Достоевские пробыли некоторое время в Берлине, затем, проехав через Германию, обосновались в Дрездене. Здесь-то и началось взаимное сближение, очень скоро рассеявшее все его тревоги и сомнения. Они были совершенно различные люди - по возрасту, темпераменту, интересам, уму, но у них было и много общего, и счастливая комбинация сходства и различия обеспечила успех их брачной жизни. Анна Григорьевна была заграницей в первый раз, и ей все было интересно. Она путешествовала с восторгом, восхищаясь новыми странами.
В этом она никак не походила на своего мужа. За четыре года европейской жизни они посетили Германию, Швейцарию, Австрию и Италию, и Анна Григорьевна была ими очарована, а Достоевский, не переставая, ругал все и вся.
Анна Григорьевна на Западе вела себя усердной туристкой, ходила по музеям, осматривала достопримечательности, делала заметки, и Достоевского забавляло и радовало это школьное прилежание: ей все было интересно, значит не будет скучать, покамест он работает или пишет длиннейшие письма друзьям в Россию о новых литературных планах.
Вообще, его умиляло, что она такая простая и непретенциозная. У Анны Григорьевны были привычки мелкобуржуазной, почти мещанской среды, хотя по паспорту она и принадлежала к дворянству, - и это создавало между ними общность социального уровня. Она была скромной и тихой девушкой, и в детстве и юности не знала шумных развлечений. Событий в её семье почти не происходило, и она была невзыскательна, мало видела, мало где бывала. Когда, по окончании "Игрока", Федор Михайлович хотел отпраздновать это событие обедом в ресторане вместе с Майковым, Милюковым, Страховым и пригласил свою стенографистку, она не решилась пойти: никогда в жизни не была в ресторане и стеснялась показаться в таком месте, да ещё с незнакомыми людьми. Ее образ жизни и образ мыслей, манеры и навыки, одежда и вкусы - все выдавало в ней девушку из небогатой чиновничьей семьи с петербургской окраины. В ней было немало провинциализма, и Достоевскому это очень нравилось.
Достоевский страдал от своего дурного вкуса, от своей неловкости в обществе, от своей обидчивости и мелкого самолюбия.
Он завидовал "хозяевам жизни", как Тургенев или Григорович, и не любил их именно за барство, за светскость, за хорошо повязанный галстук, за отшлифованную речь, за свободу, с какой они могли расходовать тысячи и писать, о чем и как вздумается. Его многочисленные ссоры с современниками частично объясняются его плебейскими замашками, его ущемленным самолюбием просителя и бедняка. Все доставалось ему с трудом: даже гонорар, следуемый из журналов, приходилось не только спрашивать, но и выпрашивать, почти вымаливать.
В конце своей жизни Достоевский виделся и с великими князьями, и с вельможами, но и во дворце, и в аристократических салонах чувствовал себя неуютно и держался, как медведь. Он искренне ненавидел приемы, банкеты, выходы в свет: больше всего он любил сидеть в жарко натопленной комнате, пить чай с вареньем и читать жене вслух какой-нибудь исторический роман.
Марья Димитриевна мечтала о гостях, роли в обществе и званых обедах, и даже с ней Достоевский не чувствовал себя в безопасности и оставался на положении мужа, не давшего жене того, что она заслуживала. Аполлинария тоже хотела блистать и бывать. Не то получилось с Анной Григорьевной. У неё не замечалось никаких стремлений вести светскую жизнь, она отнюдь не желала "вращаться" в обществе, у неё от этого вращения голова кружилась и делалось тошно, как и Достоевскому. В этом они удивительно подходили друг к другу. С нею ему нечего было тревожиться: она искала, как и он, семейного счастья, и туфли и халат мужа принимала не как умаление его достоинства, а нечто вполне естественное - другого и быть не могло. И она вполне разделяла его маленькие радости: воскресная прогулка и пирог к обеду, вечером самовар у круглого стола, неугасимая лампада перед киотом в спальной.
