Но этим и исчерпываются наши сведения о юности Миколая Шопена. Дальше начинаются одни только вопросительные знаки. Прежде всего откуда у Миколая Шопена та интеллектуальная культура, которая проявляется в письмах его к сыну? Откуда эти блестящие манеры и образованность, благодаря которым пансионат для мальчиков, открытый Шопенами, пользовался в Варшаве таким "реноме", а Фридерик был одним из самых воспитанных людей в Европе? То, что Миколай Шопен должен был каким-то образом получить образование уже в Польше, не подлежит ни малейшему сомнению. Достаточно сравнить французский язык его письма, написанного в 1790 году, с безошибочным, выработанным на образцах блестящей прозы XVIII века французским языком, которым он писал письма сыну сорок лет спустя. У него, видно, были выдающиеся лингвистические способности - довольно таки редкие у французов, - если впоследствии он смог стать преподавателем немецкого языка. Польским языком он овладел в совершенстве, и порой ему было легче писать по-польски, нежели по-французски. Пронизанный трогательной нежностью и беспокойством стишок, который он сложил по-польски для Фридерика, свидетельствует также о том, что он читывал польских поэтов XVI века и уж по крайней мере польские колядки, печатавшиеся в молитвенниках, поскольку в этом стишке он употребляет рифму "piórem" - "juz wiem". Ведь это, пожалуй, не назовешь пробою ассонанса и предвосхищением поэзии "скамандритов".
Но вопросы все еще продолжают и продолжают возникать. Почему Миколай, который в упоминавшемся письме к родителям страшится мобилизации во французскую армию и пишет, что, "будучи на чужой земле и потихоньку делая здесь свою карьеру (moi petit chemin), я глубоко сожалел бы, если бы пришлось бросить все ради того, чтобы сделаться солдатом, хотя бы даже и на родине", - почему он тремя годами позже вступает в ряды костюшковской инсуррекции и принимает участие в сражениях на Праге как солдат Килинского? Делает ли он это ради того самого опекуна Вейдлиха, осыпающего его ласками, - "n’a que trop de bontés pour moi" - или же им руководили патриотические чувства к вновь обретенной родине, которую он полюбил теперь уж на всю жизнь?
Если у нас возникает столько вопросов, когда речь заходит о внешних фактах жизни Миколая Шопена, то образ его мыслей и характер весьма отчетливо проступают в оставшихся после него письмах. Несмотря на свое происхождение - родился он в лотарингской деревне - и женитьбу на польской дворянке, Миколай Шопен - типичным представитель буржуазии, той самой буржуазии, которая, победив во французской революции, на какое-то время становится движущей силой прогресса во всей Европе и оказывает в 1815–1848 годах решающее влияние на ее судьбы. Очутившись в Варшаве и будучи связан с польской буржуазией, Миколай Шопен превращается в такого же самого буржуа как и все остальные, случайно осевшие в Варшаве представители этого класса, который оказал столь сильное влияние на развитие нашей культуры. Недаром же одним из самых близких знакомых Шопенов и частым гостем в их салоне был Самуэль Богумил Линде - создатель словаря польского языка, типичный варшавский буржуа, такой же, как Кольберг или Эльснер.
Миколай Шопен, отличавшийся предельной ясностью ума, обладал способностью трезво оценивать людей, подмечать эгоистические и чисто материальные причины их поступков. Он умел примиряться с совершившимися фактами и приспосабливаться к новым условиям. Думается, Миколай скептически относился к религии, хотя он никогда откровенно не говорил об этих материях, видимо не желая обижать жену. Выдержка, правда неточная, из Вольтера со ссылкой на произведение ("Кандид") указывает на источник этого скептицизма, а может, и формирования всего образа его мыслей. Деловитое, весьма скрупулезное отношение к денежным делам просто-напросто объясняется его характером. Умение экономить поразительно: из преподавательского заработка и доходов от открытого им пансиона он сумел выкроить двадцать тысяч рублей, отданных в долг - разумеется, навечно, без отдачи - его кумиру Михалу Скарбеку. Жена и дети любят его, но невозможно отделаться от впечатления, что в этих отношениях уважение берет верх над любовью. И жена и дети немножечко побаиваются суховатого папу. Пани Юстына берет взаймы и предпочитает не говорить об этом мужу; лучше уж она обратится к пребывающему так далеко на чужбине и сверх меры работающему сыну - дома она не признается в этом финансовом преступлении. Можно себе представить, как солидный выходец из Лотарингии относился к таким легкомысленным поступкам, как делание долгов, да еще без всякой надежды на то, что их удастся отдать.
Его культура, как и вся буржуазная культура, по определению Ипполита Тэна, основывалась на "доверии к собственному рассудку и на культе практицизма, дел совершенно определенных". Отсюда и его умение приспосабливаться.
Воспитанный XVIII веком, Миколай Шопен и в музыкальных вкусах оставался верным своей эпохе: как и Фридрих II, покровитель Баха и творец прусского могущества, он игрывал на флейте. Удивления, однако, достойны его культура и интеллигентность, которые он выказал, оценив искусство сына, хотя оно, говоря строго, принадлежало уже совсем иной эпохе. Стало быть, Миколай Шопен не ограничивал свой умственный кругозор.
