- Объясниться? Разве одного моего слова недостаточно? Мне не в чем оправдываться! Я и знать не хочу лжеединомышленников, могущих уверовать в клевету!
- Вот так всегда. - Йокаи разжал пальцы, и сенсационный выпуск "Пешти диватлап" упал в корзину с макулатурой. - Думаешь, тебя одного наделила природа гордостью испанского гранда? Гонор на гонор, как клинок на клинок. Ничего не получится, кроме звона. О, если бы вы все больше внимали доводам рассудка…
- О каких доводах ты говоришь, когда задета честь?! Единственное, что у меня осталось. Стоит только поставить ее под сомнение, и я онемею как поэт, исчезну как венгерский патриот. Честь - это неизмеримо больше, чем я, чем ты, чем все мы! В противном случае мы вынуждены будем признать, что миром правит подлость. Мне нестерпима даже такая мысль!
- Разве я спорю с тобой? - Йокаи с тревогой взглянул на горящее, как в лихорадке, лицо поэта. - Успокойся. Не растравляй себя.
- Да, ты не споришь. Твоему спокойствию может лишь позавидовать безумец, подобный мне. - Шандор едва ли сознавал, что говорит. - И с таким холодным спокойствием, с такой самодовольной рассудочностью ты собираешься делать революцию?
- Ты задался целью обидеть меня, Шандор? Подумай прежде, с кем ты останешься.
- Я готов даже к полному одиночеству, лишь бы со мной была моя честь. Революции нужны витязи - фанатики чести.
- Ты невменяем, Шандор, и я оставлю тебя, иначе мы в самом деле рассоримся. Зайду вечером, когда ты немного остынешь. Успокойся и, умоляю, не делай глупостей.
Мор Йокаи внезапно ощутил себя виноватым, не мог понять лишь, в чем именно, и страдал от этого неясными угрызениями. Последние, сорвавшиеся в полубезумном отчаянии слова задели его за живое. Он проникся их глубиной и точностью, силясь осознать, чем и как они рождены: озарением, страданием или тем и другим вместе? Он, как, впрочем, и сам Петефи, не мог знать, что девять лет назад, в непроглядную зимнюю ночь, когда пурга сметала уже ненужную солому возле дома, где закрыл глаза свои Пушкин, почти те же слова вылетели из-под пера юного Лермонтова.
И все же в его сознании кружились, сочетаясь роковой противоестественной связью, обрывки речи; "фанатик чести", "пистолеты", "дуэль"…
Пока Йокаи дошел до своего дома, подсознательная тревога и раскаяние, хоть и непонятно по-прежнему в чем, настолько захватили его, что пришлось кликнуть извозчика и лететь обратно.
Но Петефи он уже не застал. Все осталось без перемен в комнатенке со скошенным у окна потолком. Только суконный плащ, сушившийся возле печи, исчез, да в корзине для бумаг недоставало изувеченного журнала.
Шандор ворвался в кабинет Вахота, сея в квартире тревогу и разрушение. Споткнувшись о задранный угол ковра, он опрокинул горшок с какой-то волосатой бегонией, чуть не столкнул плечом с комода китайского болванчика из цветного фаянса.
Редактора, задремавшего после кофе в необъятном кожаном кресле, вторжение застало врасплох.
- Что? Как? - ошарашенно пробормотал Вахот, глядя то на подступавшего к столу разгневанного поэта, то на застрявшую в дверях испуганную горничную, делавшую глазами какие-то знаки. - Ах, это ты? - Он попытался состроить радостную улыбку, но вместо этого лишь прикрикнул на горничную: - Сколько раз нужно говорить, чтоб закрывали дверь!
- Да, это я, - подбоченясь, сказал Петефи. - А это - ты! - выкрикнул он, швыряя на стол журнал.
- Н-не знаю, о чем ты? - искательно пролепетал Вахот. - Но если насчет гонорара, то я, по-моему, тебе заплатил, впрочем я могу проверить и, если окажется…
- Как ты смел напечатать это без моего согласия? - скрипнув зубами, процедил Петефи. - Не предупредив других наших товарищей? Вопреки нашему решению никогда больше не знаться с тобой?!
