Как отравили Булгакова. Яд для гения - Геннадий Смолин 13 стр.


…Теперь хочу рассказать Вам подробнее о смерти Миши, как это мне ни трудно делать. Но я понимаю, что Вам надо это знать. Когда мы с Мишей поняли, что не можем жить друг без друга (он именно так сказал), – он очень серьезно вдруг прибавил: "Имей в виду, я буду очень тяжело умирать, – дай мне клятву, что ты не отдашь меня в больницу, а я умру у тебя на руках". Я нечаянно улыбнулась – это был 32-ой год, Мише было 40 лет с небольшим, он был здоров, совсем молодой… Он опять серьезно повторил – "поклянись". И потом в течение нашей жизни несколько раз напоминал мне об этом. Я настаивала на показе врачу, на рентгене, анализах и т. д. Он проделывал все это, все давало успокоение, и тем не менее, он назначил 39-й год, и когда пришел этот год, стал говорить в легком шутливом тоне о том, что вот – последний год, последняя пьеса и т. д. Но так как здоровье его было в прекрасном проверенном состоянии, то все эти слова никак не могли восприниматься серьезно. (…) Потом мы поехали летом на юг, и в поезде ему стало нехорошо… Это было 15 августа 1939 г.

Мы вернулись в тот же день обратно из Тулы (я нашла там машину) в Москву. Вызвала врачей, он пролежал несколько времени, потом встал, затосковал, и мы решили для изменения обстановки уехать на время в Ленинград. Уехали 10 сентября, а возвратились через 4 дня, т. к. он почувствовал в первый же день на Невском, что слепнет. Нашли там профессора, который сказал, проверив его глазное дно: "Ваше дело плохо". Потребовал, чтобы я немедленно увезла Мишу домой. В Москве я вызвала известных профессоров – по почкам и глазника. Первый хотел сейчас же перевезти Мишу к себе в Кремлевскую больницу. Но Миша сказал: "Я никуда не поеду от нее". И напомнил мне о моем слове. А когда в передней я провожала проф. Вовси, он сказал: "Я не настаиваю, т. к. это вопрос трех дней". Но Миша прожил после этого полгода. Ему становилось то хуже, то лучше. Иногда он даже мог выходить на улицу, в театр. Но постоянно ослабевал, худел, видел все хуже (…). Мы засыпали обычно во втором часу ночи, а через час-два он будил меня и говорил: "Встань, Люсенька, я скоро умру, поговорим". Правда, через короткое время он уже острил, смеялся, верил мне, что выздоровеет непременно, и выдумывал необыкновенные фельетоны про МХТ, или начало нового романа, или вообще какие-нибудь юмористические вещи. После чего, успокоенный, засыпал. Как врач, он знал все, что должно было произойти, требовал анализы, иногда мне удавалось обмануть его в цифрах анализа, – когда белок поднимался.

Люди, друзья, знакомые и незнакомые, приходили без конца. Многие ночевали у нас последнее время – на полу. Мой сын Женечка перестал посещать школу, жил у меня, помогал переносить надвигающийся ужас, Елена тоже много была у нас, художники В. Дмитриев и Б. Эрдман (оба теперь умершие) каждый день приходили, жили Ермолинские (друзья), сестры медицинские были безотлучно, доктора следили за каждым изменением. Но все было напрасно. Силы уходили из него… Ноги ему не служили. Мое место было – подушка на полу около его кровати.

Он держал руку все время – до последней секунды, 9 марта врач сказал часа в три дня, что жизни в нем осталось два часа, не больше. Миша был как бы в забытьи. Накануне он безумно мучился, болело все. Велел позвать Сережку, положил ему руку на голову. Сказал: "Свету!"…Зажгли все лампы. А девятого, после того как прошло уже несколько часов после приговора врача, очнулся, притянул меня за руку к себе. Я наклонилась, чтобы поцеловать. И он так держал долго, мне показалось – вечность, дыхание холодное, как лед, – последний поцелуй. Прошла ночь. Утром 10-го он все спал (или был в забытьи), дыхание стало чаще, теплее, ровнее. И я вдруг подумала, поверила, как безумная, что произошло то чудо, которое я ему все время обещала, то чудо, в которое я заставляла его верить – что он выздоровеет, что это был кризис. И когда пришел к нам часа в три 10-го марта Леонтьев (директор Большого театра), большой наш друг, тоже теперь умерший, – я сказала ему: "Посмотрите, Миша выздоровеет! Видите?" – А у Миши, как мне и Леонтьеву показалось, появилась легонькая улыбка. Но может быть, это показалось нам… А может быть, он услышал?