Разнообразные обстоятельства, казалось бы, позволяют сделать вывод, что отец Фридерика принадлежал к тогдашнему варшавскому масонству. По правде говоря, мало кто из выдающихся личностей эпохи "Польского королевства" не состоял в тайных сообществах. Шопен-отец наверняка принимал участие в собраниях кружков консервативного толка, поскольку политические его взгляды, которые он выражал в письмах сыну, отличаются совершеннейшим непониманием освободительного движения. Был ли сам Фридерик, масоном - этот вопрос остается открытым. Дружеские отношения с Войцехом Гжималой, с парижским банкиром Лео, казалось бы, намекают на это.
Сильная индивидуальность старого Шопена, отличного к тому же педагога, сумевшего держать в руках вверенных его опеке панычей, господствовала в доме. Его изысканные манеры, сдержанность в проявлении чувств, его холодное самообладание особенно резко подчеркивались мягкостью хозяйки дома - матери Фридерика. Миколай ценил в ней эту способность к чувству, может быть даже ощущал, что ему недостает этого, о чем свидетельствуют отрывки из его писем. "Ты ведь знаешь ее чувствительность", - писал он Фридерику о матери.
К сожалению, как мы уже вспоминали, из всей семьи Шопена о ней мы знаем менее всего, а следовало бы знать гораздо больше. Влияние матери на Фридерика должно было быть наиболее сильным и наиболее заметным. Недостаток сведений, которыми мы располагаем, происходит оттого, что ее отличала явная нелюбовь к писанию. Среди писем Миколая Шопена и сестер Фридерика сохранилось всего лишь несколько писем пани Юстыны. О том, что они не пропали, а вовсе не были написаны, свидетельствует то обстоятельство, что Миколай Шопен всегда говорит от ее имени, неоднократно приписывая в конце: "Мама твоя и я сердечно тебя обнимаем".
До недавнего времени мы даже не знали, где и когда она родилась Говорилось только, что была она родственницей Скарбеков. Конечно же, она должна была быть родственницей, если уж Еугениуш и Юстына Скарбеки, ничем, кажется, более и не известные, держали ее над купелью, и даже в честь пани Скарбековой она получила имя, такое сентиментально-старомодное, заимствованное из XVIII века и заставляющее вспомнить Карпинского. Вероятно, она была из обедневшей семьи, раз фамилия ее матери даже и не упоминается. Мы не знаем также, какая роль отводилась ей в доме пани Скарбек в Желязовой Воле, где она, по тем временам уже засидевшаяся в девках панна (двадцать четыре года!), обвенчалась с человеком, на одиннадцать лет ее старше, "с гувернером"-французом, что для дворянки считалось тогда несомненным мезальянсом. При этом уместно вспомнить, что пани Скарбек, в девичестве Фенгер, у которой "в нахлебницах" пребывала панна Юстына, сама была из буржуазной семьи, дочерью торуньского банкира, да вдобавок еще разведенная. Словом, все указывает на то, что это был брак по любви. Свидетельствует о том необыкновенное согласие, отличавшее их совместную жизнь, мягкость и гармония во взаимоотношениях обоих супругов и та сердечность, которая царила у их домашнего очага. Свидетельствует о том также и культ Желязовой Воли, места их первых встреч, и храма в Брохове, где они венчались. Когда выходила замуж Людвика, старшая их дочь, местом свершения обряда они выбрали именно этот храм. Люди, несчастливые в супружеской любви, не стремятся к тому, чтобы дети их входили в жизнь через те же самые, что и они, врата.
Фридерик был очень привязан к матери. Тереза Водзинская в одном письме к нему пишет: "…ты такой хороший сын". Пани Юстына заслужила эту любовь своей добротой и своей отзывчивостью. Как-то сын соседки Шопена, живший в том же, что и они, доме, уже будучи в эмиграции, добрался до Парижа. По просьбе матери Людвика пишет Фридерику, чтобы тот принял его у себя, потому что на чужбине так приятно встретить кого-нибудь из знакомых. Факт этот говорит о великой душевной деликатности пани Шопен, а также и о величайшем ее отвращении к перу, раз уж и в этом случае она не сама пишет сыну, а перепоручает дочери. Из дошедших до нас строчек самой пани Юстыны следует, что была она чрезвычайно религиозна, причем придерживалась старомодных представлений о религии. Кроме того, мы знаем, что она была музыкальна, играла на фортепьяно и прекрасно пела.
Несомненно, одной из самых неотложных задач наших исследователей Шопена должно стать детальнейшее изучение биографии матери нашего композитора, ее характеристика. Несмотря на бури, время от времени проносившиеся над нашей родиной, несмотря на страшные опустошения, которым подвергла последняя война шопеновские материалы, случается, обнаруживают еще бесценные документы, спасшиеся от огня. Достаточно сказать, что такие важнейшие документы, как метрическая запись о крещении пани Юстыны и письмо Миколая к родителям, отыскались уже после минувшей войны - это последнее, правда, во Франции, но ведь и Франция пережила немалые военные передряги, в особенности родные места пана Миколая.
