"После множества картин во всех родах К. Е. Маковский написал большую картину "Масленица в Петербурге". Это лучшее его создание. Тут весь Петербург гуляет и улыбается на морозе, при розовых отблесках зимнего солнца… Никогда, ни прежде, ни после, К. Е. Маковский не достигал такого разнообразия, интереса и меткости типов, как в этом цветном "хоре масленицы".
Также и Репин в письме 1869 года к Поленову, перечисляя несколько "лучших вещей" на Передвижной этого года, называет в первую очередь "Масленицу".
Эта до удивления единодушная похвала Бенуа и Стасова (на расстоянии пятнадцати лет) и Репина представляется мне вполне заслуженной, хотя я не согласен, что "Масленица" лучший холст отца (по живописи были вещи куда более пленительные). Но, сознаюсь, именно к ней сохранилось у меня особое отношение хотя, конечно, и в связи с воспоминаниями о когда-то бушевавшей в Петербурге "широкой масленице".
Каждую зиму по много раз видел я это единственное в мире зрелище в далекие восьмидесятые годы прошлого века, и оно внушило мне и неразлучной моей спутнице сестре Елене (моложе меня на полтора года) чувство неизъяснимого очарования. Удивительно красочно передает сестра это очарование в своих неизданных мемуарах…
Восемнадцати лет, пробыв год в академической мастерской Репина, Елена Константиновна уехала заграницу, в Германию, "совершенствоваться в живописи" (Мюнхен был тогда в моде), вскоре вышла замуж за австрийского скульптора Рихарда Лукша и с той поры почти безвыездно оставалась в Германии (и сейчас, овдовев, проживает в Гамбурге и пользуется известностью как живописец, скульптор и график). Из ее мемуаров, названных ею "Mnemosune", я приведу отрывок: он живописно правдив и рисует одно из "видений" давно ушедшего вдаль предвесеннего Петербурга, совпадая с моими детскими восторгами.
"Она чувствовалась в воздухе, в разговорах, во вкусном запахе блинов, в ускоренной праздничной езде на снежных улицах. Шибко летали барские пары вороных и гнедых, покрытые сетками; прогуливались тройки, поджидая седоков: пристяжные змеями гнули шеи. Масленица тревожила своей народной буйностью чинный Петербург, врывалась деревня, располагалась станом совсем близко от Зимнего Дворца. Чухны со своими мохнатыми вейками звенели колокольцами-бубенчиками, бойко зазывая прокатить на балаганы за "риццать копеек". Сговаривались и мы, садились с гувернанткой, так смешно, прямо на сено, и лихо неслись по набережной. Встречные извозчики добродушно переругивались с чухонскими конкурентами, заливались бубенцы и наши и встречные, и звуком нарастающие издали, и удалявшиеся - целый милый перезвон…
Балаганы. Большие, круглые, коробкообразные с галереями и переходами и свежесооруженными лестницами "театры" всякого рода. Карусели, качалки, панорамы в палатках причудливо обросли площадь, как грибы. Там, на фоне страшных изображений - зверей, птиц, вулканов и арапов - происходило что-то загадочное: двигались, суетились ряженые: вот что-то вроде арлекина с сиплым голосом и повязанной шеей, рядом "казачка" с наигранными кокетливыми ужимками и пером на польской шапочке, а другой арлекин в бубен бьет. Все жмутся и приплясывают от холода, - на морозе легкий пар у рта, - и все громко говорят к народу, сыплют сверху дробные словечки, веселую чушь. Главная же фигура, масляничный дед, верхом на перилах, неподражаем в своем пафосе, мимике, остроумии, импровизации. В ответ то и дело взрывы хохота, "гогочет" толпа… И хоть мало, что можно расслышать, понять, а весело! От дедовских острот, говорили, "солдаты краснеют"… Из разных "театров" одновременно вырываются трубные звуки оркестров и барабанная дробь и громы бубнов, кругом поют шарманки полечки-мазурочки и допотопные вальсы. С визгом взлетают на качелях в прицепных челнах, парами, девушки с кавалерами, вздуваются юбки - а чулки полосами, а сапожки прюнелевые с ушками… Передвигается толпа, покупает турецкие сласти, орехи, маковочки, стручки, постный сахар розовый и белый, халву и пряники. Тут и там столики, - у них горячий сбитень пьют, - купец, рабочий, солдат, гимназист и барышни. Вот столпились под "галдереей" любопытные, головы закинуты: из недр досчатого "театра" выливаются распаленные и счастливые люди с красными от крепкого спертого духа и удовольствия физиономиями. Окончилось представление, но уже опять бьют в колокол, и театральные крикуны зазывают снова…
С самого детства, избалованные образцовым искусством, посещавшие итальянскую оперу, балет, мы с братом всё же чутко воспринимали увлекательное народное творчество, вопреки всяким заграничным боннам и мамзелям. Да еще по какому-то семейному праву шли мы на балаганы, увековеченные картиной нашего знаменитого отца Константина Маковского. Мы шли на наши балаганы. Да!"