Через несколько времени я вышла из комнаты, и вдруг Женечка прибежал за мной: "Маменька, он ищет тебя рукой", – я побежала, взяла руку, Миша стал дышать все чаще, чаще, потом открыл неожиданно очень широко глаза, вздохнул. В глазах было изумление, они светились необычным светом. Умер. Это было в 16. 39 м. – как записано мной в тетради. Во время болезни я стала сначала записывать предписания врача, потом прибавилась полная запись дня: когда и какие лекарства принимал, что ел, когда и спокойно спал. Потом – его слова, потом, в последнее время его ухудшение состояния, – тяжелые минуты потери памяти (очень редкие), галлюцинации, и наконец, подробные записи последних дней его страданий, что его почти нельзя было узнать. Я с ужасом думала – никогда не увижу Мишу, каким знала. А после смерти лицо было успокоенным, счастливым почти, молодым. На губах – легкая улыбка. Все это не я одна видела, об этом с изумлением говорили все видевшие его (…).

Он умирал так же мужественно, как и жил. Вы очень верно сказали о том, не всякий выбрал бы такой путь. Он мог бы, со своим невероятным талантом, жить абсолютно легкой жизнью, заслужить общее признание, пользоваться всеми благами жизни. Но он был настоящий художник – правдивый, честный. Писать он мог только о том, что знал, во что верил. Уважение к нему всех знавших его или хотя бы только его творчество – безмерно. Для многих он был совестью. Утрата его для каждого, кто соприкасался с ним, – невозвратима.

16 января 1961 года,

Москва

…Мишина могила часто вызывает такое восхищение, что ко мне звонят незнакомые и говорят об этом… Я долго не оформляла могилы, просто сажала цветы на всем пространстве, а кругом могилы посажены мной четыре грушевых дерева, которые выросли за это время в чудесные высокие деревья, образующие зеленый свод над могилой. Я никак не могла найти того, чтобы я хотела видеть на могиле Миши – достойного его. И вот однажды, когда я, по обыкновению, зашла в мастерскую при Новодевичьем кладбище, – я увидела глубоко запрятавшуюся в яме какую-то гранитную глыбу. Директор мастерской, на мой вопрос, объяснил, что это – голгофа с могилы Гоголя, снятая (…) когда ему поставили новый памятник. По моей просьбе, при помощи экскаватора, подняли эту глыбу, подвезли к могиле Миши и водрузили. С большим трудом, так как этот гранит труден для обработки, как железо, рабочие вырубили площадочку для надписи: Писатель Михаил Афанасьевич Булгаков. 1891–1940. (4 строчки, золотыми буквами). Вы сами понимаете, как это подходит к Мишиной могиле – Голгофа с могилы его любимого писателя Гоголя. Теперь каждую весну я сажаю только газон. Получается изумительный густой ковер, на нем Голгофа, над ней купол из зеленых густых ветвей. Это поразительно красиво и необычно, как был необычен и весь Миша – человек и художник… Эту глыбу – морской гранит – привез Аксаков специально для могилы Гоголя…

Я закончил чтение писем, публикаций в газетах и журналах, отложил все в сторону и почувствовал, как дрожали руки. Эпистолярий литератора Павла Сергеевича Попова, письма и эпикризы врача Николая Захарова, протоколы экс-полковника с Петровки, 38 Э. Хлысталова или литературоведческие опусы профессора В. Сахарова… впрочем, как бы я ни окрестил всю эту прелестную солянку а-ля Булгаков – прочитанное и увиденное задело меня за живое. Безусловно, все это заслуживало самого пристального внимания. Слишком уж много совпадений обнаруживалось между теми событиями, о которых рассказывал Попов, и теми, что пережил лично я после того, как Эдуард Хлысталов сунул мне в руки злосчастный пакет. Я узнавал симптомы болезни, навязчивые образы, преследующие меня, появление людей в черных одеждах. Что-то следовало извлечь из текста, как-то на него среагировать. Но я не знал, что извлекать и как реагировать. Я попал не просто в необычную ситуацию. Впервые в жизни я очутился в неведомом мне мире, о существовании которого даже не подозревал.

Тема: Булгаков

Под скальпелем природы и искусства

Кричит наш дух, изнемогает плоть,

Рождая орган для седьмого чувства.

Н. Гумилев, поэт

В шестидесятых годах прошлого столетия, когда в СССР буйствовала "Оттепель" и был напечатан в журнале "Москва" закатный роман Михаила Афанасьевича "Мастер и Маргарита", имя Булгакова стало символом борьбы с любой деспотией и диктатурой. Появился даже популярный лозунг: "Булгаков был воинствующим диссидентом!". Хотя он таковым никогда не был…

Публикация романа "Мастер и Маргарита" было похоже на взрыв термоядерной бомбы: об этом литературном явлении заговорили все. Началась цепная реакция: стали печататься документальные материалы о мастере, его художественные произведения как опубликованные, так и не опубликованные при жизни.