Анна Григорьевна была застенчива и только наедине с мужем делалась бойкой и проявляла то, что он называл её "скоропалительностью". Он это понимал и ценил: сам был робок, смущался с чужими людьми и тоже не испытывал никакого стеснения только наедине с женой. Ее молодость, неопытность и мещанская складка действовали на него успокоительно, обнадеживали и рассеивали его комплексы неполноценности и самоунижения. Он был подвержен настоящим припадкам меланхолии, и после вспышек честолюбия и гордости, когда он кричал, что только будущие поколения оценят его романы, у него наступали мучительные периоды депрессии и неверия. Тогда он буквально ненавидел себя. Он со злобой смотрел на свои руки с выступавшими на них венами и желтыми пятнышками, на грудь, поросшую волосами, на тело, доставлявшее столько неприятностей болями, недугами, желаниями, всей своей особой, самостоятельной жизнью, так мешавшей уму и духовности. И оно было обречено на разложение в могильной тьме, на то, чтобы стать пищей червей, а вечность представлялась, как душная тесная баня с пауками. Он задыхался от ужаса, от сознания собственного ничтожества, от страха смерти. Мало кто знал, как нуждался он в эти минуты в ласковом слове, в тепле женской руки; присутствие молодого любящего существа рассеивало все кошмары. А похвала или намек на одобрение помогали ему воспрянуть духом и побороть угрюмость и пессимизм. Судьба чересчур часто и больно била его, в своей мнительности он всегда ожидал неудачи и неприятностей. А Анна Григорьевна в него искренне верила, и это с первого дня их знакомства было написано на её лице и выражалось во всех её речах и поступках: она смотрела на него снизу вверх и даже если и не соглашалась со всеми его суждениями, безусловно признавала их важность и ценность. Ей и в голову не могло придти сомнение в его превосходстве. Они ссорились и по пустякам и, поругавшись, решали друг с другом не разговаривать, но долго не выдерживали и мирились. Он кипел и выкипал быстро, бури его проходили без следа, и он забывал о них. Она тоже обижалась и прощала с легкостью.
Супружеские трения она принимала, как неизбежное зло. Она вообще все в нем принимала безропотно, и этот её несколько наивный и простой подход обезоруживал и умилял Достоевского: к концу их пребывания заграницей они уже ссорились гораздо реже, и ему с Анной Григорьевной стало легко и свободно. Она ему "покорялась", признавая его безграничный авторитет решительно во всем, включая выбор нарядов и шляпок, что ему особенно нравилось, но это не было слепое подчинение. Она вовсе не была тряпкой или ничтожеством. У неё имелась совершенно определенная, с годами развившаяся индивидуальность, у неё был твердый и самостоятельный характер и решительность несмотря на мягкость, податливость и некоторую наивность. Много лет спустя, после его смерти, объясняя самой себе секрет успеха их брачной жизни, она правильно заметила, что дружба часто основана на противоречиях, а не на сходстве, и привела себя в пример: она и Достоевский были людьми разной конструкции и душевного строя, но она не впутывалась в его психологию, не вмешивалась в его внутреннюю жизнь, она не желала "влиять и исправлять", - обычная ошибка женщин с их мужьями и любовниками, - и это "невмешательство" внушало ему доверие к ней, усиливало его чувство свободы. И в то же время он знал, что она - его друг, на неё можно было всегда во всем положиться, она не выдаст, не обманет, не продаст, не уколет, не насмеется исподтишка. На этом двойном фундаменте невмешательства и свободного доверия и укрепилось их семейное счастье. После истерик Марьи Димитриевны и повелительных поз Аполлинарии Достоевский с восторгом приветствовал "нейтралитет" Анны Григорьевны: она, по крайней мере, не стремилась ни указывать, ни верховодить, ни играть. Когда они поженились, она была молоденькой, не слишком развитой, средней девушкой, ничем не замечательной, но обладавшей живым умом и безошибочным чутьем по отношению к Достоевскому. В течение четырнадцати лет совместной жизни, и ум и развитие её, и чутье, и знание мужа, конечно, необычайно усилились. Она преклонялась перед Достоевским, как перед писателем, но в первый год брака ещё не знала размеров его гения, а брала то, что всякому было ясно: известный романист, больной, может быть, великий - и только впоследствии правильно его угадала - тогда, когда современники ещё колебались (ведь полное признание он получил и в России, и на Западе после смерти). Этот рост её понимания и уважения очень радовал Достоевского: он все время рос в её глазах. Обыкновенно в браке близко узнают недостатки друг друга, и поэтому возникает легкое разочарование.