"Масленица" как бытовой, нравоизобразительный жанр - не единичное явление в раннем творчестве отца, т. е. начиная с 1862 года, с его второй золотой медали - "Агенты Димитрия Самозванца убивают сына Бориса Годунова". Отмечу кстати: уже тогда, до ухода из Академии, обозначилось влечение Константина Егоровича к исторической живописи и к русскому доимператорскому быту. Он оказался поистине зачинателем в этой области, хоть и коснулся ее несколько раньше суховатый, но даровитый Шварц ("Посольский приказ", "Патриарх Никон"), более известный своими иллюстрациями… Ведь нельзя же считать картиной исторической брюлловское "Взятие Пскова"… Однако в молодые годы отец предавался главным образом портретной живописи, одновременно вырабатываясь в бытового художника, в жанриста с уклоном к лирическому повествованию. Не надо забывать, что началась его карьера правоверным "передвижничеством".
Дед Егор Иванович и Академия
В 1863 году вместе с товарищами-академиками Константин Егорович отказался от конкурса на золотую медаль и покинул Академию Художеств (со званием "классного художника второй степени"). Групповой уход подготовлялся довольно долго. Поводом было несогласие конкурентов подчиниться требованию Академии - писать на заданные ее Советом темы. В день торжественного акта четырнадцать "заговорщиков" возобновили коллективное прошение о предоставлении им полной свободы в выборе сюжета. Совет не уступил, Академия (с ректором Ф. Бруни и влиятельными профессорами, как П. Басин и К. Тон) не захотела изменить ложноклассической традиции; конкуренты ушли и всё осталось в Академии по-старому вплоть до радикальной реформы 1893 года. Но демонстрация "четырнадцати" ознаменовала поворот в русской живописи XIX века. Вот имена диссидентов с Крамским во главе: Вениг, Григорьев, Дмитриев-Оренбургский, Журавлев, Корзухин, Крейтон, Лемох, Литовченко, К. Маковский, Морозов, Песков, Петров, Шустов.
Оставшись за бортом Академии, они образовали свою "С.-Петербургскую артель", а из нее выросло Товарищество передвижных выставок. Звание академика было присуждено отцу за бытовые жанры: "Бедные Дети" и "Селедочница". Затем в продолжение шестнадцати лет он участвовал на выставках Товарищества, выставляя также и на Академических (с 73 года): "Странник рассказывает кухарке про святые места" (1868), "Дети катаются на салазках", "Два чиновника в харчевне", "Барин, садящийся в карету, и его лакей" (1869), "Похороны ребенка в деревне" (1872), "Ужин в поле во время жатвы", "Дети в лесу", "Урок пряжи" (1874) и т. д.