- Не понимаю твоих претензий. - Оправившись от неожиданности, редактор принял надменную позу. - Ты хоть знаешь, чего мне стоило напечатать это стихотворение? Сейчас его разучивают наизусть. Твое, слегка забытое, смею заметить, имя теперь снова у всех на устах. Чего же ты хочешь?
- Немедленного опровержения!
- Что?! - Вахот невольно присел. - Ты хочешь отказаться от своих стихов? Трусишь?
- Да как ты смеешь! - Не зная в минутном замешательстве, что ответить, Петефи замахнулся для удара.
- Но-но! - Вахот проворно выскочил из-за стола и, метнувшись в угол, схватил трость с костяным набалдашником. - Не подходи! - взвизгнул дискантом, фехтуя палкой.
- Если ты немедленно не напечатаешь, что затеял все это нарочно, я убью тебя.
- Нарочно? Конечно, нарочно, - обретя уверенность, но так и не выпустив из рук трости, признал Вахот. - Я нарочно лезу вон из кожи, чтобы повсюду прославить молодую свободолюбивую венгерскую литературу. Нарочно продолжаю, продолжаю - заметь, прославлять одного талантливого глупца, который платит мне черной неблагодарностью. Что ж, если ты настаиваешь, я повторю все это печатно.
- Ты знаешь, о чем я с тобой говорю, подлый провокатор!
- Ну, а если и знаю, то что тогда?
- Я напишу статью, в которой расскажу о подоплеке твоей гнусной затеи. Ты - вор. Ты просто-напросто украл у меня стихотворение! Оно валялось у тебя больше года…
- Не имеет значения… Но мне больно слышать твои оскорбления. Кого ты поносишь, наглый щенок? Своего благодетеля, который поднял тебя из грязи и сделал человеком? Где бы ты был сейчас, если б не я! В ночлежке, в подзаборной канаве? В тюрьме? Я, как господь бог, создал тебя из глины.
- Ты напечатаешь мою статью! - стоял на своем Шандор.
- Какую? - Вахот вызывающе вскинул голову и, продолжая фехтовальные упражнения, прокрался к креслу. За столом ему было как-то спокойнее.
- Статью, где я назову тебя вором.
- Я еще не сошел с ума!
- Ладно. - Петефи сунул руки в карманы, скрывая бившую его дрожь. - Надеюсь, в нашей несчастной стране найдется газета, которая не побоится сказать правду.
- Только посмей! - взвился, окончательно перестав владеть собой, Вахот. - Если ты пикнешь, я тебя уничтожу! Тебя и твоих собутыльников-бунтарей!.. У меня есть такие возможности, - добавил глухо.
- Что ж, теперь ты окончательно раскрыл себя, Имре Вахот… Эти слова я тоже приведу в своей статье. Пусть нация знает, какие пауки присосались к венгерской литературе.
- Вон отсюда, подлец! - редактор ткнул в сторону двери костяным шаром.
- Я ухожу, - почти спокойно ответил Петефи, - но на оскорбление отвечу острием клинка или пулей, - и повернулся к Вахоту спиной, и пошел к двери, неосознанно по-солдатски печатая шаг. - Сегодня же пришлю к вам своих секундантов, сударь, - бросил, не оборачиваясь, и толкнул дверь ногой, чуть не расплющив нос бедняжке горничной, тайно и безответно влюбленной в него.
20
Бархатистые итальянские ночи, напоенные душистой истомой, судорожно трепетали дальними зарницами, заверченное исполинской воронкой тепло чужедальних морей, перетекая над горными кряжами, высекало искры из облачных гряд. И дымные после римских свечей небеса, рыжие от факелов, фонариков и масляных плошек, распахивались вдруг пугающим провалом. Безмерное, превыше чисел, время мигало циклопьим глазом с этих вечных высот над булыжником Аппиевой дороги и термами Каракаллы, чернотой кипариса и кладбищенской бледностью мрамора.
