Мои показания - Анатолий Марченко 8 стр.


В конце сентября, через несколько дней после истории с Щербаковым, в лагерь приехал суд: судья, прокурор, два заседателя. Одного за другим уводили зэков сначала из соседней камеры, потом из нашей. Вернувшись буквально через несколько минут, каждый сообщал: два-три года тюрьмы. Владимир. Вот увели и привели обратно Бурова - три года Владимирки. Следующим вызвали меня. Надзиратель ввел меня в кабинет и остался стоять за моей спиной. В кабинете, кроме членов суда, была и "публика" - полным-полно офицеров, лагерного начальства. Судья, солидный мужчина, в хорошем костюме, сидел за столом, покрытым красной материей; по обе стороны от него - два заседателя. Я не думал ни о суде, ни о своей судьбе - она была известна заранее, - а смотрел на заседателей.

Они казались совершенно чужими и потерянными в этом кабинете, среди людей в офицерской форме, рядом с холеным судьей. Один был пожилой дядечка в заношенном бумажном пиджаке, в темно-серой стираной-перестиранной рубашке. Он не знал, куда девать свои заскорузлые, почти черные руки: то положит их на стол перед собой, то боязливо спрячет их на коленях. Второй заседатель - женщина с морщинистым лицом, в платочке, завязанном узлом под подбородком, с такими же натруженными руками. Вид у нее был еще более жалкий, забитый и затравленный, чем у ее напарника. Мне было их очень жаль, они так боязливо оглядывались по сторонам; и ведь они даже не понимали своей роли, своего зависимого положения. К ним никто ни разу не обратился во время суда, как будто это были безгласные куклы; у них никто не спросил, есть ли вопросы, и решение было вынесено без их участия.

Когда судья начал задавать мне обычные процедурные вопросы, я сразу же заявил, что отказываюсь участвовать в этой комедии, играть в игру под названием "народный суд". Мое заявление никого не смутило. Мой начальник отряда капитан Васяев зачитал характеристику: Марченко - злостный тунеядец, злостный отказчик от работы, злостный нарушитель лагерного режима, не стал на путь исправления, не посещал политзанятий, не принимал участия… не раскаялся, вредно влияет… Затем была краткая, но выразительная речь прокурора; не вдаваясь в детали, он сказал:

- По-моему, в тюрьму на три года.

Судья тут же, не пошептавшись с заседателями даже для вида, объявил мне: три года из моего лагерного срока заменяются тюремным режимом.

Меня увели, вызвали следующего. Камера встретила меня вопросом:

- Сколько - два или три?

Мы все трое - и Буров, и Озеров, и я - получили поровну. "Чтобы никому не было обидно", - как говорили наши сокамерники.

В оставшиеся до отправки дни наши более опытные соседи, побывавшие уже во Владимирке или слыхавшие о ней, рассказывали нам, что нас всех там ожидает. Выходило, что хорошего мало: все сходились на том, что в тюрьме еще хуже, чем на спецу, - а спец был у нас перед глазами. Еще больше не по себе становилось, когда вспоминали об этапах, вагонзаках, пересылках.

Вскоре после суда нам принесли с десятого наши вещички, а дней через пять отправили первую партию. Мы трое попадали во вторую партию, которая в начале октября отправилась со спеца на Потьму.

Два дня на потьминской пересылке, вагонзак; два дня персылки в Рузаевке, вагонзак; пересыльная тюрьма в Горьком. И пересылки, и вагонзаки такие же, как везде.

В Рузаевке один заключенный из нашей партии заболел и не смог подняться во время проверки. Дежурный офицер и надзиратели стали осыпать его нецензурной бранью, заставляя встать. Камера заволновалась, потребовала прекратить издевательство и вызвать врача. Результат был такой, как обычно: схватили несколько человек, кого попало, вытащили из камеры и избили.

