хотя грубую пародию на произведения современной драматургии, которые все основаны на такого же рода нелепостях. Ирония тут явная - в эпитетах, придаваемых действующим лицам, в баснословной нелепости положений. Здесь только доведено до нелепости и представлено в общей картине то, что по частям найдется в каждом из имеющих успех водевилей. Пародия гг. Y и Z не могла иметь успеха потому, что не пришел еще час падения пародируемых ими произведений".
Глава пятая
"СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА, СЛУЧАЙНО..."
В начале 1851 года Алексею Толстому было уже тридцать три года. Он считал, что прожил их плохо, но никто не знал его тягостных мыслей. Ум и воспитание наделили его манерой держаться просто, но в этой аристократической простоте была своя сложность, которая исключала какую бы то ни было откровенность. В остроумие он прятался как в скорлупу - оно было видимой частью его исканий. Толстой знал про себя, что он художник, но ощущение собственной талантливости только усугубляло раскаяние - вместо творчества ему подсунули суету, а он не был настолько сильным, чтобы отринуть ненужное и взяться за главное...
Впрочем, как и все истинные художники, он преувеличивал собственную суетность. Бездельники не замечают потерянного времени. У работников всякий день, не отданный делу, кажется едва ли не катастрофой. Они терзаются, упрекают себя в лени именно в такие дни, забывая о месяцах, промелькнувших оттого, что думать о постороннем недосуг. Да и праздность художника кажущаяся - это время созревания плодотворной мысли.
Толстой был работником.
Анна Алексеевна Толстая по-прежнему ревниво опекала сына. Она с ужасом думала о его женитьбе, само слово "жена" было вызовом эгоистической самоотверженности Анны Алексеевны и предвещало, как чудилось ей, катастрофические перемены в сыновней привязанности и любви. Она придумывала болезни, которые требовали длительного лечения за границей и непременного присутствия и заботы сына. Она прибегала к помощи своих всесильных братьев, вызывавших Алексея к себе ради неотложных семейных дел или посылавших его в командировки государственной важности. А там... он развеивался, и его забывали. Так было с промелькнувшей в воспоминаниях графиней Клари и другими увлечениями Толстого.
Зимой, в январе, в тот, быть может, самый вечер, когда в Александринке шла "Фантазия", Алексей Толстой по долгу придворной службы сопровождал наследника престола на бал-маскарад, который давался в Большом театре. Будущий император Александр II любил подобные развлечения, он тяготился своей умной и тихой женой и открыто волочился за женщинами, не пренебрегая и случайными знакомствами в публичных местах.
На балу Алексей Толстой встретил незнакомку, у которой было сочное контральто, интригующая манера разговаривать, пышные волосы и прекрасная фигура. Она отказалась снять маску, но взяла его визитную карточку, обещав дать знать о себе.
Возвратись домой, Алексей Константинович по укоренившейся у него привычке работать ночью пытался сесть за стол и продолжать давно уже начатый роман или править стихи, но никак не мог сосредоточиться, все ходил из угла в угол по кабинету и думал о незнакомке. Устав ходить, он ложился на диван и продолжал грезить. Нет, далеко не юношеское трепетное чувство влекло его к маске... Ему, избалованному женской лаской, показалось, что с первых же слов они с этой женщиной могут говорить свободно, она поймет все, что бы он ни сказал, и ей это будет интересно не потому, что он, Алексей Толстой, старается говорить интересно, а потому, что она умница и всей манерой своей печально смотреть, улыбаться, говорить, слушать делает его не раскованным по-светски, а вдохновенным по-человечески. Это вместе с чувственностью, которую она не могла не пробудить, волновало его глубоко, обещая не просто удовольствие...
Может быть, той же ночью он нашел для описания своего зарождающегося чувства слова стихотворения, которое отныне будет всегда вдохновлять композиторов и влюбленных.
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты;Лишь очи печально глядели,
А голос так дивно звучал,
Как звон отдаленной свирели,
Как моря играющий вал.Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
А смех твой, и грустный и звонкий,
С тех пор в моем сердце звучит.В часы одинокие ночи
Люблю я, усталый, прилечь;
Я вижу печальные очи,
Я слышу веселую речь,И грустно я так засыпаю,
И в грезах неведомых сплю...
Люблю ли тебя, я не знаю -
Но кажется мне, что люблю!
- На этот раз вы от меня не ускользнете! - сказал Алексей Толстой через несколько дней, входя в гостиную Софьи Андреевны Миллер. Она решила продолжить бальное знакомство и прислала ему приглашение.
Теперь он мог увидеть ее лицо. Софья Андреевна не была хорошенькой и с первого взгляда могла привлечь внимание разве что в маске. Высокая, стройная, с тонкой талией, с густыми пепельными волосами, белозубая, она была очень женственна, но лицо ее портили высокий лоб, широкие скулы, нечеткие очертания носа, волевой подбородок. Однако, приглядевшись, мужчины любовались полными свежими губами и узкими серыми глазами, светившимися умом.