После того как были в столетнюю годовщину поражения австрийцев в Генуе иллюминированы Апеннинские вершины, итальянские патриоты словно поклялись обратить ночь в день. От гор Лигурии до утопающего в пепле двугорбого Везувия над плавной дугой Неаполитанского залива вызывающе вспыхивали праздничные огни.
Отец Бальдур в первую минуту обалдел от этого света, темпераментной суеты и гама. Ему показалось, что улицы ощутимо дышали близким восстанием, возможно той самой революцией, которую давно готовили карбонарийские заговорщики. Но странными выглядели предвестники катаклизма. Если революция и назревала, то небывалая - под папским знаменем. В это с трудом верилось. Тиара со скрещенными ключами - все же не санкюлотский колпак. Белое полотнище взывает к спокойствию и прощению. Голубиная орифлама и красный сигнал возмущения над окровавленной в пороховом дыму баррикадой. Что между ними общего?!
Застряв на запруженной площади Минервы, Бальдур вылез из кареты и смешался с толпой. Ее голос не взывал к мести, но, напротив, был исполнен надежды и жаркой любви. Выяснилось, что несколькими часами ранее отсюда проехал в Квиринальский дворец великий понтифик. Пылкие римляне все еще находились под впечатлением.
- Santo padre! - со слезами счастья выкрикивали бородатые молодые люди, которых в любом другом месте можно было бы принять за отъявленных бунтарей. Они, не таясь, проклинали австрийцев и поносили иезуитов, продолжая, однако, взывать к santo padre - святому отцу.
Едва вдохнув итальянского воздуха, сладко напомнившего о взлетах и падениях молодости, Бальдур проникся убеждением в том, что обстановка в Европе куда сложнее, чем это кажется эстергомским или венским политикам. Не исключено, что именно поэтому генерал и предпочел лично принять венгерского легата, не ограничившись перепиской. Бумаги, похищенные у графа Каройи, оказались именно тем недостающим звеном, которое позволило в самых общих чертах разобраться в механике финансовой аферы, едва не приведшей к международному скандалу. Картина вырисовывалась жуткая. В Австрии и особенно в Венгрии, скованной по рукам и ногам кандалами таможенных ограничений, существовало негласное двойное законодательство. Наряду с обычной, подчиненной определенному регламенту торговлей полноводной рекой текли не облагаемые налогом и незафиксированные на границах товары.
Ставший притчей во языцех постоянный дефицит в госбюджете, достигавший примерно тридцати миллионов гульденов, не шел ни в какое сравнение с прибылями, оседавшими где-то в заграничных банках. В операцию были вовлечены высшие сановники империи, генералы, дипломаты, банкиры, крупные помещики, фабриканты. Едва ли все они были посвящены в тайны приводных ремней, передававших двигательный импульс от одного шкива к другому на самые дальние расстояния. Напротив, создавалась иллюзия, что каждый ловчит в одиночку, ибо незаконные сделки сопровождались взяткой, передаваемой анонимному посреднику для неведомого лица. Общий поток как бы распадался на отдельные ручейки, теряющиеся в трясине тривиальной, вечной, как мир, коррупции. Похвальная привычка графа Каройи вести скрупулезный учет каждому медному филлеру позволила соединить концы с концами. И хоть по-прежнему оставалось неясным, замешан ли в афере сам канцлер, все пути сходились у Кауница, фельдмаршал-лейтенанта, почетного и действительного кавалера золотого ключа. Меттерних сдавал с каждым годом, а молодой блестящий наглец мог просто-напросто прикрываться его именем, действовать, спекулируя на доверии, без ведома старика. Но столь же правомерна была и другая возможность.
Терзаемый недугами преклонных лет, подгоняемый призраком неотвратимо приближающегося конца, Меттерних мог поддаться последнему роковому соблазну и, по примеру многих, попытаться воздвигнуть меж собою и смертью золотой вал. На власть он едва ли уж полагался: она рассеивалась как дым, ничего не оставляя в руках, и, в отличие от капитала, не могла перейти по наследству.