Из рузаевской пересылки нас привезли на станцию днем. "Воронки" остановились за железнодорожными путями, напротив станции - тюрьма находится за городом. Нас высадили из машин, построили по пятеркам и погнали под пешеходным мостом через пути к станции. Со всех сторон колонны конвой, собаки, конвоиры кричат на зэков: "Разговоры! Иди-иди, скорей, не отставай!"

На мосту собралось много народу, подходили все новые, кричали сверху:

- Эй, ребята, вас откуда гонят? Куда?

С моста в колонну летели пачки папирос, сигарет, завернутые в бумажку деньги. И вот тут откуда-то явился тип в штатском, спросил что-то начальника конвоя и с места в карьер начал разнос:

- Куда это годится?! Вас предупреждали, чтоб не водили колонны на виду у всего города?

Начальник оправдывался:

- Да не дают нам ночных поездов, мы сколько раз просили. Нам самим неприятно, послушайте только, что о нас говорят на мосту.

- Еще бы! Собрали публику, как в театре. А милиция разгоняй!

Я вспомнил: сколько раз читал, как в России всегда, всю ее историю, простые люди жалели арестантов, давали им хлеба, в деревнях выносили попить молока. Достоевский пишет, что в праздники острог заваливали всякой снедью, калачами, пирогами, мясом. А теперь вот гонят, смотреть даже не велят.

Наконец последний этап, во Владимир. Когда группу выводили через коридор горьковской пересылки, нам навстречу прогнали другую такую же группу - вновь прибывших. Позади всех шли несколько заключенных в наручниках - значит, смертники, приговоренные к расстрелу.

- За что обручили? - спросил кто-то из наших.

Один из смертников успел ответить:

- Нападение на милицию.

Это были осужденные то ли из Мурома, то ли из Александрова. В обоих этих городках произошли одинаковые события, и откуда была именно эта группа, я позабыл. Дело там было такое: в милиции после побоев скончался один парень. Это вызвало взрыв - как избивали в милиции, знали многие. В результате - нападение на милицию, и вот цепь смертей: убийство парня, убийство милиционеров, смертный приговор нападавшим.

Владимирка

Я правду о тебе порасскажу такую,
Что хуже всякой лжи…

А.С. Грибоедов

Прибытие

Пассажирский поезд, к хвосту которого был прицеплен наш вагонзак, прибыл во Владимир в три часа ночи. К перрону уже были подогнаны "воронки", нас набили в них, как кильку в бочку, и помчали по ночным улицам древнего русского города… Я вспомнил, что когда-то читал, как Герцен, еще до отъезда за границу, стоял, бывало, на балконе своего дома здесь, во Владимире, и смотрел на каторжников в кандалах, которых гнали по знаменитой Владимирке "из России в сибирские дали". Вспомнил "Владимирку" Левитана - я видел открытку с репродукцией этой картины. Теперь, наверное, нет уже этой разъезженной, истоптанной ногами каторжников дороги. Нет и кандалов. Нас никто не видит, о нас никто не помнит, кроме наших тюремщиков. И нет нынешнего Левитана или Герцена, который рассказал бы о наших этапных путях сегодня, в 1961 году.

Пока я думал об этом, машина остановилась. Приехали. "Выходи!" Дверца открылась, и я перешагнул прямо из задних дверей машины в дверь здания, к которому нас подогнали вплотную. Меня повели по коридорам и привели в большой зал; здесь уже было полно заключенных, прибывших в эту ночь, - и знакомых, и незнакомых: были и уголовники - их все время подсаживали в наш вагон по пути из Горького во Владимир; правда, везли нас отдельно и здесь тоже разместили по разным камерам, увидел я их ненадолго, только в этом зале, а потом их увели.

