С этим кагэбисты ничего не могли поделать. Тогда они убрали Даниэля из нашей бригады, перевели в машинный цех, будто пошли ему навстречу, раз у него рука искалечена. Но ведь она покалечена не вчера, об этом знали с самого начала, а все-таки послали его на аварийку, заставили работать на разгрузке. Мы все понимали: дело не во внезапной доброте начальства. Просто не нравится, что зэки ему помогают. Да и какая там доброта? В машинном цехе и у здорового голова гудит от рева станков. А у Даниэля уши больные, и начальству отлично это известно, так же как и про руку. Кстати, на руку у станка тоже приходится порядочная нагрузка. Не такая, конечно, как на угле, но все-таки… Помочь здесь уже никто не может, у каждого своя норма.
Юлька продолжал дружить с нами. Хоть мы теперь жили в разных бараках, но по-прежнему держались вместе, кто что добудет - делили на всех. Теперь к нам пристроился и Футман. Он к Юльке больше всех привязался, опекал его всячески, даже ревновал к другим зэкам. Сколько раз повторялась такая сцена: Юлька, лежа на своей верхней койке, читает, или пишет письмо. или сочиняет стихи. Кто-нибудь не из нашей компании входит:
- А где Даниэль? - К нему то и дело приходили спросить что-нибудь, рассказать о своей беде, просто потрепаться. Ему и отдохнуть не давали в первое время. Футман тут как тут:
- Кто потревожит Даниэля, будет иметь дело со мной! - Охотников на это не находилось.
Футман только не любит, когда вспоминают один из первых разговоров с Юлькой. Мы всей компанией стояли в коридоре у окна, а в барак то и дело заглядывал то один зэк, то другой. Посмотреть, познакомиться. Особенно забегали наши евреи. Футман и говорит:
- Ну, жидовское племя, забегали, б…, закрутились!
Юлька повернулся к нему:
- Не забывай, что я тоже еврей.
- Да мне один…, кто ты есть.
Но только после этого разговора Футман при Юльке не говорил неуважительно о евреях.
Вообще, этот парень, подружившись с Юлькой, здорово переменился. Был из уголовников уголовником, вечный зэк, что называется. В политику он влип, как и другие уголовники. Он на все и на всех плевал, всех крыл матом - и начальство, и зэков, ему море было по колено. При случае он, по-моему, не задумался бы и ножом пырнуть. Он и не собирался жить на воле. Теперь Футман стал куда спокойнее, стал много читать, задумываться о своем будущем. Он, может, впервые в жизни почувствовал к себе человеческое отношение. Начальству это очень не понравилось. Они вызывали то Юльку, то Футмана, пытались настроить их друг против друга, рассказывая каждому о другом всякие гадости. А когда им не удалось разбить эту дружбу, они перевели Даниэля в другой лагерь. Это было, когда я уже освободился. Я узнал об этом уже на воле.
Начальство раздражала не только дружба Даниэля с нами и Футманом. Его полюбили, пожалуй, все в лагере. Он невольно стал центром, вокруг которого объединялись разрозненные компании и землячества. То литовцы его в свой кружок зовут послушать песни, то ленинградская молодежь на чашку кофе, то украинцы почитать стихи. Раз в какой-то компании его угостили "мордовской особой" - лаком, который зэки пьют вместо водки. Валерий не советовал ему пить лак.
- Раньше, - говорил он ему, - ты мог напиваться хоть до потери сознания. А теперь не имеешь права, да и начальству незачем давать повод придираться.
Юлька очень уважал Валерия и прислушивался к его советам.
Прошло некоторое время, к Даниэлю привыкли, и он стал зэк как зэк, как все. Он нам рассказывал, как ехал в лагерь:
- Куда же, думаю, меня повезут? Как в песне поется: Куда, куда меня пошлют? С кем сидеть придется? Политических-то всех десять лет назад выпустили. Слышал я, правда, что одного киевского еврея посадили то ли за связь с Израилем, то ли еще за что-то в этом роде. Он да мы с Андрюшкой - трое; ну, может, еще десяток-другой наберется вроде того еврея. Наверное, посадят с уголовниками. Я уже прикидывал, как я с ними полажу. Вспоминал фронт - у нас в части были уголовники. А в Рузаевке-то, говорят, - тысячи политзаключенных. Здорово нас оболванивают, ничего не скажешь.