Получив из Рима предписание начать интригу против некогда всесильного канцлера, отец Бальдур передал в руки эрцгерцогини Софии бумаги, могущие послужить мощным оружием. Он не испытывал тогда никаких сомнений, полагая, что, если удастся свалить хотя бы Кауница, старик недолго протянет. Но прошло несколько месяцев, и ничего не сдвинулось в нестойком балансе хофбургских сил. Вода просочилась в песок, словно ее и не было, а державное солнце, как прежде, сияло над усыхающим черепом. Не удивительно, что, даже располагая относительно полной картиной грязных махинаций, иезуитский провинциал усомнился в правильности избранной тактики. Почему не сработало? Трагикомизм ситуации заключался в том, что Меттерниху некого было противопоставить. Коловрат был стар и отличался закоснелым упрямством. Русофил и вольнодумец Фикельмон тоже дышал на ладан и не очень устраивал Рим. Получился порочный круг.
В полном согласии с "Manita secreta Societatis Jesu" Бальдур письменно изложил свои соображения и вместе с копиями новых, добытых не совсем праведным путем документов отправил с фельдъегерем генералу.
Обратная почта принесла ему категорический приказ немедленно прибыть для объяснений.
И вот он в Риме. Охваченном ликованием плебса. Пылающем огнями иллюминации. После захолустного Пешта, даже после имперской Вены вечный город представился жерлом огнедышащего вулкана.
Отвыкшее ухо с трудом улавливало смысл мелодичной темпераментной речи. Вскоре стало, однако, ясно, что чаще всего скандируются два, очевидно особенно популярных, лозунга: "Да здравствует Пий Девятый!" и "Реформы и народность!"
"Нет, - решил про себя Бальдур, - дела обстоят здесь примерно как в Венгрии, и, значит, до возмущения еще далеко".
И словно в подтверждение над площадью прокатились новые, причем столь же умеренные, здравицы: "Да здравствует Италия!", "Да здравствуют государи-реформаторы!", "Да здравствует единство!", "Да здравствует Джоберти!"
"Кто такой Джоберти? - напряг память провинциал. - Неужели тот самый утопический мечтатель, что написал книгу о возрождении гвельфского папства? Не Мадзини, не Гарибальди, а Джоберти! Толпа неподражаема в своей глупости. Она восторженно готова идти за первым же бараном, который поведет ее на убой. Нет, люди, ратующие за возвращение к добрым, старым временам, не могут быть опасны. Они хотят всего лишь сбросить чужеземное иго, а это понятно и не очень ново".
С такими мыслями и предстал он перед очами отца генерала. Смиренно потупившись и руки сложив на груди, ждал, пока тот соизволит заговорить.
- Орден переживает трудные дни, - необычно повел свою речь черный папа, - и мы вправе ждать, что наши указания будут проводиться в жизнь с удвоенной рьяностью, не так ли?
Вопрос ответа не требовал, и Бальдур лишь еще ниже склонил голову.
- Откуда тогда сомнения при выполнении ясно выраженной воли, сын мой? Почему вы позволили себе промедлить, вместо того чтобы действовать к вящей славе господней?
- Грешен, монсеньор, - заученно повинился Бальдур. - Очевидно, я был плохо информирован.
- Судя по вашему докладу, вы информированы превосходно, - генерал сухо отклонил оправдательный довод. - Но пришли к неверным выводам. Разве я поручал вам рассуждать?
- Теперь я и сам это понимаю, - униженно пролепетал Бальдур. Усвоив раз и навсегда непреложную истину, смысл которой был страшен и прост, он оставался внутренне абсолютно спокойным. Усыпив память и критический дух, уподобился говорящему трупу.
- Тогда я вновь повторяю, что дело следует довести до конца и возможно скорее. Он все более мешает нам. - Генерал не назвал имени австрийского канцлера, не сомневаясь в том, что провинциал поймет с полуслова. - Он стал слишком опасен, сделавшись одиозной фигурой, вокруг которой сгущается всеобщая ненависть. Кто придет ему на смену, как придет и когда - не ваша забота.