Нас рассовали по боксам - крохотным норам в каменной стене, каждая на одного человека. Из них вызывали с вещами по одному. Обычный опрос: фамилия, имя, отчество, статья, срок… Потом тщательный обыск, раздели догола, осмотрели с ног до головы, раздвигали даже пальцы ног, ощупывали подошвы, заглядывали в задний проход. В личных вещах перещупали каждую ниточку, отобрали все, кроме того, что было надето. С собой разрешили взять две пары бумажных носков, два носовых платка, зубную щетку и порошок. Все. Ни запасной пары трусов, ни шерстяных носков - ничего. Все отобранные вещи записали в квитанцию, и вместо ничтожного имущества зэка, которым он, тем не менее, очень дорожит (носовые платки, может, память, подарок жены или матери; теплые носки - впереди зима, и в каменной камере с каменным полом они пригодились бы), - вместо отобранных вещей каждый получил бумажку-квитанцию. Из продуктов могли взять с собой только дорожную пайку - 700 граммов хлеба (только черного) и одну селедку. У кого был какой-никакой лагерный запас - может, несъеденный сахар за десять дней, может, остаток передачи или купленное в ларьке, - пришлось с этим запасом расстаться. После обыска и опросов нас повели через тюремный двор. В стороне от остальных корпусов, позади больничного корпуса, за высоким забором, отгороженный ото всей тюрьмы - корпус для политзаключенных. Даже тюремные надзиратели не пройдут туда без специального разрешения. Нас ведут мимо больничного корпуса, и в это время оттуда доносится крик:

- Караул, коммунисты издеваются! - наверное, здесь находятся и душевнобольные. Надзиратели сразу заторопили нас:

- Быстрей, быстрей, нечего по сторонам глазеть.

Нас остановили около крайней двери корпуса, надзиратель отпер дверь ключом, впустил нас и снова запер дверь. С площадки, на которой мы очутились, шла лестница на верхние этажи; здесь же была еще одна запертая дверь. Надзиратель открыл ее ключом и впустил в коридор первого этажа. Дверь за ним снова сразу же закрылась на ключ, а нас развели по камерам. Камеры были пустые, нас поместили в них временно, до бани и окончательного распределения.

Здесь мы и встретили первый тюремный подъем. Очень громко, низким басом загудел какой-то механизм, и сразу же по коридорам забегали надзиратели, стуча ключами в двери камер: Подъем! Подъем! В карцер захотели? - это, наверное, тем, кто замешкался. Минут через пять в двери нашей камеры загремели ключи, и нас повели на оправку. Потом дали завтрак: 500 граммов черного хлеба на весь день, штук по семь-восемь мелкой, расползающейся, как кисель, ржавой кильки; по миске супа, в котором не было ни жиринки, ни крупинки или кусочка капусты или картошки. Это была тепловатая мутная жижа, которую мы пили через край. Миски после такого супа и мыть незачем.

Часов в девять нас повели в баню. Главная процедура здесь не мытье, а стрижка. Голые, в чем мать родила, покрывшиеся гусиной кожей, - хоть это и называлось баней, но здесь было довольно холодно, - мы по одному попадали в руки парикмахера - зэка-уголовника. Стригут голову, той же машинкой бороду и усы - в тюрьме эти украшения запрещены. Увидев такое дело, старый украинец с длинными усами чуть не заплакал:

- Мени шестьдесят пять рокив, и вуса в мене, ще як я парубком був…

Он наотрез отказался сесть под машинку. Тут же несколько надзирателей схватили его за руки и за ноги и уволокли. (Я встретил его через год в этой же тюрьме. Конечно, он был без усов. Он рассказал мне, что его затащили в какую-то темную клетушку, надели наручники и сначала основательно избили, а потом в наручниках остригли усы. За "бунт" он получил десять суток карцера).

У меня тоже были усы: у многих заключенных-религиозников были бороды, усы. Всех нас ждало то же, что и этого украинца. Первым после него была моя очередь. Я сел на скамейку, и парикмахер принялся за мою голову. Он прошел по ней несколько раз машинкой и перешел к усам. Я сказал, что не дам стричь: даже в моем деле я на всех фотографиях с усами. Зэк-парикмахер отошел к надзирателю:

- Вот он тоже не хочет. - Два надзирателя (Ваня и Саня) схватили меня, заломили мне руки за спину, свалили на пол, и, пока они вдвоем держали меня, а еще один надзиратель за уши поворачивал мою голову, парикмахер в два счета оставил меня без усов. То же самое сделали и с двумя религиозниками. Остальные уже не противились. В карцер нас не сажали: первого посадили для острастки, и хватит пока. А может, некуда уже было сажать?