А еще смеху было, когда мы узнали, что он с собой взял.
- Жена, - говорит, - перед отправкой вещей нанесла вагон и маленькую тележку. Теплое, видно, все друзья собирали. У кого что было. Меховые рукавицы - тестя лагерные; телогрейку, помню, ее товарищ надевал на обмеры; теплое белье - его у меня сроду не бывало. Ну и мое кое-что: свитер, шапка и единственный костюм, белая рубашка. Да валенки новые передала, сапоги вот. Куда мне столько? Я немного теплого отобрал, а еще взял костюм, ботинки, рубашку. В их лагерные времена зэки в своем ходили. А парадная одежда, может, пригодится в самодеятельности выступать, на вечере стихи прочесть. А тут, смотрю, полицаи на сцене поют "Партия - наш рулевой". И все как один в робах…
Мы хохотали, и Юлька вместе с нами. Теперь он лихо носит лагерную "кубинку", прикрывая ею бритую голову.
Он попытался возместить недостачу волос на голове усами, но усы у него выросли какие-то рыжие, пегие. Не понравилось, обрил.
Начальство стало донимать его не мытьем, так катаньем. В июне 1966 года ему дали пятнадцать суток за "симуляцию и невыполнение нормы". И зэки, и администрация знали, что у него нагноилась старая рана, под гнойником оказался обломок кости. Врач не дал ему освобождения, и тогда Юлька не вышел на работу, вот и угодил в карцер, отсидел пятнадцать суток. Вечером вышел, а утром новое постановление, еще десять суток, и опять все знают, что ни за что, просто допечь хотят. Некоторые зэки протестовали по этому поводу. Я знаю, что, например, заключенный Белов написал протесты в ЦК и в Президиум Верховного Совета, требуя прекратить травлю политзаключенного Даниэля и оказать ему медицинскую помощь. Толку от этих протестов, конечно, не было, как и в других подобных случаях. Его продолжали донимать до самого моего освобождения: ни разу не дали полного свидания с женой, даже папиросы не разрешали взять со свидания. Но ведь это все по инструкции, так что и не поспоришь.
Нам всем было приятно видеть, что Юлий не из того теста, чтобы его согнуть. Он никогда ни на что не жалуется и ничего не просит для себя, зато всегда готов вступиться за другого.
У нас на семнадцатом, как и в других больших зонах, есть своя санчасть: кабинет врача, аптека, лаборатория. Заболел - можешь обратиться к врачу. Вначале нас было до четырех тысяч зэков, а прием вела одна врачиха. Если она болела или еще почему-нибудь не выходила на работу, больных принимал муж начальницы санчасти, хирург местной вольной больницы. При санчасти стационар на двадцать пять коек. Коек восемь-десять из них постоянно заняты одними и теми же неподвижными паралитиками (теперь таких не "актируют", они так и умирают в зоне, зэками). Остальные койки обычно пустуют. Чтобы попасть в стационар, надо, чтобы тебя на носилках принесли чуть ли не без сознания. Так я туда и попал.
Числа семнадцатого марта нам поставили под разгрузку три вагона березового кряжа - полные вагоны толстых полутораметровых бревен. Выгружали вручную: кран, как обычно, простаивал. Бревна мокрые: сверху дождь со снегом. Кончили работу - постояли еще около часа на ветру у вахты, ждали конвой. Я продрог так, что и на койке под одеялом не мог согреться, меня всю ночь трясло. Ночью подали еще два вагона угля и три вагона такого же кряжа. Бригадир стал меня поднимать, а я не могу встать. Валерий говорит:
- Не трогай его, он болен, не видишь?!
Бригадир оставил меня в покое, но я знал, что утром еще придется объясняться с отрядным, и вполне возможно, что я уже заработал карцер.