- Слушаюсь, монсеньор.
- Теперь о положении ордена, - наставив конфидента на путь истины, генерал заговорил будничным тоном и знаком разрешил сесть. - Правительство Швейцарской конфедерации проявило враждебность по отношению к ордену, но Австрия, вопреки всем ожиданиям, не встала на нашу защиту, и развитие событий уже нами не контролируется. Это серьезный удар. Мы вступили в эпоху неблагоприятных для нас перемен. Проавстрийская ориентация делает нас непопулярными. Единственный выход - это предупредить неизбежный взрыв и направить политику Вены в русло разумных реформ.
- Речь идет лишь о реформах в Италии? - осторожно осведомился Бальдур.
- О конструктивных реформах в любой части света, - категорически пояснил отец Ротоан. - В том числе в Венгрии, в том числе в самой Австрии. Кто стоит на пути реформ, вы отлично знаете.
Бальдур не только понимал своевременность перемен, за которые ратовал гибкий на путях веры орден. Он всецело сочувствовал им по мере сил, даже споспешествовал. Одно ему хотелось сейчас знать твердо: чью политику проводит генерал - свою или нового папы?
- До нас доходили сведения, как бурно реагировали итальянцы на нанесенное им оскорбление, - осторожно заметил он, намекая на недавнюю демонстрацию силы, когда австрийские войска, занимавшие, в согласии с трактатом от тысяча восемьсот пятнадцатого года, феррарскую цитадель, овладели городскими воротами и прошли по улицам как завоеватели.
- Надеясь запугать тайные общества, престарелый упрямец лишь дал им новое оружие против себя. - Генерал вновь вернулся к канцлеру, не желая, по-видимому, говорить о папе. - Это лишний пример неисправимой тупости. У себя в Венгрии вы тоже можете позволить себе, в известных рамках, критическое отношение к австрийцам.
Более чем все даже самые прямые инструкции, это со значением оброненное "тоже" приоткрыло для Бальдура действительные намерения генерала. Орден со свойственным ему прагматизмом ощутимо менял ориентацию. Пусть временно, пусть под давлением обстоятельств, но он отказывался и от поддержки австрийского правительства, и от безраздельной преданности габсбургской идее. Поворот был резкий, и генерал, конечно же, не мог называть вещи своими именами. Однако разумному достаточно. Бальдур проникся твердой убежденностью в том, что генерал не просто следует в фарватере нового, опьяненного всенародным обожанием папы, но знает о Пие Девятом нечто такое, что позволяет ему с надеждой взирать в будущее.
И, словно читая тайные мысли эти, генерал счел нужным слово в слово повторить заявление, которое сделал в ответ на упреки в потворстве самоуправству австрийцев:
- Любить, почитать, благословлять, защищать папу Пия Девятого, повиноваться ему во всем, сочувствовать реформам и улучшениям, которые ему угодно было ввести, есть долг для всех иезуитов, долг совести и справедливости, который им приятно будет исполнить.
Внутри Общества Иисуса генерал говорил то же, что и вовне. Одинаковые доводы адресовал и противникам, и клевретам. Само по себе это было необычайно.
Бальдуру показались странными недавние колебания и мелкотравчатые расчеты. Он был только орудием в руках высшего начальника и не смел вчитываться в контуры встающих на горизонте созвездий. О том, что Ротоан, перед которым он привык преклоняться, оказался столь же недалеким, растерянным человечком, плывущим вместе с прочими по течению, Бальдур не думал. Просто-напросто не позволял себе и в мыслях держать такое, хоть сердцем чувствовал, что так оно и есть.
Возможно, новый папа и замечательный человек, но тем скорее ему надоест восторг революционно настроенных фанатиков. Понтифик, даже при остром желании, не станет провозвестником мирских свобод. Люди, которые не понимают этого, не достойны ни милости, ни вражды.
Их удел - удобрить собою почву. Они - просто мясо для пушек и баррикад.