Анна Григорьевна горячо любила Достоевского как мужчину и человека, любила смешанной любовью жены и любовницы, матери и дочери. Это соединение чувственного и дочернего и материнского сильно его захватывало: Анна Григорьевна была такой же хорошей и преданной подругой, как и Нечаева, жена доктора Достоевского, их брак повторял отцовскую любовь, и в то же время она была так молода и неопытна, что казалась дочерью. Так она была для него матерью и повторением детства, но он любил её по-отцовски, словно собственную дочь, и как девочку, молоденькую, невинную, и смешение всех этих элементов придавало его объятиям язвительность греха. Характерны некоторые признания Анны Григорьевны из её Дневника, относящиеся к Дрезденскому периоду:
"он читал, а я лежала у него за спиной (мое любимое место, как теперь, так и в детстве за спиной у папы)".
Ее чувство к нему было одновременно и как к отцу, и как к ребенку, и как к любовнику; такая женская привязанность самая крепкая. Впоследствии к ней присоединилось сознание, что он - отец её детей.
В апреле 1867 Достоевские устроились в Дрездене, и уже через две недели Анна Григорьевна забыла все грустное начало их брачной жизни и почувствовала себя счастливой. Федор Михайлович сказал ей, что хоть он и любил её, женясь на ней, но ещё очень мало знал:
"Теперь - записывала она непонятными для него стенографическими знаками, - он вчетверо больше меня ценит, понимая, какая я простая… он говорит мне, что я покоряю его своей добротой и безропотностью".
Он все больше привыкал к ней, находя прелесть в неторопливом, чуть монотонном ритме их совместной жизни.
Выходя за него замуж, Анна Григорьевна вряд ли отдавала себе отчет в том, что её ждало, и только после брака поняла трудность вставших перед ней вопросов. Тут были и его ревность и подозрительность, и его страсть к игре, и его болезни, и его особенности и странности. И прежде всего проблема физических отношений. Как и во всем остальном, их взаимное приспособление пришло не сразу, а в результате длительного, иногда мучительного процесса. Вначале у него не было страстного желания, и он обращался с нею с некоторой осторожностью и сдержанностью. В физическом отношении была она неопытна и наивна, и принимала его сексуальность целиком, ничему не удивляясь и даже ничего не пугаясь. Она патологическое готова была счесть за нормальное, по своей наивности верила, что так и надо, и естественно и спокойно отвечала на то, что другой женщине, более опытной или инстинктивно более понятливой, показалось бы странным или оскорбительным, а может быть, даже и чудовищным. Много лет спустя, за год до смерти, когда ему было почти 60 лет, а ей едва 35, он писал ей из Эмса:
"Ты пишешь - "люби меня!", да я ль я тебя не люблю? Мне только высказываться словами претит, а многое ты и сама могла бы видеть, да жаль, что не умеешь видеть. Уж один мой постоянный (мало того: все более, с каждым годом возрастающий) супружеский мой восторг к тебе, мог тебе на многое указать, но ты или не хочешь понять этого, или, по неопытности своей, этого и совсем не понимаешь. Да укажи ты мне на другой какой хочешь брак, где бы это явление было в такой же силе, как и в нашем, двенадцатилетнем уже браке. А восторг и восхищение мои неиссякаемы. Ты скажешь, что это только одна сторона и самая грубая. Нет, не грубая, да от нее, в сущности, все остальное зависит. Но вот этого-то ты и не хочешь понять. Чтоб окончить эту тираду, свидетельствую, что жажду расцеловать каждый пальчик на ножке вашей, и достигну цели, увидишь. Пишешь: ну, а если кто читает наши письма? Конечно, но ведь и пусть: пусть завидуют".