Еле дождался утра, чтобы пойти в санчасть. Голову просто разламывало. Я попытался подняться с койки, но голова закружилась и меня вырвало. Я снова лег, авось пройдет, тогда я двинусь. Но становилось хуже с каждой минутой. Я уже не мог и пошевелить головой. Сразу сильное головокружение и рвота. Футман побежал в санчасть и привел нашу врачиху. Она осмотрела меня и велела Футману и Валерию нести в больницу. Ребята положили меня на бушлат и понесли.
В этот день меня никто не смотрел. На другой день обход делал хирург из вольной больницы:
- Что болит?
Я даже говорил с трудом. Фельдшер-зэк объяснил, что меня принесли с головокружением и рвотой. А когда врач ушел, фельдшер сказал, что вызовут ушника из третьего лаготделения, а этот доктор лечить не может, не его специальность. Еще через два дня на обходе хирург повторил, что нужен ушник, что он обещал приехать, как только будет свободное время.
- А если у ушника не будет свободного времени? - съязвил мой сосед по палате. Прошло уже пять дней, как я лежал в санчасти, а меня и не думали лечить. Тем временем мне стало еще хуже, я уже не мог переводить взгляда с одного предмета на другой. Пока смотрю в одну точку - ничего, переведу взгляд - сразу головокружение и рвота. Около моего изголовья так и стоял таз: меня очень часто рвало. Хирург на каждом обходе говорил:
- Я ничего не могу сделать, я не специалист, ждите ушника.
Наконец, на шестой или седьмой день, приехал ушник, тот самый, который смотрел меня на третьем. Он держался со мной по-приятельски, расспросил, прописал какие-то уколы. Я спросил его:
- Доктор, что этом со мной?
- Ничего страшного, полежите немного, все пройдет.
Вечером фельдшер решил делать укол. Оказывается, ушник прописал уколы пенициллина, а сам же, помню, говорил мне на третьем, что на меня пенициллин не действует.
Три дня меня кололи, а лучше не становилось. Все это время я не мог ничего есть, мутило от одного взгляда на пищу. Выпью за весь день несколько глотков больничного компоту - и все. А весь паек отдавал соседу по палате.
На четвертый день после посещения ушника у меня поднялась температура - 39,8. На следующем обходе фельдшер сказал об этом хирургу, и тот отменил уколы, раз они все равно не помогают. Он просил, чтобы еще раз вызвали ушника, но его все не было, а потом сказали, что и вовсе не будет. Он уехал на четыре месяца усовершенствоваться.
Так я и валялся на больничной койке дней двадцать, и все это время мне помогал только сосед по палате, Рафалович, подавая пить, меняя на голове холодные компрессы. Мне было так плохо, что я был уверен: здесь я подохну. Тогда все в порядке: зэк скончался в больнице, а не на работе, - что поделаешь? Медицина пока не всесильна. А что меня не лечили, что врач-ушник осматривал меня только один раз, что в течение девяти дней не могли получить результата анализа крови - кого это интересует? Об этом никто и не узнает!
Дней через двадцать мне стало легче, я постепенно стал приходить в себя: сначала мог поворачиваться на койке без головокружения и рвоты, потом стал подниматься и даже ходить, держась за стенку. Только на пищу я по-прежнему не мог и смотреть. Наконец, я выполз на улицу. Была уже середина апреля, тепло, солнечно. Валерий притащил ко мне какого-то врача-зэка: он на воле был врач, а здесь - рабочий, строитель. Он меня расспросил обо всем и поразился:
- Ну и ну! Теперь сто лет будешь жить, раз сейчас не умер. У тебя ведь был менингит!
Температура у меня упала, и я, хоть и нетвердо, уже держался на ногах. Теперь на обходах хирург смотрел на меня с подозрением и выговаривал:
- Марченко, температуры у вас уже нет, пора вас выписывать в зону.
- Доктор, да ведь я еле хожу, куда же мне на работу! И уши-то все равно болят.
