Алексей Константинович Толстой - Дмитрий Жуков 9 стр.


В декабре 1838 года в Риме Алексей Толстой снова встретился с Гоголем и был приятно поражен переменой в его внешности. Исчез смешной хохолок, не стало костюма, составленного из резких противоположностей щегольства и неряшества; отрывистая речь, прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, сменилась плавным течением слов, и лишь глаза по-прежнему излучали доброту, веселость и любовь. Теперь у него были прекрасные белокурые волосы почти до плеч, он отпустил усы и эспаньолку, которые как-то скрадывали длинный и кривоватый нос; просторный сюртук вместо модного фрака придавал ему солидность.

Это тогда Гоголь, желая помочь одному своему земляку-художнику, согласился читать "Ревизора" у княгини Зинаиды Волконской в ее Палаццо Поли. Все русские бросились покупать билеты, съезд был огромный. Но Гоголь, чем-то расстроенный, читал монотонно. Многие из высокопоставленной публики не вернулись к чтению второго действия и даже говаривали: "Этой пошлостью он кормил нас в Петербурге, теперь он перенес ее в Рим". Художники и друзья Гоголя были возмущены таким поведением знати, и Алексей Толстой тоже.

Из окружения наследника престола Алексею Толстому был ближе всего молодой граф Иосиф Виельгорский, юноша очень любознательный, жадный до знаний. Он слушал курс наук вместе с наследником, но особенной дружбы между ними не было, потому что Александр не обладал волевой целеустремленностью и чувствовал себя неловко с людьми цельными. Впоследствии Александр II подчинялся разнородным влияниям, включая и самые дурные, что делало его политику расплывчатой и противоречивой, и при всех своих либеральных (по сравнению отцовскими) делах терпел губительные провалы.

Гоголь сдружился с Виельгорским и Толстым. Они узнали Рим с такой стороны, с какой из русских знал Вечный город лишь один Гоголь... У Виельгорского была чахотка. Он умер в мае. Смерть этого добрейшего и талантливого молодого человека Гоголь и Толстой переживали тяжко.

Как-то Александра Осиповна Россет-Смирнова, знавшая Алексея Толстого с детства, побывала вместе с ним и Гоголем на богослужении в соборе святого Петра. Престарелого папу Григория VI внесли на носилках с балдахином. Длинноносый худой старик со слезящимися глазами часто делал знаки носильщикам, чтобы они останавливались - папа боялся головокружения. На паперти он простер руки, толпа стала на колени. Играла музыка, звонили колокола, стреляли пушки. В толпу бросали индульгенции, началась свалка, люди грубо рвали друг у друга из рук отпущение грехов прошлых и будущих. Странно было наблюдать этот средневековый пережиток, но картина в общем была забавная и красочная. Кардиналы были в красных мантиях, аббаты - в лиловых, папские гвардейцы - в красных мундирах с белыми султанами...

Толстой с матерью больше жил в Ливорно, где у графини был салон. Летом 1839 года историк Погодин встретил Толстого в Париже.

Толстой унаследовал от Алексея Перовского интерес к мистике и громадную библиотеку, посвященную таинственным явлениям. В те годы Толстой писал рассказы на французском языке вроде "Семьи вурдалака", весьма искусно преподносил всякие ужасы в духе английских "готических" или "страшных" романов, начиненных встречами с призраками и вампирами.

Писатель Болеслав Маркевич, который впоследствии перевел "Семью вурдалака" с французского на русский, писал в примечании: "Рассказ этот вместе с другим: "Свидание через 300лет"... заключающимся в той же имеющейся у меня тетради покойного графа А. К. Толстого, принадлежит к эпохе ранней молодости нашего поэта. Они написаны по-французски, с намеренным подражанием несколько изысканной манере и архаическим оборотам речи conteur'oв Франции XVIII века".