Стыдливость заставляла её, к глубокому сожалению биографов, вычеркивать слишком вольные слова и фразы в его письмах, сохраненных ею для потомства, - но это оттого, что она считала неприличным других посвящать в тайны спальной: в самой же спальной все было разрешено. Недаром Достоевский говорил о своем "возраставшем" супружеском восторге. Он с опаской вводил её в мир сладострастья: он-то хорошо знал и свои садистские и мазохистские склонности, и свое неистовство, когда ему "позволяли" целовать ножки. Некоторые моменты физического соединения были для него, вероятно, так же ослепительны, полны такого же, почти невыносимого напряжения, как и моменты перед эпилептическим припадком - и чисто физическое наслаждение полового акта и его вершины давало ему ощущение прорыва в вечность: слияние с любимой женщиной в согласном ритме тайной плоти приближало его к Богу, рождало мистическое ощущение самоутверждения и самозабвения. Все буйство тела и чувственности разрешалось в мгновенном прикосновении к последней правде: вселенная вливалась в него, он растворялся во вселенной, в соединении тел было воссоздание нарушенного единства. Из двух один, едина плоть - в этом было преодоление разлада, предчувствие мировой гармонии.
Вся эта религиозно-мистическая сторона половой жизни Достоевского была совершенно чужда и непонятна Анне Григорьевне.
Она могла не до конца понимать "половой восторг" Достоевского и даже немного пугаться прострации, похожей на смертную неподвижность, охватывавшую его после акта любви, но она не видела ничего ужасного в бурных проявлениях его страсти и отвечала ему естественно и пылко, потому что у неё был здоровый темперамент молодой и любящей женщины.
И именно этот ответ её тела, её простота и желание понравиться ему ночью так же, как и днем, и оказались для Достоевского неоценимой находкой. Он мог делать с ней, что хотел, он мог воспитать из неё подругу для всех своих эротических фантазий, и поэтому с ней не было стыдно, несмотря на все внешние признаки её стыдливости.
С другими он стеснялся, с ней все было позволено, и он скоро перестал себя сдерживать или пытаться сдерживать. С ней можно было играть как с женой, как с любовницей, как с ребенком. Это была все более расширявшаяся сексуальная свобода. Анна Григорьевна ему эту свободу предоставляла, по его собственному выражению, "позволяла" ему очень многое, - и не только потому, что ей его "шутки" нравились, но потому, что в большой любви своей она от него готова была все вытерпеть, все покорно снести. О том, что это далеко не всегда было легко и приятно, знали только очень близкие люди. В 1879 году, на тринадцатом году брака Достоевского, его большой друг А. Майков пишет своей жене:
"Что же это такое, наконец, что тебе говорит Анна Григорьевна, что ты писать не хочешь? Что муж её мучителен, в этом нет сомнения, невозможностью своего характера, это не новое, грубым проявлением любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии. Что же так могло поразить тебя и потрясти?".
Очевидно, речь шла о таких формах или извращениях любви, таких необычностях и странностях (о них Анна Григорьевна могла, при её наивной неопытности, заговорить или даже пожаловаться, плохо разбираясь в их исключительном, болезненном характере), что жена Майкова не решилась письменно поведать о них мужу.
Достоевский был с ней счастлив, потому что она дала естественный выход всем его склонностям и тем самым фантазиям, о которых упоминает Майков. Ее роль была освободительная и очистительная. Она сняла поэтому с него бремя вины: он перестал чувствовать себя грешником или развратником.