После стрижки нас всех впустили в помещение для мытья: несколько скамеек, десятка два тазиков, один холодный и один горячий кран. К кранам сразу же выстроилась очередь. Едва последние успели набрать воду, как надзиратели принялись выгонять нас:

- Довольно, намылись! - В подкрепление они перекрыли горячую воду. Поневоле пришлось идти в раздевалку. Вытирались какими-то серыми лоскутами-полотенцами, выданными каждому. Одеться нам не разрешили: все, что было на нас, мы должны сдать в каптерку, а взамен нам выдадут тюремную одежду.

Не могу передать, до чего мне было противно в первый раз надевать казенное белье, которое до меня носили Бог знает сколько заключенных. Кальсоны, рубашка, форменные бумажные брюки и куртка, брезентовые ботинки с крохотными лоскутками-портянками, форменная арестантская шапка, телогрейка (или бушлат) - все ношеное-переношенное, латаное-перелатанное. Белье такое ветхое, что надевать приходилось с опаской: того и гляди разлезется в руках. Наши собственные вещи мы связали в узелки, а у кого были мешки, уложили туда, на каждый была навешена бирка с фамилией, а взамен получили еще по одной квитанции.

После бани нас заперли в тех же камерах, на первом этаже, и стали вызывать по одному. Дошла очередь до меня. Надзиратель привел меня в какую-то кладовую. Здесь мне велели еще раз раздеться догола. Пока один из надзирателей ощупывал мое барахлишко - только что полученную мною в тюрьме одежду, - несколько других снова обыскали меня совершенно голого. Мне было велено вытянуть руки вперед, несколько раз присесть и встать; меня перещупали снова во всех положениях. Потом разрешили одеться и выдали под расписку постель: матрац, такой твердый и тяжелый, как будто его набили кирпичами; серый чехол на матрац вместо простыни; такую же, как матрац, комковатую подушку; еле живое фланелевое одеяло. Кроме того, выдали алюминиевую миску, кружку и ложку. Со всем этим имуществом меня повели по тюремному коридору. Около камеры № 54 велели остановиться. Надзиратель отпер дверь - я в камере, в которой, может быть, мне придется просидеть ближайшие три года.

Камера. Режим

Камера на пятерых. Когда меня впустили, в ней уже было трое - все новички, с нашего этапа. Не успел я оглядеться, как снова загремели ключи, открылась дверь, и в камеру, навьюченный матрацем и прочим, вошел Озеров. Вот теперь нас полный комплект.

Стали осматриваться. Камера тесная. Метра 4,5 в длину, 2,5 в ширину - около 12 квадратных метров, меньше трех метров на каждого. Прямо против двери, высоко над полом, маленькое окно, застекленное мутным непрозрачным стеклом с металлической сеткой - небьющееся. Через такое стекло и увидеть ничего нельзя, света даже днем проникает так мало, что в камере круглые сутки горит электрическая лампочка. Окно, конечно, с решеткой; кроме того, снаружи оно прикрыто щитом - "намордником" (намордник в тюрьме не на всех окнах, а только в камерах строгого режима; есть здесь и общий режим - тогда окна без намордника). В старых, дореволюционной стройки корпусах окна были вчетверо больше - их заложили кирпичом, и на старой стене теперь ясно выделяется более новая кладка.