Вскоре он написал и фантастическую повесть в том же роде, назвав ее "Упырь", но уже по-русски и с русскими героями. Он следовал по стопам своего дядюшки Антония Погорельского, Гоголя, Владимира Одоевского...

Да и не у них одних домовые, привидения, бесы, движущиеся сами по себе неодушевленные предметы появлялись в романтических сочинениях. Традиция восходила к Гёте, Нодье, Мериме, Грильпарцеру, Гофману... Интерес к сверхъестественному у Толстого останется на всю жизнь, хотя он и пытался иронизировать над собственным увлечением.

В "Упыре" у Толстого фантастика замешана на русской действительности. На многолюдном московском балу герой повести Руневский встречается с молодым, бледным и совершенно седым незнакомцем, который обращает его внимание на бригадиршу Сугробину и ее внучку Дашу и утверждает, что был на похоронах старухи и та теперь "не что иное, как гнусный упырь", ждущий удобного случая, чтобы насытиться кровью внучки. На балу оказываются и другие упыри. Однако вскоре Руневский знакомится с Сугробиной и ее внучкой, и все вроде бы разъясняется.

"- Знаю, мой батюшка, - говорит старуха о незнакомце, - это господин Рыбаренко. Он родом малороссиянин и из хорошей фамилии, только он, бедняжка, уж три года, как помешался в уме. А это все от модного воспитания. Ведь, кажется, еще молоко на губах не обсохло, а надо было поехать в чужие края! Пошатался там года с три, да и приехал с умом наизнанку..."

Так строится вся повесть. Толстой завлекает читателя "жуткими" подробностями и приключениями, но каждый раз вновь возвращает его на реальную почву. Однако целый ряд фантастических совпадений оставляет подозрение, что все они совершаются не зря - что-то сверх разумения человеческого существует на самом деле.

В реалистичной части повести чувствуется ироническое настроение Толстого. Высказывалось мнение, что бригадирша Сугробина с ее сочными рассказами списана с бабушки Марьи Михайловны, по это вряд ли соответствует истине, так как Сугробина - типичная московская старая барыня и по разговору, и по повадкам. А Марья Михайловна, хоть и приобрела дом в Москве, и прежде и потом все больше живала на Украине со своим новым мужем генералом Петром Васильевичем Денисьевым. Видно, что-то осталось в ней привлекательное после сорока лет жизни с Разумовским и многочисленных родов. Алексей Толстой бывал в их громадном украинском доме, полном всякой прислуги. Во время обеда там играл оркестр на хорах. Супруги выходили нарядные - Марья Михайловна в чепце с цветами, а дородный Денисьев в генеральском мундире - под звуки марша с хоров. Обеды длились долго - по два часа, подавалось двенадцать блюд, и генерал брал по два раза каждое. Умер он "от объядения". Марья Михайловна последовала за ним несколько лет спустя, в год смерти своего любимого сына Алексея Перовского.

Нет, в повести отразились иные, московские, впечатления. Тогдашние светские нравы изображены весьма язвительно. Особенно достается барышням вроде Софьи Карповны, жеманным, претенциозным, злым на язык. Зато как трогательно он рисует скромницу и умницу Дашу, как подробно изображает движения ее души, отражающиеся всякий раз в выражении ее лица. Возможно, он рисовал свой весьма туманный идеал любимой, который видел в княжне Мещерской или в ком-нибудь другом.

Одна из линий повести уводит читателя далеко, в Италию, к озеру Комо, на виллу Ремонди, где живет дочь тамошнего сторожа Пепина, сестра контрабандиста Титты Канелли. И мы уже догадываемся, какое воспоминание легло в те строки, где узнаватель упырей Рыбаренко вдруг застает в комнате заброшенной виллы Пепину, которая просит его выхлопотать прощение для брата.

"И говоря это, она обнимала мои колена, и крупные слезы катились по ее щекам. Огненного цвета лента, опоясывавшая ее голову, развязалась, и волосы, извиваясь как змеи, упали на ее плечи. Она так была прекрасна, что в эту минуту я забыл о своем страхе, о вилле Urgina и об ее преданиях. Я вскочил с кровати, и уста наши соединились в долгий поцелуй..."