Следует вспомнить этого бытового Константина Маковского - картины (по большей части забытые), напоминающие младшего его брата, Владимира Егоровича, но куда более свободные по фактуре и более живописные на "французский лад", особенно после того, как отец побывал в Египте (71–74 гг.) и глотнул свежего воздуха в Париже. Творчество его в эту пору тесно связано с Передвижными, связано и с первым браком его, и с художественной традицией всей семьи Маковских.
Традиция идет от моего деда, Егора Ивановича (род. в 1802 год), художника-дилетанта, собирателя гравюр, любителя музыки, одного из главных учредителей Московского рисовального класса (1832 г.), превратившегося в 1843 году в Училище живописи, ваяния и зодчества. Всю жизнь он оставался скромным чиновником министерства двора, проживая в полуособняке "Дворцовой конторы" в должности "управляющего" (вышел в отставку незадолго до смерти) и, не будучи обременен службой, отдавался страсти к искусству. Егор Иванович был заядлым москвичом, - прадед Иван Егорович (давно обрусевшего польского корня) осел в Москве еще при Екатерине. Бабка моя, Любовь Корнеевна, была немкой по происхождению и воспитанию, отец ее - фабрикант музыкальных инструментов Cornelius v. Mollenhauer, выходец из Померании. Она смолоду готовилась к артистической карьере, пела чудесно и успешно выступала на сцене. По выходе замуж продолжала петь, славилась в домашнем кругу звонким сопрано. Но карьера ее оборвалась, одолели дети. Много было детей. Выжили три сына - Константин (старший), Владимир и Николай, и дочери - Александра и Мария.
Любовь Корнеевна запомнилась мне с раннего моего детства, хотя и не была она близка к нашей семье. Невысокая, изящная, вкрадчивая, в старомодном шелковом платье, - кружевная наколка на гладко причесанных седых волосах с пробором, - она плавно выступала в своих прюнелевых башмаках, потирая с несколько деланной приветливостью красивые морщинистые руки. Отец относился к ней прохладно, мою мать Любовь Корнеевна недолюбливала, хоть и была окружена ее заботой. Разойдясь с Егором Ивановичем после долгих семейных раздоров, проживала она до самой смерти (1893 г.) в Петербурге, вместе с дочерью Александрой Егоровной, добродушнейшей и восторженной старой девицей "Сашенькой" (известная художница-пейзажистка).
Бабушка не любила столичного общества, чувствовала себя в кругу светских петербуржцев не в своей среде, жила по-провинциальному. Я часто приезжал к ней, в год ее смерти, из Александровского Лицея, где пробыл эту зиму на Старшем приготовительном отделении. В ее скромной квартирке, где-то на Лиговке, пахло красками Александры Егоровны и было много комнатных растений и еще больше клеток с певчими птицами. "Сашенька" показывала мне свои тонко выписанные картинки, которые заканчивала обычно по фотографиям (как многие художники тех лет); бабушка угощала меня вареньем и мятными пряниками. Она любила вспоминать далекую Москву, рассказывала, как пела когда-то с лучшими певцами, даже с самим Тамберликом, - знаменитым тенором начала века, и как аккомпанировали ей Варламов и Глинка.
В Москве, в сороковые годы, семья Маковских сделалась для многих москвичей художественно-музыкальным средоточием. Кого только из тогдашних знаменитостей не называла мне Любовь Корнеевна; в ее списке были и Островский, и Самойлов, и Каратыгин, и братья Брюлловы, и Щедрин, и Тропинин, и сколько еще живописцев, прославленных и полузабытых теперь, о ком свидетельствуют лишь стены музеев. Многие из них бывали в доме постоянно, водясь с дедом, отзывчивым на всё "прекрасное". Егор Иванович был энтузиастом искусства, ходил на толкучку в поисках редких гравюр, копировал "маленьких голландцев" и делал всё для того, чтобы дети стали художниками.