Вдоль двух глухих стен стоит по две железных койки, пятая под окном. Койки - это решетки из прутьев, они приварены в стене и устроены так, что их можно поднять, подогнув ножки, и прикрепить к стене. К правой стене, около окна, намертво прикреплен железный ящик - "буфет"; внутри он разделен на несколько клеток, в которых заключенные держат свои миски, ложки, кружки, хлеб. Посредине камеры к полу приварен маленький столик с железными ножками, возле него с двух сторон две небольшие скамеечки, тоже приваренные к полу. Осталось назвать еще один предмет меблировки - неизменную парашу около двери; без параши и тюрьма не тюрьма. Да, еще дверь - обычная тюремная дверь с глазком и кормушкой, обитая железом, всегда заперта снаружи; глазок под стеклом с заслонкой со стороны коридора; кормушка тоже на запоре. Вся мебель в камере - стол, скамейка, "буфет", дверь - окрашена в темно-красный цвет.

В камерах общего режима есть еще радио - обычно над дверью висит старенький динамик. Он работает с шести утра до десяти вечера; большая часть этого времени занята местным тюремным радиоузлом: нам сообщают о нарушениях - разумеется, "нетипичных" и допущенных "отдельными" заключенными, зачитывают приказы и постановления о наказании виновных. Нередко выступают тюремные врачи с лекциями: "Как уберечься от туберкулеза", "Как предупредить желудочно-кишечные заболевания", "О вреде алкоголизма", "Как уберечься от венерических болезней". Советы известно какие: соблюдайте личную гигиену, гигиену питания, остерегайтесь случайных знакомств, не общайтесь близко с больными и т. п. В одной камере эти передачи с юмором слушают туберкулезники и здоровые: как им разделить общую парашу, как не дышать воздухом, зараженным мокротой? Остальные советы (мыть овощи проточной водой, тщательно пережевывать пищу, соблюдать необходимую диету) - может, и пригодятся когда-нибудь на воле, лет через пять, десять, пятнадцать… На строгом режиме заключенные лишены и этого развлечения.

Вот такие камеры тянутся вдоль коридора по обе его стороны. Есть камеры и на троих - "тройники". Одна сторона корпуса для заключенных обращена внутрь тюрьмы - к прогулочным дворикам и другим корпусам. Другой стороной здание выходит на кладбище - конечно, отделенное от нас, как и весь остальной мир, каменной стеной, запреткой и проволокой. Правда, из окон камер все равно ничего не видно; но со стороны кладбища иногда доносятся звуки похоронного марша - единственные живые свидетельства того, что за стенами тюрьмы обычным чередом идет жизнь: вот - чья-то кончилась. Окно нашей камеры выходит в сторону кладбища.

С внутренней стороны по фасаду здания три входа: центральный и два боковых. Нас вводили через боковой; там на каждом этаже площадка и запертая дверь - в коридор. От центрального тоже ведет лестница на верхние этажи. Лестничные площадки делят здесь длинный коридор пополам; в каждую половину ведет дверь-решетка, запертая со стороны площадки. По каждой половине коридора, запертые в ней, как в клетке, расхаживают в мягких валенках надзиратели, заглядывая то в один глазок, то в другой. По инструкции у надзирателей на этаже не должно быть ключа от двери-решетки - они в свое рабочее время тоже под замком, как и мы; но, конечно, как и везде, у нас эта инструкция нарушается. Все ключи от всех этажей у дежурного надзирателя; он сидит внизу, в дежурке. Есть еще и офицер, дежурный по корпусу.

Я уже упоминал, что наш корпус отгорожен от других высоким забором. По нашу сторону забора - прогулочные дворики для политзаключенных; по другую сторону - корпуса бытовиков, уголовников, больничный, баня. Часть зданий построена давно, еще до революции - когда нас водили в баню, мы обратили внимание на цифры: то ли 1903, то ли 1905 год. Тюремные корпуса, построенные в советское время, отличаются, как я уже говорил, тем, что окна у них сразу сделаны небольшие, а в старых - заложены кирпичом на три четверти, и более свежая кирпичная кладка резко выделяется на старой стене.

Назад Дальше