Но не в описании различных романтических обстоятельств проявил себя искусником Алексей Толстой. Он блеснул умением строить очень сложный сюжет, раскрывая в себе дар драматурга. Все намеченные им в завязке ходы переплетаются сложнейшим и неожиданнейшим образом. Тут проклятье, тяготеющее над всем родом, и громадное (для повести небольшого объема) число перипетий... Стоит лишь упомянуть, что Рыбаренко оказывается незаконнорожденным сыном Сугробиной и кончает с собой, бросившись с колокольни Ивана Великого...

Толстой напечатал "Упыря" отдельной книгой в 1841 году, предварительно прочитав ее литераторам, собиравшимся у Соллогуба. Белинский сразу же заметил нового литератора и обнаружил в повести "все признаки еще молодого, но тем не менее замечательного дарования". Незрело все, конечно: чрезмерная пылкость и напряженность фантазии не умеряются еще опытом жизни. В фантастике нет глубокой мысли. Но "несмотря но внешность изобретения, - продолжал критик, - уже самая многосложность и запутанность его обнаруживают в авторе силу фантазии; а мастерское изложение, уменье сделать из своих лиц что-то вроде характеров, способность схватить дух страны и времени, к которым относится событие, прекрасный язык, иногда похожий даже на слог, словом, во всем отпечаток руки твердой, литературной, - все это заставляет надеяться в будущем на многое от автора "Упыря". В ком есть талант, в том жизнь и наука сделают свое дело, а в авторе "Упыря" - повторяем - есть решительное дарование".

Автора Белинский не знал. На титульном листе книги стояло: Упырь. Сочинение Краснорогского. СПб. 1841.

О литературных занятиях Алексея Толстого свидетельствует и письмо, направленное издателю "Современника" П. А. Плетневу.

"11 марта 1840 г.

Милостивый государь

Петр Александрович,

Если Вы найдете стихотворения мои достойными "Современника", то я почту себя счастливым, содействовав толщине сего журнала. Так как я малороссиянин, то легко быть может, что Вы встретите в меня ошибкы против правописания. В таком случае Вы, милостивый государь, немало меня обяжете, приняв на себя труд оные исправит, ибо мне на старости лет учиться Орфографии и Пунктуацыи кажется столько же трудным, сколько и бесполезным!

Прымите, милостивый государь, уверение в истинном, почтении и совершенной преданности, с которымы честь имею бить

Вашим покорнейшим слугою.

Афанасий Погорельский"

Так было положено начало знаменитым потом мистификациям, но на этот раз стихи Афанасия Погорельского, предтечи Козьма Пруткова, не были напечатаны, и следы их пока, к сожалению, не обнаружены.

Приходно-расходная книга Алексея Толстого за 1841 год говорит о том, что он держал лошадей, заказывал ливреи для слуг, а для себя десятки пар перчаток, бывал в опере, посещал балы и концерты, абонировался на модное тогда катание с гор, учился рисовать красками, купил только что появившиеся телефонные аппараты, только в январе трижды ездил охотиться. Позже появляются записи крупных сумм, истраченных на медвежью охоту, которая не всегда кончалась благополучно...

Было время, когда медведи еще водились в окрестностях Ораниенбаума. Егеря отыскивали для Толстого берлоги, поднимали зверей, а он бил их в упор из ружья или, что было интересней, брал их на рогатину. Эта молодецкая забава требовала отчаянной смелости, громадной силы и ловкости. Надо было ждать, когда медведь приблизится почти вплотную, всадить ему в грудь острие рогатины и упереть ее древко в землю устойчиво, чтобы, напирая всей тушей, зверь сам пронзил себя. И здесь уж берегись - стоило дрогнуть, замешкаться, и рогатина разлеталась на куски от удара медвежьей лапы, другой удар сносил полчерепа неудачливому охотнику. За свою жизнь Толстой убил не менее сотни медведей, десятки раз он видел совсем рядом пасть с желтыми клыками, ощущал на своем лице зловонное дыхание зверя, увертывался от ударов могучих лап, а иной раз и цепляли его когти, вспарывая одежду и оставляя глубокие рваные раны...