- В ушах я не разбираюсь, ваши уши здесь лечить некому, а держать вас в больнице я больше не могу. Еще два дня, так и быть, пофилоните - и все. Через два дня в зону.
Я смотрел на его татуированные руки (знакомое, сто раз виденное "нет в жизни счастья") и думал: "Сам ты филон: сволочь, гад! Врач, называется! Сам знаешь, в каком я состоянии, а посылаешь уголек кидать. Не лучше начальников!"
Я боялся, что через несколько дней разгрузки меня снова принесут на бушлате, а умирать не хотелось, тем более за полгода до освобождения.
В этот же день я написал большую жалобу в ЦК. Написал, что болен, что меня не лечат, хотя дважды и подержали в больничной зоне и один раз в лагерной больнице. Что меня, больного и глухого, все время заставляют работать в аварийной бригаде на самых тяжелых лагерных работах. Что лагерные врачи каждый раз дают заключение: "З/к Марченко в медицинской помощи не нуждается, работать может на любых работах" - и вот в результате этого я едва не отправился на тот свет. И если мне отказывают в медицинской помощи здесь, у нас, я вынужден буду обратиться за помощью в Международный Красный Крест.
Я заранее знал, что мне от этой жалобы не будет никакого проку, а может, будет и хуже. Знал, что даже на воле мне ни в какой Красный Крест не дали бы обратиться, а не то что отсюда, из лагеря. Но пусть у них хоть этот документ будет - себе я оставил копию. Через два дня меня выписали в зону - и сразу же на работу. Хорошо, что рядом были друзья. Валерий, Толя Футман теперь помогали мне, как и Юльке. Я ходил на вызовы днем и ночью, но работать мне они не давали. Только и меня, и Юльку мучило то, что мы грузом ложились на остальных, а им и без нас тяжело приходилось. Уж лучше карцер до конца срока!
Но ребята нас уговаривали и успокаивали: мол, и мы другим пригодимся когда-нибудь.
Через две недели в лагерь явилась комиссия из САНО - перекомиссовка зэков, определение категории труда. Два незнакомых мужчины в гражданском, три женщины, наш хирург с татуированными, как у урки, руками. Все хорошо одетые, чистые, сытые. Врачи! Когда меня спросили, я рассказал им о своем состоянии.
- Где работаете?
- В аварийной бригаде.
- Какой характер вашей работы?
Я объяснил.
- Когда приедет ушник, он вас осмотрит. А теперь можете идти. Первая категория.
Я вышел, стиснув зубы от злости.
Месяца два спустя меня вызвали в больницу.
- Вы жалобу писали? Получен ответ. Распишитесь, что он вам объявлен.
На руки нам никаких ответов не дают, можно записать себе номер и от какого числа.
Читаю: "Ваша жалоба получена и направлена на рассмотрение в САНО Дубровлага".
Ну, конечно! На них жалуюсь - пусть они и разбираются. Так всем отвечают.
Читаю дальше: "Медслужбой 11-го лаготделения установлено, что з/к Марченко А.Т. в лечении не нуждается. Нач. САНО Дубровлага майор медицинской службы Петрушевский".
Через четыре месяца после этого ответа, выйдя на волю, я обратился к врачу. Доктор Г.В. Скуркевич, кандидат медицинских наук, осмотрел меня и дал заключение: немедленно оперировать левое ухо, потом нужна будет операция на правом. Он сам и оперировал меня. Потом говорил, что редко к нему попадают больные в таком запущенном и угрожающем состоянии. Григорий Владимирович пытался что-то такое сделать, чтобы восстановить слух, но это уже не удалось - было поздно. Зато вычистил весь накопившийся гной; он рассказал, что, когда вскрыл полость, гной брызнул оттуда, как под высоким давлением.
Хорошо, что я вовремя освободился, а то, наверное, так и загнулся бы в лагере от гнойного менингита, по-прежнему "не нуждаясь в медицинской помощи".
Мишка Конухов
Весной 1966 года на одиннадцатый прибыл новенький, и его зачислили к нам в бригаду аварийщиков. Это был Мишка Конухов, архангельский портовый грузчик.