В библиотеке самого Булгакова сохранилось множество книг с его пометками и комментариями на полях. Отдельные строки и абзацы он подчеркивал. После кончины Мастера остались записные книжки, – они содержали не предназначенные для посторонних глаз записи разговоров Булгакова с друзьями на протяжении последних лет жизни. Были обнаружены также бумаги, которые Булгаков тщательно прятал от чьих-либо взглядов, и среди них пространная и схематичная "Моя автобиография", написанная Булгаковом в 1939 году, когда его одолевали мысли о самоубийстве. Уже тогда писатель утверждал, что человек должен изо всех сил противостоять внутренним побуждениям, ведущим к саморазрушению личности, и заявлял, что для него, Булгакова, искусство писать сценарии, пьесы или книги – единственное средство борьбы с отчаянием. В своем дневнике Булгаков ставил перед собой серьезнейшие вопросы. Дневник писался между 1912 и 1933 годами, но о его содержании люди узнали опять же лишь после смерти писателя. Оригинал не сохранился – он его сжег, и я знакомился с текстом по копии, снятой в ОГПУ. То же могу сказать и о попавшей мне в руки иные дневники, документы и даже переписка женщины, страстно любившей Булгакова.

Писатель обращался к ней со словами: "Моя вечная любовь!". До самой своей смерти писатель хранил эти письма в потайном ящике рабочего стола.

В ходе исследования я установил, что действительно существовал доктор Н. А. Захаров, врач по профессии; он провел возле одра умирающего писателя последние шесть месяцев. Самое, пожалуй, важное было во всем этом то, что полковник МВД (с Петровки,38) Эдуард Александрович Хлысталов передал мне тексты его обширных дневниковых записей.

Разумеется, я первым делом ознакомился с биографией, написанной литературоведом П. С. Поповым. Факты, почерпнутые из нее, ни в коей мере не противоречили тем, что были изложены в тексте, полученном от Эдуарда Хлысталова. Однако личностное начало великого писателя в "поповской" интерпретации Булгакова было выражено не столь ярко, как в письмах доктора Н. А. Захарова.

Я перелопатил гору литературы о Булгакове: его жизнеописания, биографии, документы, воспоминания жен мастера, его друзей, коллег по театрам, наконец, его художественные произведения.

Казалось бы, я должен был приблизиться к постижению сути – кем был реальный Булгаков? Но вместо этого я все дальше и дальше уходил от истины, все глубже и глубже погружаясь в иллюзорный мир версий, миражей и легенд. Появилось ощущение, что я переступил порог какого-то театра абсурда, где вершится таинство, колдовское действо искусства, где луч прожектора "пистолета" направлен не для того, чтобы высветить тот или иной предмет, а для того, чтобы исказить его. Ирония заключалась в том, что перед кончиной Булгаков высказал ближайшим друзьям свое страстное желание, чтобы посмертно правда о его жизни восторжествовала, – вся правда, без утайки. Он боялся, что определенные факты его жизни будут намеренно искажены, а то и вовсе скрыты.

Как выяснилось, беспокойство Булгакова по поводу того, что правда о нем не станет гласной, что многое будет неверно интерпретировано или подвергнется сознательному замалчиванию, не было беспочвенным.

По библиотекам России и мира было рассредоточено огромное количество материалов, прямо или косвенно имеющих отношение к биографии и творчеству Мастера. К своему удивлению я обнаружил, что год от года в результате того или иного происшествия документы, повествующие о Булгакове и его жизни, подвергались порче или вообще уничтожались: терялись, похищались, фальсифицировались; сведения искажались конечно же умышленно. Все делалось для того, чтобы скрыть правду о Булгакове, какой бы она ни была. Но ради чего творился произвол, когда дело касалось памяти писателя? Кому именно и какая конкретно информация была опасна?

Я читал одну за другой книги о Булгакове – документальные и беллетристические жизнеописания. Все они так сильно расходились между собой, так сильно отличались в трактовке психологических и физических характеристик писателя, что я то и дело спрашивал себя: об одном и том же человеке идет речь или о разных? В течение первых двух десятилетий после смерти Булгакова была полная тишина, и только с шестидесятых годов прошлого столетия был напечатан его закатный роман "Мастер и Маргарита", появился целый ряд его биографий, сняты документальные и художественные фильмы.

Первый солидный, действительно научный труд о писателе вышел в свет только в 1984 году. Это "Жизнь Булгакова" – внушительная монография, содержащая глубокий анализ фактологического материала, созданная литератором М. О. Чудаковой. Работа, скрупулезно выполненная серьезным исследователем, выгодно отличалась от ранних сочинений, например того же П. С. Попова, грешащего многочисленными неточностями и изобилующего противоречиями. Чудакова потратила на создание книги несколько лет жизни.

