Ф Достоевский интимная жизнь гения - К. Енко 18 стр.


Не знаю, как вы насчет женских личик, но, по-моему, эти шестнадцать лет, эти детские ещё глазки, эта робость и слезинки стыдливости, по-моему, это лучше красоты, а она ещё к тому ж и собой картинка. Светленькие волоски, в маленькие локончики барашком взбитые, губки пухленькие, аленькие, ножки - прелесть!.. Ну, познакомились, я объявил, что спешу по домашним обстоятельствам, и на другой же день, третьего дня то есть, нас и благословили. С тех пор как приеду, так сейчас её к себе на колени, да так и не спускаю… Ну, вспыхивает, как заря, а я целую поминутно; мамаша-то, разумеется, внушает, что это, дескать, твой муж и что это так требуется, одним словом, малина! И это состояние теперешнее, жениховое, право, может быть, лучше и мужнего… Ха-ха! Я с нею раза два переговаривал - куда не глупа девчонка; иной раз так украдкой на меня взглянет - ажно прожжет. А знаете, у ней личико вроде Рафаэлевой Мадонны. Ведь у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза? Ну, так в этом роде. Только что нас благословили, я на другой день на полторы тысячи и привез: бриллиантовый убор один, жемчужный другой да серебряную дамскую туалетную шкатулку - вот такой величины, со всякими разностями, так даже у ней, у мадонны-то, личико зарделось. Посадил я её вчера на колени, да, должно быть, уж очень бесцеремонно, - вся вспыхнула и слезинки брызнули, да выдать-то не хочет, сама вся горит. Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, "ничего, ничего не надо, никаких подарков!" Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика, в тюлевом платьице, со взбитыми локончиками, с краскою девичьего стыда и со слезниками энтузиазма в глазах, - согласитесь сами, оно довольно заманчиво. Ведь заманчиво? Ведь стоит чего-нибудь, а? Ну, ведь стоит? Ну…ну слушайте… ну, поедемте к моей невесте… только не сейчас!

- Одним словом, в вас эта чудовищная разница лет и развитий и возбуждает сладострастие! И неужели в самом деле так женитесь?

- А что ж? Непременно. Всяк об себе сам промышляет и всех веселей тот и живет, кто всех лучше себя сумеет надуть. Ха-ха! Да что вы в добродетель-то так все дышлом въехали? Пощадите, батюшка, я человек грешный. Хе-хе-хе!

ТЕМНЫЙ РАЗВРАТ

(Из романа "Униженные и оскорбленные")

Ровно в семь часов я был у Маслобоева. Он жил в Шестилавочной, в небольшом доме, во флигеле, в довольно неопрятной квартире о трех комнатах, впрочем не бедно меблированных. Виден был даже некоторый достаток и в то же время чрезвычайная нехозяйственность. Мне отворила прехорошенькая девушка лет девятнадцати, очень просто, но очень мило одетая, очень чистенькая и с предобрыми, веселыми глазками.

Я тотчас догадался, что это и есть та самая Александра Семеновна, о которой он упомянул вскользь давеча, подманивая меня с ней познакомиться. Она спросила: кто я, и, услышав фамилию, сказала, что он ждет меня, но что теперь спит в своей комнате, куда меня и повела. Маслобоев спал на прекрасном, мягком диване, накрытый своею грязною шинелью, с кожаной истертой подушкой в головах. Сон у него был очень чуткий; только что мы вошли, он тотчас же окликнул меня по имени.

- А! Это ты? Жду. Сейчас во сне видел, что ты пришел и меня будишь. Значит, пора. Едем.

- Куда едем?

- К даме.

- К какой? Зачем?

- К мадам Бубновой, затем чтобы её раскассировать. А какая красотка-то! - протянул он, обращаясь к Александре Семеновне, и даже поцеловал кончики пальцев при воспоминании о мадам Бубновой…

- Тьфу ты с своей Бубновой! - и Александра Семеновна выбежала в величайшем негодовании.

- Пора! идем! Прощайте, Александра Семеновна!

Мы вышли.

- Видишь, Ваня, во-первых, сядем на этого извозчика. Так. А во-вторых, я давеча, как с тобой простился, кой-что ещё узнал и узнал уж не по догадкам, а в точности. Я ещё на Васильевском целый час оставался. Этот пузан - страшная каналья, грязный, гадкий, с вычурами и с разными подлыми вкусами. Эта Бубнова давно уж известна кой-какими проделками в этом же роде. Она на днях с одной девочкой из честного дома чуть не попалась. Эти кисейные платья, в которые она рядила эту сиротку (вот ты давеча рассказывал), не давали мне покоя; потому что я кой-что уже до этого слышал. Давеча я кой-что ещё разузнал, правда совершенно случайно, но, кажется, наверно. Сколько лет девочке?