Мишка Конухов - парень лет двадцати пяти. Детство у него было тяжелое, рос без родителей. Стал грузчиком, грузил иностранные суда, и, хоть зарабатывал больше, чем если бы грузил наши или, скажем, где-нибудь в железнодорожном пакгаузе, все равно только-только хватало на жизнь. Ведь он один, помогать некому. Это если молодежь в семье живет, так родители кормят, а заработок себе: прибарахлиться и на развлечения. Мишка к тому же рано женился. Жена, правда, тоже работала в прачечной, но на ее мизерный заработок - пятьдесят рублей - и одной-то не прокормиться. Ну, словом, ясно, что за жизнь: работаешь, чтобы есть, ешь, чтобы работать.
А тут он в портах и на кораблях видит иностранных матросов - они хорошо одеты, и хоть по-русски не разговаривают, а понять можно, что на свою жизнь не жалуются и не рвутся поскорее переехать на жительство к нам, на родину мирового пролетариата. Даже нег-ры, и те.
Конечно, это все была буржуазная пропаганда, но Мишка этого не понял. Он только страшно разозлился, и, видно, вспомнив что-то из своего беспризорного детства, нашел единственно доступную для него форму протеста: наколол поперек всей груди слова "Жертва коммунизма". И разгорелись вокруг грузчика Мишки Конухова политические страсти.
Кто-то из иностранцев сфотографировал его голым по пояс, и этот снимок был помещен у них там в газетах. У нас же Мишку стали тягать в КГБ: пусть, мол, напишет заявление, что он жертва не коммунизма, а блатного мира, что накололся по молодости, по глупости, а вот желтая пресса воспользовалась этим без его ведома. Мишка ничего писать не захотел.
Тогда с ним стали происходить всякие странные истории: то привяжутся на улице какие-то типы, осыпают бранью и оскорблениями; то вдруг рядом с ним закипит драка и его стараются втянуть в дерущуюся компанию; то просто налетят "хулиганы" и изобьют его в темном углу.
Мишка на эти провокации не поддавался, в драках не участвовал, в компаниях не пил, а после каждого происшествия шел в милицию, оставлял там заявление, подписывал очередной акт. Милиция почему-то все никак не могла найти виноватых.
Между тем, его продолжали тягать в КГБ и предупреждали, что с ним всякое может случиться, что наша патриотически настроенная молодежь возмущена им, дело может дойти до расправы, до самосуда, и милиция, конечно, не в состоянии будет защитить его от разгневанной толпы.
Вся эта комедия Конухову надоела, он сел в поезд и приехал в Москву. Бродил по улицам - искал британское посольство.
Как туда попасть, он обдумал заранее. Знал, что, если замешкаться, его тут же задержат дежурящие около посольства милиционеры. Вот идет он скорым шагом мимо посольства, будто по делу торопится, а прямо против входа - резкий поворот на девяносто градусов и бегом в подъезд. Милиционеры не сразу опомнились, уже за спиной Мишка услышал:
- Куда же вы, молодой человек? Остановитесь!
А он уже там. В подъезде его задержал какой-то служащий - швейцар или дежурный. Мишка объяснил, что ему непременно надо видеть английского посла.
- Посол сейчас занят, но с вами может поговорить один из секретарей посольства; возможно, удастся и без посла уладить ваше дело.
Его проводили в кабинет, предложили сесть. При беседе Конухова с секретарем посольства присутствовал переводчик, но ему, похоже, зря платили зарплату - сам секретарь вполне прилично говорил по-русски. Для начала он предложил Мишке пообедать. Мишка вежливо отказался: он сыт, мол, недавно только поел в столовой. Тогда секретарь попросил принести им обоим кофе - за чашкой кофе как-то лучше беседовать. Ну, кофе можно, Мишка не стал отказываться. Он объяснил, в чем состоит его просьба: он просит помочь ему выехать в Англию, он не хочет больше жить в СССР. Его спросили, кто он, где работает, почему хочет уехать. Все его объяснения секретарь выслушал очень внимательно. Потом заговорил сам.