Иван Сергеевич Тургенев рассказывал о ней в семье Льва Толстого и уверял, что был будто с Алексеем Константиновичем на маскараде и что они вместе познакомились с "грациозной и интересной маской, которая с ними умно разговаривала. Они настаивали на том, чтобы она сняла маску, но она открылась им лишь через несколько дней, пригласив их к себе".
- Что же я тогда увидел? - говорил Тургенев. - Лицо чухонского солдата в юбке.
"Я встречал впоследствии графиню Софью Андреевну, вдову А.К. Толстого, - добавляет слышавший этот рассказ С.Л. Толстой, - она вовсе не была безобразна, и, кроме того, она была, несомненно, умной женщиной".
Рассказ о том, что Тургенев был вместе с Толстым на памятном бале-маскараде, вызывает сомнение. Скорее всего Тургенева с Софьей Андреевной немного позже познакомил сам Алексей Толстой, и этому сопутствовало какое-то весьма неловкое обстоятельство, которое оставило у Ивана Сергеевича неприятный осадок, заставлявший его за глаза злословить, а в письмах к Софье Андреевне оправдываться...
Мнения современников о Софье Андреевне были самыми противоречивыми. Начать с того, что тот же Тургенев всегда посылал ей одной из первых свои новые произведения и с нетерпением ждал ее суда. Шаржированное описание ее внешности много лет спустя могло быть следствием уязвленного самолюбия. Он, как и Алексей Толстой, был под обаянием этой женщины, но отношения их остаются непроясненными.
- На этот раз вы от меня не ускользнете! - повторял Алексей Толстой, вновь услышавший ее необыкновенный вибрирующий голос, о котором говорили, что он запоминается навсегда. И еще говорили о ней как о милой, очень развитой, очень начитанной женщине, отличавшейся некоторым самомнением, которое, однако, имело столько оправданий, что охотно прощалось ей.
Она любила серьезную музыку. "Пела Софья Андреевна действительно как ангел, - вспоминала одна из ее современниц, - и я понимаю, что, прослушав ее несколько вечеров сряду, можно было без ума влюбиться в нее и не только графскую, а царскую корону надеть на бойкую головку".
Нет, женщина, прекрасно разбиравшаяся в литературе, способная взять в руки томик Гоголя и с листа безупречно переводить труднейшие места на французский, знавшая, по одним сведениям, четырнадцать, а по другим - шестнадцать языков, включая санскрит, не могла не произвести глубокого впечатления на графа, знания которого были необыкновенно широки и глубоки.
О чем они говорили в эту свою встречу, остается только догадываться, но теперь не проходило и дня, чтобы они не встречались, не писали друг другу писем, касаясь главным образом литературы, искусства, философии, мистики.
Софья Андреевна, урожденная Бахметева, была женой конногвардейца, ротмистра Льва Федоровича Миллера. Этого обладателя роскошных пшеничных усов и заурядной внешности Толстой встречал в музыкальных салонах. Теперь он знал, что Софья Андреевна не живет с мужем, но остерегался спрашивать, что привело их к разрыву. Он принимал эту женщину с веселой речью и грустными глазами такой, какая она была, дорожил каждой минутой близости с ней, а сблизились они очень быстро, потому что того хотела Софья Андреевна. Он был из тех сильных, но неуверенных в себе мужчин, которых умные женщины выбирают сами, оставляя их в неведении об этом выборе, не давая неуверенности и сомнениям одержать верх над первым порывом.
Очень скоро она нанесла ему ответный визит, и уже 15 января Толстой посылает Софье Андреевне стихи:
Пусто в покое моем. Один я сижу у камина,
Свечи давно погасил, но не могу я заснуть,
Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах,
Книги лежат на полу, письма я вижу кругом.
Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая?
Серые очи давно ль вас пробегали, шутя?..
Но к поэтическому признанию в любви он добавляет: "Это только затем, чтобы напомнить Вам греческий стиль, к которому Вы питаете привязанность. Впрочем, то, что я Вам говорю в стихах, я мог бы повторить Вам и в прозе, так как это чистая правда".
Он читал ей у себя "Ямбы" и отрывки из поэмы "Гермес" Анри Шенье, идиллии и элегии, проникнутые духом классики, и теперь посылал Софье Андреевне томик его стихов, редчайшее издание, составленное поэтом Латушем в 1819 году и дорогое тем, что досталось по наследству от Алексея Перовского. Толстого привлекала и сама личность полугрека-полуфранцуза Шенье, который весь был в свободолюбивых идеях XVIII века, но не принял якобинского террора, заявив открыто: "Хорошо, честно, сладостно ради строгих истин подвергаться ненависти бесстыжих деспотов, тиранизирующих свободу во имя самой свободы" и кончив жизнь в тридцать два года под ножом гильотины за два дня до падения Робеспьера. Противоречия французской революции заставляли Толстого упорно размышлять о судьбе художников в эпохи политических сдвигов. Ведь у Шенье, как и у Толстого, был "луч света впереди". Неосуществленность собственных намерений беспокоила Толстого всякий раз при воспоминании о том, как Шенье, поднявшись на эшафот, ударил себя по лбу и сказал: "А все-таки у меня там кое-что было!"