Охотился он на всякую дичь. За год до смерти писал: "В старости я намерен описать многие захватывающие эпизоды из этой жизни в лесу, которую я вел в лучшие свои годы и от которой теперешняя моя болезнь оторвала меня, быть может, навсегда. Теперь же могу только сказать, что любовь моя к нашей дикой природе, проявлялась в моих стихотворениях так же, по-видимому, часто, как и свойственное мне чувство пластической красоты".

Он не успел выполнить своего намерения, а наброски к воспоминаниям, которые, несомненно, существовали, погибли безвозвратно. Остались только очерки "Волчий приемыш" и "Два дня в киргизской степи", напечатанные в начале сороковых годов в "Журнале коннозаводства и охоты".

Первый связан с охотничьим приключением в Красном Роге, второй - с поездкой в Оренбург в июне 1841 года.

Путешествовать в то время по российскому бездорожью было совсем непросто. "От Москвы до Нижнего - ни одной почтовой лошади, - писал А.К. Толстой; - дороги, превосходящие все самое чудовищное, что может создать горячечное воображение: до Владимира - якобы шоссейная дорога, каждый камешек которой по объему соответствует булыжнику петербургских мостовых, а по своей форме - артишоку; провалившиеся мосты, насыпи, размытые весной во время ледохода... а для переправы через Волгу - какие-то жалкие лодчонки и, наконец, в довершение бедствий - прочно слаженный экипаж, который ломается 11 раз в течение 20 дней..."

Толстой приехал в Оренбург вместе с камергером Скарятиным, который собирался там лечиться кумысом.

Оренбургским военным губернатором и командующим тамошним отдельным корпусом был старший брат Анны Алексеевны - Василий Алексеевич Перовский, личность настолько незаурядная, что Лев Толстой собирался писать о нем роман...

Алексей Толстой нашел своего дядю очень больным - на месте старой раны сделалась громадная опухоль, требовавшая хирургического вмешательства.

Тридцати восьми лет от роду Перовского назначили начальником обширного пограничного края, снабдив почти неограниченными полномочиями. Он был решителен, смел, порой даже жесток. Он мог предать смерти ослушавшегося подчиненного и стоять на своем до конца перед самым высоким начальством, если считал себя правым. На брюлловских портретах он красив, статен, усы у него лихо закручены, лоб высокий, взгляд умных глаз холоден. На одном из портретов он изображен в полный рост на фоне степи, лошадей, кибиток, на указательном пальце левой руки длинный серебряный наперсток, палец ему оторвало пулей в Бородинском сражении.

Перовский много сделал для освоения края. Правда, в походе на Хиву, предпринятом с шеститысячным отрядом, его постигла неудача из-за сильных морозов и падежа верблюдов.

Административным центром края была Уфа, но Перовский предпочитал быть ближе к войскам и жил в Оренбурге. Это к нему, "нежданный и нечаянный", приехал в 1833 году Пушкин собирать материалы для своей "Истории пугачевского бунта". Они с Перовским были на "ты". Пушкин остановился в доме губернатора на Губернской улице, а потом перешел жить к Владимиру Далю, с которым вместе ходил обедать к Перовскому. Издатель "Русского архива" П. Бартенев писал о неизданной рукописи, содержавшей рассказ самого Пушкина:

"Поздно утром Пушкина разбудил страшный хохот. Он видит: стоит Перовский, держит письмо в руках и заливается хохотом. Дело в том, что он получил письмо от Б. из Нижнего (от губернатора Бутурлина. - Д.Ж.), содержания такого: "У нас недавно проезжал Пушкин. Я зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами о Пугачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете мое к вам расположение; я почел долгом вам посоветовать, чтоб вы были осторожнее..." Тогда Пушкину пришла идея написать комедию "Ревизор". Он сообщил после об этом Гоголю, рассказывал несколько раз другим и собирался сам что-то написать в этом роде".