Я видел его единственный раз, незадолго до его кончины, в 1886 году, очутившись с матерью в Москве. Егор Иванович был очень высок ростом и слегка сутулился. Гладко выбритый, только полукружием под подбородком - седой пух: голубые глаза на выкате (как у Константина Егоровича), лицо доброе, внимательно-ласковое и чуть лукавое… Но, вероятно, таким представляется мне дед не по впечатлению от этой единственной встречи тогда, в Москве, но оттого, что таков он на овальном портрете, тоже висевшем у нас в детской, одной из удачнейших работ отца еще до Академии. Не таким-то ласковым был дед, по рассказам сыновей, к концу жизни, расставшись с детьми, - упрямый, ворчливый и тугой на ухо.
У меня сохранился его портрет мальчиком лет восьми, миниатюра на слоновой кости неизвестного мастера. Все знавшие меня в детстве настаивали на сходстве этого портрета… со мною. Мать часто говорила:
- Вообще ты вылитый дед и лицом похож и ростом, и сутулишься как он.
По поводу этой миниатюры хочется рассказать забавный инцидент, произшедший у меня с Игорем Грабарем. Года за два до революции мы встретились на какой-то выставке. Грабарь, редактировавший тогда кнэбелевскую "Историю русского искусства", с увлечением повествовал о своих архивных находках. "Кстати, - вдруг обратился он ко мне, пристально в меня всматриваясь, - вы не обидитесь, если я разоблачу одну вашу семейную тайну?" - "Нет, не обижусь, в чем дело?" - "Смотрите, только не сетуйте на меня потом. Знаете ли, кто ваш дед? - "Как будто знаю". - "Нет, не знаете, - с хитрой усмешкой отпарировал Грабарь: - Ваш дед не Егор Иванович Маковский, а Карл Брюллов! Я нашел в московских архивах переписку его с вашей бабкой, Любовью Корнеевной… Даты неопровержимо совпадают. Этой наследственностью многое и в вашем отце, да и в вас, становится понятнее".
Я не стал спорить. Но спустя несколько дней позвал Грабаря к завтраку и показал ему под каким-то предлогом мою дедовскую миниатюру, заявив, что это мой собственный портрет ребенком, исполненный Александром Соколовым "под старинку", во вкусе Петра Соколова-старшего. Грабарь долго разглядывал миниатюру и поражался, как я похож на свое младенческое изображение - "и овал, и глаза, и главное взгляд вдумчивый… сразу узнаешь". Но я не воспользовался поводом для опровержения моего родства с Брюлловым, - Игорь Эммануилович был так доволен своим архивным открытием…
Первый брак
Отец мой (родился в 1839 году) рисовал с четырехлетнего возраста всё, что попадалось на глаза, и сразу выказал способность легко "схватывать природу". Двенадцати лет он поступил в Школу живописи и ваяния, где первыми наставниками его были Скотти, Зарянко, Тропинин. Живописную манеру последнего он усвоил в совершенстве, копию Маковского с тропининского портрета не отличить было от оригинала. Еще находясь в "Школе" он получил от Академии малую серебряную медаль за карандашный этюд (1857), а через год перебрался на самостоятельную жизнь в Петербург, поступил в Академию и стал участвовать на ее выставках. Первая его "программная" картина - "Исцеление слепых Христом после изгнания торгующих из храма". В 1861 году он выставил другую "программу" - "Харона, перевозящего души через Стикс" (я не раз видел ее в каморке Алексеича при отцовской мастерской, где забытый "Харон" нашел пристанище над кроватью старого слуги). На академической выставке 62 года выставлялись портреты - Ушакова и, мастерски написанный, графа Муравьева-Амурского (по заказу жителей Иркутска для Общественного собрания этого города). В следующем году произошел разрыв с Академией и начались выставки Художественной артели и Передвижные: полотна, подписанные Константином Маковским, обращали на себя общее внимание.