От мыслей возвышенных он спускался к изъявлению самой обыкновенной ревности, потому что накануне вечером Софью Андреевну увез с бала кавалер в мундире полицейского ведомства. Но это было последнее письмо, в котором Толстой обращался к возлюбленной на "вы". И уже скоро ему кажется, что "мы родились в одно время и знали всегда друг друга, и потому, совершенно тебя не зная, я сразу же устремился к тебе, потому что я услышал в твоем голосе что-то родное... Вспомни, вероятно, то же почувствовала и ты..."
Отныне каждое его письмо к ней будет исполнено величайшего доверия, каждое из них будет исповедью и признанием в любви.
До нас дошел лишь страстный монолог Алексея Константиновича (письма Софьи Андреевны не сохранились), говорящий об их духовной близости, в которой литература, искусство, философия, мистика играли роль второстепенную, давая возможность изливать свое, давно копившееся, выстраданное и до поры затаенное. Человек талантлив, но без повода, без отклика, без понимания он может так и не высказаться, остаться до конца во власти смутных ощущений, носить в себе обрывки мыслей, неразвившихся и незаконченных.
Себя Толстой считал некрасивым, немузыкальным, неэлегантным... Их много было, всяких "не". Софья Андреевна любила немецкую музыку, а Толстой ее не понимал и огорчался тем, что возлюбленная ускользает от него у дверей Бетховена.
В Толстом все больше росло отвращение к службе. Он старался всеми способами уклониться от дежурств во дворце. Софья Андреевна сочувственно относилась к его стремлению порвать с придворной жизнью и уйти с головой в творчество. И тем не менее могучие родственники продвигали его. В феврале он становится коллежским советником, а в мае его делают "церемониймейстером Двора Его Величества". Наследник престола, будущий император Александр II, считает его незаменимым спутником в поездках на охоту, часто бывает в Пустыньке, в доме, который был обставлен со всей возможной роскошью - туда свезены булевская мебель, множество произведений искусства, драгоценный фарфор, принадлежавшие Перовским. Все это расставлено со вкусом, радовало глаз, и Толстой с удовольствием проводил время в Пустыньке. Ему хотелось рисовать, лепить, а больше гулять по лесам и полям или ездить верхом.
Он неотступно думает о Софье Андреевне. Она недоговаривает что-то, а порой избегает его. Толстой винит я этом себя. Это он оказался недостаточно чутким... А может быть, он уже охладел к ней? Женщина способна предугадать то, что мужчина еще не осознает. Сомнения питают музу.
С ружьем за плечами, один, при луне,
Я по полю еду на верном коне.
Я бросил поводья, я мыслю о ней,
Ступай же, мой конь, по траве веселей!..
И с ним насмешливый двойник, будто бы угадывающий истинное состояние Толстого, предсказывающий тривиальный конец его любви:
"Смеюсь я, товарищ, мечтаньям твоим,
Смеюсь, что ты будущность губишь;
Ты мыслишь, что вправду ты ею любим?
Что вправду ты сам ее любишь?
Смешно мне, смешно, что, так пылко любя,
Ее ты не любишь, а любишь себя.
Опомнись, порывы твои уж не те!
Она для тебя уж не тайна,
Случайно сошлись вы в мирской суете,
Вы с ней разойдетесь случайно.
Смеюся я горько, смеюся я зло
Тому, что вздыхаешь ты так тяжело".
Но у Толстого не всегда можно понять, где он убийственно серьезен, а где так же убийственно ироничен. Это прутковская черта...
В немногих сохранившихся отрывках писем Толстого к Софье Андреевне нет уже никакой иронии. Видимо, она писала ему, что его чувство - лишь восторженное возбуждение. Оно пройдет, и Толстой уже не будет любить ее. Он чувствовал в ее словах недосказанность, которая тревожила его. Она намекала на обстоятельства, неведомые ему. Ей было страшно... А он не понимал, чего же она страшится, не понимал ее "забот, предчувствий, опасений", говорил, что цветок исчезает, но остается плод, само растение. Да, он знает, что любовь не вечное чувство. Но стоит ли пугаться этого? Ну, пройдет любовь, но останется благословенная дружба, когда люди уже не могут обойтись друг без друга, когда один становится как бы естественным продолжением другого. Он уже и теперь чувствует, что он - в большей мере она, что Софья Андреевна для него больше, чем второе "я".