- По лицу лет тринадцать.

- А по росту меньше. Ну, так она и сделает. Коли надо, скажет одиннадцать, а то пятнадцать. И так как у бедняжки ни защиты, ни семейства, то…

- Неужели?

- А ты что думал? Да уж мадам Бубнова из одного сострадания не взяла бы к себе сироту. А уж если пузан туда повадился, так уж так. Он с ней давеча утром виделся. А болвану Сизобрюхову обещана сегодня красавица, мужняя жена, чиновница и штаб-офицерка. Купецкие дети из кутящих до этого падки; всегда про чин спросят. Это как в латинской грамматике, помнишь: значение предпочитается окончанию. А впрочем, я еще, кажется, с давешнего пьян. Ну, а Бубнова такими делами заниматься не смей.

Она и полицию надуть хочет; да врешь! А потому я и пугну, так как она знает, что я по старой памяти… ну и прочее - понимаешь?

Я был страшно поражен. Все эти известия взволновали мою душу. Я все боялся, что мы опоздаем, и погонял извозчика.

- Не беспокойся; меры приняты, - говорил Маслобоев. - Там Митрошка. Сизобрюхов ему поплатится деньгами, а пузатый подлец - натурой. Это ещё давеча решено было. Ну, а Бубнова на мой пай приходится… Потому она не смей…

Мы приехали и остановились у ресторации; но человека, называвшегося Митрошкой, там не было. Приказав извозчику нас дожидаться у крыльца ресторации, мы пошли к Бубновой. Митрошка поджидал нас у ворот. В окнах разливался яркий свет, и слышался пьяный, раскатистый смех Сизобрюхова.

- Там они все, с четверть часа будет, - известил Митрошка. - Теперь самое время.

- Да как же мы войдем? - спросил я.

- Как гости, - возразил Маслобоев. - Она меня знает; да и Митрошку знает. Правда, все на запоре, да только не для нас.

Он тихо постучал в ворота, и они тотчас же отворились. Отворил дворник и перемигнулся с Митрошкой. Мы вошли тихо; в доме нас не слыхали. Дворник провел нас по лесенке и постучался. Его окликнули; он отвечал, что один: "дескать, надоть". Отворили, и мы все вошли разом. Дворник скрылся.

- Ай, кто это? - закричала Бубнова, пьяная и растрепанная, стоявшая в крошечной передней со свечою в руках.

- Кто? - подхватил Маслобоев. - Как же вы это, Анна Трифоновна, дорогих гостей не узнаете? Кто же, как не мы?.. Филипп Филиппыч.

- Ах, Филипп Филиппыч! это вы-с… дорогие гости… Да как же вы-с… я-с… ничего-с… пожалуйте сюда-с.

И она совсем заметалась.

- Куда сюда? Да тут перегородка… Нет, вы нас принимайте получше. Мы у вас холодненького выпьем, да машерочек нет ли?

Хозяйка мигом ободрилась.

- Да для таких дорогих гостей из-под земли найду; из китайского государства выпишу.

- Два слова, голубушка Анна Трифоновна: здесь Сизобрюхов?

- З…здесь.

- Так его-то мне и надобно. Как же он смел, подлец, без меня кутить!

- Да он вас, верно, не позабыл. Все кого-то поджидал, верно, вас.

Маслобоев толкнул дверь, и мы очутились в небольшой комнате, в два окна, с геранями, плетеными стульями и с сквернейшими фортепианами; все как следовало. Но ещё прежде, чем мы вошли, ещё когда мы разговаривали в передней, Митрошка стушевался. Я после узнал, что он и не входил, а пережидал за дверью. Ему было кому потом отворить. Растрепанная и нарумяненная женщина, выглядывавшая давеча утром из-за плеча Бубновой, приходилась ему кума.

Сизобрюхов сидел на тоненьком диванчике под красное дерево, перед круглым столом, покрытым скатертью. На столе стояли две бутылки теплого шампанского, бутылка скверного рому; стояли тарелки с кондитерскими конфетами, пряниками и орехами трех сортов. За столом, напротив Сизобрюхова, сидело отвратительное существо лет сорока и рябое, в черном тафтяном платье и с бронзовыми браслетами и брошками. Это была штаб-офицерка, очевидно поддельная. Сизобрюхов был пьян и очень доволен. Пузатого его спутника с ним не было.