Позже нижегородский военный губернатор М.П. Бутурлин получил указание из Петербурга о секретном полицейском надзоре за поэтом, о чем он известил, в свою очередь, Перовского, а тот сделал пометку на бумаге:

"Отвечать, что сие отношение получено через месяц по отбытии г. Пушкина отсюда, а потому, хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как он останавливался в моем доме, то тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий".

Все это было рассказано Алексею Толстому его дядей, оренбургскими чиновниками и офицерами. Перовский поручил племянника заботам завзятого охотника инженерного полковника Артюхова, который первым делом сводил Толстого в свою знаменитую на весь Оренбург баню, а в ней в свое время побывал и Пушкин. Веселый, круглолицый, голубоглазый, но уже растерявший свои золотые кудри Артюхов потчевал Толстого пивом и поведал ему о своем разговоре с Пушкиным об охоте.

- Вы охотитесь, стреляете? - спросил Александр Сергеевич.

- Как же-с, понемножку занимаемся и этим; не одному долгоносому довелось успокоиться в нашей сумке.

- Что же вы стреляете, уток?

- Помилуйте-с, кто будет стрелять эту падаль! Это какая-то гадкая старуха, - ударишь ее по загривку, она свалится боком, как топор с полки, бьется, валяется в грязи, кувыркается... тьфу!

- Так что же вы стреляете?

- Нет-с, не уток. Вот как выйдешь в чистую рощицу, как запустишь своего Фингала, а он - нюх направо, нюх налево... и стойку: вытянулся, как на пружине... одеревенел, окаменел! Пиль, Фингал! Как свечка загорелся, столбом взвился...

- Кто, кто? - перебил Пушкин, весь поглощенный рассказом.

- Кто-с? Разумеется, кто: слука, вальдшнеп. Тут ца-рап его по сарафану... А он только раскинет крылья, головку набок... замрет в воздухе, умирая, как Брут!

Полковник Артюхов раскинул врозь руки, доказывая смерть вальдшнепа. Толстой слушал не дыша.

- А что дальше? - спросил он.

- Дальше-с Александр Сергеевич долго смеялся, а через год прислал мне свою "Историю Пугачевского бунта" с надписью. Вот смотрите.

Он протянул Толстому книгу, на которой рукой Пушкина было написано: "Тому офицеру, который сравнивает вальдшнепа с Валенштейном".

Алексей Толстой еле сдержал смех, он почувствовал, что Артюхов обижен на поэта, не запомнившего имени...

Время было летнее, и вскоре Толстой выехал на "кочевку", в летнюю резиденцию Перовского, которая была между Оренбургом и Уфой, у реки Белой. Он хотел поохотиться с соколами на уток и стрепетов, но соколов еще только ожидали, и он ходил с легавой за тетеревами. На холмах, покрытых дубняком и березняком, в долинах, где росли усыпанные ягодами кусты, охота была невиданная. За три часа каждый охотник убивал шестьдесят-семьдесят тетеревов. Такая охота сперва забавляла, потом приелась, потеряла прелесть, была похожа на бойню, какую устраивают в немецких охотничьих парках.

Но тут пришло на "кочевку" известие, что за Уралом появились табуны сайгаков. Казаки рассказывали Толстому, что во время Хивинского похода гонялись за антилопами на самых быстрых скакунах и не могли догнать. Однажды удалось окружить табун и загнать в середину верблюжьего обоза, но сайгаки без всякого усилия перепрыгнули через навьюченных верблюдов и исчезли из виду.

Назад Дальше