Толстой говорил, что нет физического разврата там, где женщину не делают одним только объектом наслаждения. Достоевский Анну Григорьевну любил, и у него половое наслаждение было тем острее, чем больше оно соединялось с другими эмоциями эротического или идеалистического порядка. Второй брак впервые дал Достоевскому какую-то нормализацию его сексуальной жизни. Брак их развивался физически и морально. Процесс этот был облегчен тем, что они на очень долгий срок оказались вместе и наедине. В сущности их поездка заграницу и была их свадебным путешествием: но длилось оно четыре года. И к тому моменту, когда у Анны Григорьевны стали рождаться дети взаимное душевное и половое приспособление супругов было закончено, и они смело могли сказать, что брак их счастливый.
В этот период Анна Григорьевна поняла, что окончательно вытеснила "подругу вечную" Аполлинарию из сердца мужа. Гораздо труднее сказалась её борьба с другой её страстью. Она знала, что он - игрок, но не предполагала, что власть над ним рулетки так всемогуща. Она склонна была рассматривать её, как прихоть или мужское развлечение. Поэтому, когда он принялся убеждать её, что выигрыш в рулетку, быть может, единственная их надежда на выход из стесненного материального положения, она согласилась, чтобы он отправился один в Гамбург, где имелось игорное казино.
В Гамбурге произошла обычная история - но для Анны Григорьевны она была боевым крещением. Достоевский сперва немного выиграл, потом все потерял, до последнего талера, и написал жене, что возвращается в Дрезден, но не хватает денег на расплату в отеле и обратный билет. Анна Григорьевна покорно собрала все имевшиеся в доме деньги и послала их в Гамбург. Получив её перевод, он тотчас же бросился в казино и опять все проиграл. На другой день, вместо мужа Анна Григорьевна с изумлением получила слезное письмо:
"Аня, ангел мой, единственное мое счастье и радость, простишь ли ты меня за все и все мучения и волнения, которые я заставил тебя испытать? О, как ты мне нужна!.. Будешь ли ты меня теперь уважать? Ведь этим весь брак наш поколебался… Часы считаю. Прости меня, ангел мой, сердце мое".
А через несколько часов, вдогонку, полетело новое письмо:
"Обнимаю тебя, сокровище, крепко, целую бессчетно, люби меня, будь женой, прости, не помни зла, ведь нам всю жизнь прожить вместе".
Анна Григорьевна заложила вещи и снова отправила деньги, умоляя его приехать. А он продолжат посылать письма одержимого:
"Я украл твои деньги, я недостойный человек, я не смею тебе писать".
Анна Григорьевна плакала, когда он уезжал, зарыдала и когда он приехал, обросший, похудевший, но не упрекала его, не устраивала ему сцен и в этом обнаружила инстинктивную мудрость: он не только умилился до слез её доброте и ещё острее почувствовал свою вину, но, как это часто бывает с виноватыми мужьями, всячески старался показать ей свою любовь.
В мае Анна Григорьевна была беременна. А брак их не только не поколебался, но, наоборот, укрепился: скрывать ему больше было нечего, она теперь знала и последний секрет, темную его страсть, и своей добротой и пониманием сняла с него тяжесть стыда, освободила от комплекса вины. Он был ей благодарен за это не меньше, чем за половую покорность. Никаких преград между ними более не существовало, ей можно было довериться до конца, ничего не скрывая, ничего не опасаясь.
И он вздохнул с облегчением и принялся доказывать, что проигрыш в Гамбурге был вызван, главным образом его одиночеством и волнением. Он за неё беспокоился, вообще, путал из-за спешки и взятой на себя ответственности. А вот если бы удалось вместе пожить там, где есть рулетка, играть, не торопясь, не зарываясь, по системе… Поверила ли она ему или только сделала вид, что верит, но она согласилась на его уговоры, и в июне они отправились в Баден-Баден.