…В эту минуту страшный, пронзительный крик раздался где-то за несколькими дверями, за две или за три комнатки от той, в которой мы были. Я вздрогнул и тоже закричал. Я узнал этот крик: это был голос Елены. Тотчас же вслед за этим жалобным криком раздались другие крики, ругательства, возня и наконец ясные, звонкие, отчетливые удары ладонью руки по лицу. Это, вероятно, расправлялся Митрошка по своей части. Вдруг с силой отворилась дверь и Елена, бледная, с помутившимися глазами, в белом кисейном, но совершенно измятом и изорванном платье, с расчесанными, но разбившимися, как бы в борьбе, волосами, ворвалась в комнату. Я стоял против дверей, а она бросилась прямо ко мне и обхватила меня руками. Все вскочили, все переполошились. Визги и крики раздались при её появлении. Вслед за ней показался в дверях Митрошка, волоча за волосы своего пузатого недруга в самом растерзанном виде. Он доволок его до порога и вбросил к нам в комнату.

- Вот он! Берите его! - произнес Митрошка с совершенно довольным видом.

- Слушай, - проговорил Маслобоев, спокойно подходя ко мне и стукнув меня по плечу, - бери нашего извозчика, бери девочку и поезжай к себе, а здесь тебе больше нечего делать. Завтра уладим и остальное.

Я не заставил себе повторять два раза. Схватив за руку Елену, я вывел её из этого вертепа. Уж не знаю, как там у них кончилось. Нас не останавливали: хозяйка была поражена ужасом. Все произошло так скоро, что она и помешать не могла. Извозчик нас дожидался, и через двадцать минут я был уже на своей квартире.

Елена была как полумертвая. Я расстегнул крючки у её платья, спрыснул её водой и положил на диван. С ней начался жар и бред. Я глядел на её бледное личико, на бесцветные её губы, на её черные, сбившиеся на сторону, но расчесанные волосок к волоску и напомаженные волосы, на весь её туалет, на эти розовые бантики, ещё уцелевшие кой-где на платье, - и понял окончательно всю эту отвратительную историю. Бедная! Ей становилось все хуже и хуже. Я не отходил от нее…

- Что вы тут все пишете? - с робкой улыбкой спросила Елена, тихонько подойдя к столу.

- А так, Леночка, всякую всячину. За это мне деньги дают.

- Просьбы?

- Нет, не просьбы. - И я объяснил ей сколько мог, что описываю разные истории про разных людей: из этого выходят книги, которые называются повестями и романами. Она слушала с большим любопытством…

Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и была в большом волнении. Под её вопросами что-то крылось.

- А вам много за это платят? - спросила она наконец.

- Да как случится. Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что работа не работается. Эта работа трудная, Леночка.

- Так вы не богатый?

- Нет, не богатый.

- Так я буду работать и вам помогать…

Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.

- Я вас люблю… я не гордая, - проговорила она. - Вы сказали вчера, что я гордая. Нет, нет… я не такая… я вас люблю. Вы только один меня любите…

Но уже слезы задушали её. Минуту спустя они вырвались из её груди с такою силою, как вчера во время припадка. Она упала передо мной на колени, целовала мои руки, ноги…

- Вы любите меня!.. - повторяла она, - вы только один, один!..

Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Все чувство её, сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность излить себя, высказаться, и все это до того неизбежного порыва, когда все существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви, благодарности, ласкам, слезам…

Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика. Насилу я развел её руки, обхватившие меня. Я поднял её и отнес на диван. Долго ещё она рыдала, укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая её от своего сердца.

Мало-помалу она утихла, но все ещё не подымала ко мне своего лица. Раза два, мельком, её глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства. Наконец она покраснела и улыбнулась.

- Легче ли тебе? - спросил я, - чувствительная ты моя Леночка, больное ты мое дитя?

- Не Леночка, нет… - прошептала она, все ещё пряча от меня свое личико.

- Не Леночка? Как же?

- Нелли.

- Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.

- Так меня мамаша звала… И никто так меня не звал, никогда, кроме нее… И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши… А вы зовите; я хочу… Я вас буду всегда любить, всегда любить…

"Любящее и гордое сердечко, - подумал я, - а как долго надо мне было заслужить, чтоб ты для меня стала… Нелли". Но теперь я уже знал, что её сердце предано мне навеки…

…Но в этот день, в продолжение нескольких часов, среди мук и судорожных рыданий, прерывавших рассказ её, она передала мне все, что наиболее волновало и мучило её в её воспоминаниях, и никогда не забуду я этого страшного рассказа.