Слава отца как портретиста, можно сказать, просияла в эти годы. Со всех сторон поступали заказы. Это дало ему возможность зажить своим домом. В 67 году он женился на юной, подававшей надежды актрисе Александрийского театра - Елене Тимофеевне Лебедевой, "Леночке", внебрачной дочери гр. В. Адлерберга, министра двора при Николае I. У графа (портрет его сохранился в папках Константина Егоровича) была связь с женщиной-латышкой, имевшей на него большое влияние. Эту "фаворитку" (как говорили тогда, - она по-видимому была близка и с Николаем I) звали Минна Ивановна. Леночка, не ладившая с матерью, получила образование в Швейцарии и ездила в Россию к графу в качестве его воспитанницы. Он умер только в 84 году, мой отец не поддерживал с ним отношений. С сыном старого графа Александром Владимировичем (флигель-адьютант еще при Николае I, министр Двора и доверенное лицо Александра II, вышел в отставку в 82 году, скончался в 89) Константин Егорович познакомился за несколько лет до мученической смерти государя.
Первый брак отца был счастлив, хотя недолог. Леночка внесла в его рассеянную "богемную" жизнь много любви и чуткой общительности. Она была хрупка, болезненна и не могла считаться красивой, но от внешности ее и от всей "манеры быть" исходила неизъяснимая прелесть. Так вспоминал о ней отец. Елена Тимофеевна недурно рисовала сама и страстно увлекалась музыкой; композиторы, певцы, пианисты любили бывать в мастерской Маковских запросто, дышалось у них легко и было много музыки, пения. Особым вниманием пользовалась русская музыка задолго до того, как она вошла в сознание широкой столичной публики. С четой Маковских дружила начинавшая тогда новаторскую свою деятельность "могучая кучка": Мусоргский и предшественник его Даргомыжский, Балакирев, Бородин, Римский-Корсаков, Кюи.
М. Цетлин в очерке, посвященном В. В. Стасову, рассказывает (вероятно, заимствовано из писем Бородина, изд. Госиздатом):
"Кучкисты вообще были в моде. Их известность стала выходить за пределы узко-музыкальных сфер, ширилась, как круги на воде от брошенного камня. Так, популярный уже в то время художник Маковский и вся его семья просто бредили новой музыкой, не знали, как залучить к себе ее представителей. Бородин стал бывать у них, и жена Маковского, тоже художница, рисовала его портрет. В доме Маковских поставили даже "Каменного Гостя" целиком (и "Хованщину" Мусоргского, частями, - С.М.); там только и разговоров было, что о новой музыке, о реализме в искусстве и т. д. Маковские целый день млели и таяли от новой музыки, бранились с ее противниками, плакали от восторга. - Маленькая Маня, дочка художника (ее звали не Маня, а Наташа, - С.М.) долго недоумевала, почему тетя "Сашок" (Александра Егоровна, - С.М.) всё плачет за роялем. Наконец решила, что "Сашок" жалеет музыку. Другая девочка Маня (дочь Марии Егоровны, Смирновой по мужу, - С.М.), ее кузина, пела целый день бородинскую "Спящую Княжну". Она сама подбирала на рояли аккомпанимент и старательно выводила детским фальцетом, ставя ударение на "ли":
И никто не знает, скоро ли
Час настанет пробужденья?
Ей особенно нравились в конце интервалы секунды. "Вот оно молодое поколение, небось сразу всё схватывает, - шутил Бородин, трепля по щечке свою поклонницу".
Из портретов отца за этот ранний период крепко запомнился мне семейный в натуральную величину (он тоже висел у нас в детской). На этом большом холсте, относящемся к 69 или 70 году, за утренним чайным столом расположились Любовь Корнеевна и Елена Тимофеевна, а у них в ногах - те самые девочки, любительницы бородинской музыки: Маня Смирнова, впоследствии певица, дебютировала в 90 годах на Мариинской сцене, и Наташа, внебрачная дочь отца (наследие какого-то студенческого романа, она жила в нашей семье до позднего своего замужества, мы звали ее Татинькой).