Я обращался к разным источникам информации и снова и снова убеждался в том, что я не единственный, кто, взявшись за изучение жизни Булгакова, испытывал сильнейшее воздействие на мозг и тело некой силы, природу которой выяснить не удавалось. Такое наблюдалось как на веку Мастера, так и после его смерти. Это занятие накладывало на того, кто за него брался, неизгладимый отпечаток, меняло личность в корне и, к несчастью, далеко не всегда в лучшую сторону. Опыт Чудаковой показал, что чем настойчивее человек стремится докопаться до сути и раскрыть загадку Булгакова, тем кошмарнее изменения (как правило, необратимые), происходящие в душе и организме исследователя. Зависимость кажется слишком неправдоподобной и нереальной, но я на своем примере убедился, что она существует. В нее не веришь лишь до тех пор, пока сам с головой не окунешься в проблему и не познаешь изнутри, что это такое.

По мере того как продолжалось мое исследование, я осознавал (сначала смутно, потом все отчетливее), что во мне что-то происходит, что-то меняется. Чтение и конспектирование поглощали меня целиком. Я начал быстро терять в весе, перестал спать. В ушах по-прежнему подзванивали какие-то звонки, зрение ухудшилось, появились мушки. Но я решил не обращать внимания на эти неприятности и довести дело до конца. На исходе третьей недели я приступил к систематизации фактов, которые к тому времени накопил, и засел за компьютер.

С жаждой узнать новое, до сих пор скрытое от людских глаз, я набросился на эту тему: "Булгаков". Мой опус "Исследование, или Жизнеописание М. А. Булгакова" перерос в болезнь, в навязчивую идэ-фикс. Чем больше я читал, тем меньше что-либо иное, кроме моих изысканий, значило для меня. Я постепенно утрачивал интерес к еде, хотя был разборчивым гурманом, совсем перестал смотреть телевизор, слушать радио, читать газеты. Почтальон регулярно засовывал мне под дверь письма, счета на коммунальные услуги. Нераспечатанные письма я бросал в ящик письменного стола, которые так и валялись в заклеенных конвертах.

На телефонные звонки я вначале откликался, нес замысловатую чепуху: мол, попал в аварию, повредил спину, теперь лечусь. Но вскоре перестал брать трубку, рассудив, что тот, кто хочет связаться со мной, вполне может обойтись без телефона. Нечего звонить – возьми и напиши! В конце концов, должно же дойти до людей, что дергание по всякому поводу причиняет мне, хворому, острую физическую боль! Постепенно звонки прекратились.

Единственный, с кем я хотел и пытался найти контакт, был Эдуард Хлысталов. Раз в несколько дней я звонил ему по телефону, договаривался о встрече и спрашивал, как продвигается очередное расследование. Поначалу тот относился к моим расспросам рассеянно-равнодушно, советовал не беспокоиться, заверял меня, что все идет своим чередом. Но после того как я потревожил его в четвертый или пятый раз, он начал проявлять признаки раздражения, и я счел за благо оставить человека в покое и подождать.

Я без конца перечитывал и дневниковые записи доктора Н. А. Захарова – домашнего врача Булгакова. Что-то в нем было такое, что завораживало меня. Похоже, подкоркой я стал улавливать некую суть, скрытую в эпистолярных текстах, но осмыслить ее так, с налета, увы, не смог. Я погружался в иное измерение, подчиняющее меня себе и отнюдь не иллюзорное, а напротив, куда более реальное, чем привычный для меня мир, куда более реальное, чем мир фантастики или фэнтези. Часто я просыпался среди ночи оттого, что в моей голове эхом звучали слова полковника МВД Э. А. Хлысталова: "Друг мой, я вам вручил не просто презент, а нечто более чем важное для изучения Мастера… Отныне на вас ложится серьезная, возможно, даже опасная для жизни миссия".

"Сыскарь" Хлысталов также стал объектом моего изучения. В Ленинской библиотеке я нашел его автобиографическую книгу "Убийство в "Англетере"". В ней Хлысталов не только повествовал о расследовании странного самоубийства поэта Сергея Есенина, но и рассказывал о перипетиях гибели знаковых людей России – священника Гапона, поэта Николая Гумилева, маршала Тухачевского. Докопаться до истины было его всепоглощающей страстью.

Еще в отрочестве Эдуард Александрович увлекся творчеством Булгакова и заинтересовался его биографией. Впоследствии он даже организовывал исполнение булгаковских произведений для широкой публики, привлекая артистов, музыкантов, историков.

Тема Булгаков подвела меня к идее: собрать как можно больше сведений не только о рано ушедшем великом писателе, но и о тех, кто был болен литературой и драматургией Мастера и им самим. Но главная моя задача оставалась прежней – разобраться в феномене человека и писателя Михаила Афанасьевича Булгакова.

Назад Дальше