Это была страшная история; это история покинутой женщины, пережившей свое счастье; больной, измученной и оставленной всеми; отвергнутой последним существом, на которое она могла надеяться, - отцом своим, оскорбленным когда-то ею и в свою очередь выжившим из ума от нестерпимых страданий и унижений. Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей с своею девочкой, которую она считала ещё ребенком, по холодным, грязным петербургским улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней минуты её жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший простить её, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил больше всего на свете. Это был странный рассказ о таинственных, даже едва понятных отношениях выжившего из ума старика с его маленькой внучкой, уже понимавшей его, уже понимавшей, несмотря на свое детство, многое из того, до чего не развивается иной в целые годы своей обеспеченной и гладкой жизни. Мрачная это была история, одна из тех мрачных и мучительных историй, которые там часто и неприметно, почти таинственно, сбываются под тяжелым петербургским небом, в темных, потаенных закоулках огромного города, среди взбалмошного кипения жизни, тупого эгоизма, сталкивающихся интересов, угрюмого разврата, сокровенных преступлений, среди всего этого кромешного ада бессмысленной и ненормальной жизни…

Я торопился домой… Против самых ворот дома, в котором я квартировал, стоял фонарь. Только что я стал под ворота, вдруг от самого фонаря бросилась на меня какая-то странная фигура, так что я даже вскрикнул, какое-то живое существо, испуганное, дрожащее, полусумасшедшее, и с криком уцепилось за мои руки. Ужас охватил меня. Это была Нелли!

- Нелли! Что с тобой? - закричал я. - Что ты!

- Там, наверху… он сидит… у нас…

- Кто такой? Пойдем; пойдем вместе со мной.

- Не хочу, не хочу! Я подожду, пока он уйдет… в сенях… не хочу.

Я поднялся к себе с каким-то странным предчувствием, отворил дверь и увидел князя.

Он сидел у стола и читал роман. По крайней мере, книга была раскрыта.

- Иван Петрович! - вскричал он с радостью. - Я так рад, что вы наконец воротились. Только что хотел было уезжать. Более часу вас ждал…

- Погодите, - сказал я князю и вышел на лестницу. Нелли стояла тут, в темном углу.

- Почему ты не хочешь идти, Нелли? Что он тебе сделал? Что с тобой говорил?

- Ничего… Я не хочу, не хочу… - повторяла она, - я боюсь…

Как я её ни упрашивал - ничто не помогало. Я уговорился с ней, чтоб как только я выйду с князем, она бы вошла в комнату и заперлась.

- И не пускай к себе никого, Нелли, как бы тебя ни упрашивали.

- В вы с ним едете?

- С ним.

Она вздрогнула и схватила меня за руки, точно хотела упросить, чтоб я не ехал, но не сказала ни слова. Я решил расспросить её подробно завтра…

Мы вышли. Но я оставил его на лестнице, вошел в комнату, куда уже проскользнула Нелли, и ещё раз простился с нею. Она была ужасно взволнована. Лицо её посинело. Я боялся за нее; мне тяжко было её оставить.

- Странная это у вас служанка, - говорил мне князь, сходя с лестницы. - Ведь эта маленькая девочка ваша служанка?

- Нет… она так… живет у меня покамест.

- Странная девочка. Я уверен, что она сумасшедшая. Представите себе, сначала отвечала мне хорошо, но потом, когда разглядела меня, бросилась ко мне, вскрикнула, задрожала, вцепилась в меня… что-то хочет сказать - не может. Признаюсь, я струсил, хотел уж бежать от нее, но она, слава богу, сама от меня убежала. Я был в изумлении. Как это вы уживаетесь?

- У неё падучая болезнь, - отвечал я.

- А, вот что! Ну, это не так удивительно… если она с припадками.

…- А знаете ли что, - сказал мне князь, садясь вместе со мною в коляску, - что если б нам теперь поужинать, а? Как вы думаете?

- Право, не знаю, князь, - отвечал я, колеблясь, - я никогда не ужинаю…

- Ну, разумеется, и поговорим за ужином, - прибавил он, пристально и хитро смотря мне прямо в глаза.

Я согласился.

- Дело в шляпе. В Большую Морскую, к Б.

Я позволил везти себя, но в ресторане решился платить за себя сам.

Мы приехали. Князь взял особую комнату и со вкусом и знанием дела выбрал два-три блюда. Блюда были дорогие, равно как и бутылка тонкого столового вина, которую он велел принести. Все это было не по моему карману. Я посмотрел на карту и велел принести себе полрябчика и рюмку лафиту.

…Он налил мне полстакана из своей бутылки.

- Вот видите, мой милый Иван Петрович, я ведь очень хорошо понимаю, что навязывать на дружбу неприлично.

Ведь не все же мы грубы и наглы с вами, как вы о нас воображаете; ну, я тоже очень хорошо понимаю, что вы сидите здесь со мной не из расположения ко мне, а оттого, что я обещался с вами поговорить. Не правда ли?..

…- Послушайте, князь, теперь поздно, и, право…

- Что? Боже, какая нетерпимость! Да и куда спешить?..

Он видимо хмелел. Лицо его изменилось и приняло какое-то злобное выражение. Ему, очевидно, хотелось язвить, колоть, кусать, насмехаться. "Это отчасти и лучше, что он пьян, - подумал я, - пьяный всегда разболтает". Но он был себе на уме.

Назад Дальше