Очень мало знаем мы и о сестрах Шопена. Его с ними связывала сердечная дружба, такие товарищеские отношения, взаимная привязанность и понимание, которые возможны лишь между любящими братьями и сестрами. Что-то схожее с той очаровательной атмосферой, которую сумел воссоздать лишь Толстой. Когда читаешь письма Шопена, его сестер, когда слышишь об их играх, спорах, театральных представлениях, невольно вспоминаешь молодых Ростовых из "Войны и мира", и это несмотря на все несходство нравов, на огромную разницу в сферах: там крупные магнаты-помещики, здесь скромные буржуа. Но та же культура, те же духовные запросы - французское воспитание - и до известной степени та же оторванность от действительности. Есть здесь даже своя Сонечка. Это Зуска, о которой Новачинский насочинял столько неправдоподобных сказок, очернив при этом старика Кольберга.
Зуска, по всей вероятности, была не прислугой, не деревенской девчонкой, а родственницей пани Юстыны, которая взяла ее в дом, чтобы та помогала вести хлопотливое, что и говорить, хозяйство пансионата для панычей. Шопен несколько раз вспоминает ее в своих письмах, но говорит он о ней всякий раз так же, как и о сестрах, чего он ни за что не делал бы, будь Зуска няней, мамкой, воспитательницей или кем-нибудь в этом роде.
Джейн Стирлинг, хорошо разбиравшаяся в семейных взаимоотношениях Шопенов, в письмах к Людвике называет Зуску "tante Suzanne" и, по-видимому, считает ее полноправным членом семьи, раз уж возлагает от ее имени венок на могилу Фридерика, точно так же, как она это сделала и от имени всех остальных.
Шопену незачем было учиться у Зуски деревенским песням. Ему для этого было достаточно Желязовой Воли. Шафарнии, Пенчиц, да, наконец, и сама пани Юстына, сидя за фортепьяно, наверняка пела не только деревенские песни, но и слободские и городские, варшавские, сентиментальные или патриотические, которые оказали на творчество Фрыцека [лакуна - отсутствуют страницы 20–21] учиться "на артиста" еще в течение трех лет. Это "так ушки видно" - выражение превосходное, достойное Фредры.
Эта очень интересная женщина, наперсница Шопена, с гордостью сообщает брату, что приписку в письме к родителям, предназначенную только для нее, она, не обращая внимания на родительский гнев, тотчас же замазала. А в другом, плохо сохранившемся письме она пишет: "Если будет у тебя охота излить душу, вложи для меня отдельный листок […]; строя догадки, не все умеют напасть на одну и ту же мысль, лучше будет, коли я буду знать одну правду…"
Может быть, она единственная и "знала правду" о Шопене.
Совсем иная, намного проще, Изабелла Барчинская. Выданная замуж за язвительного чиновника, о характере которого в неутешительных тонах сообщает Фридерику Феликс Водзинский, бездетная, немного измученная сухостью отца и вечными огорчениями пани Юстыны, она напишет однажды: "Хорошее настроение и наслаждения у нас редки". Одним только этим вздохом многое сказала бедная женщина о своей судьбе. После отъезда Фрыцека из Варшавы она так больше никогда его и не видела. Всегда она была словно на втором плане. Чувства ее ограничивались обожанием родителей, а в особенности брата и сестры. Музыкальная, она разучивала произведения брата "для себя". Как-то вспоминая об этой игре произведений брата, она написала: "Ну, да никто этого не слушает! только мы, ведь мы тебя любим; потому как я не для кого-нибудь, а вернее, не для хвастовства твои вещи учу, а только оттого, что ты мой брат и ничто и никто не отвечает так моей душе, как ты".
А как мало знаем мы о бедной Эмильке! Есть только один, да и какой же неважный ее портрет. В альбоме "Шопен на родине" приведено несколько ее детских писем. А ведь она и стихи писала и комедийки - и по-французски и по-польски. Чего бы только мы не дали сегодня за то, чтобы иметь сейчас какую-нибудь фотографию или рисунок сценки из тех пьесок, которые для родителей на именины разыгрывали Фры цек с Эмилькой под аккомпанемент фортепьяно серьезной Людвики!
Но хотя мы и не знаем никаких подробностей об этих представлениях, известно все же, что Фридерик любил младшую сестренку; помечая письмо в годовщину ее смерти, он с грустью вспоминает Эмильку. Все это вместе взятое позволяет нам, однако, почувствовать обстановку в этом доме - мягкую, спокойную, по крайней мере недраматичную и очень буржуазную. Дом и семья придали детским и юношеским годам Шопена тот мягкий аромат счастья, ту теплоту, которых ему так недоставало потом в жизни.
В эту семью вошел новый человек, с которым, как пишет Эльснер, Шопен "через любимую Людвику породнился", шурин его Каласант Енджеевич; потом входит еще один, Антоний Барчинский. Обоих знал Фридерик с детства, с ними его связывали приятельские, но не обязательно близкие отношения. Каласант - "le bon Calasante", как его называет Жорж Санд, - был более живой, более интересной фигурой. Он до известной степени был человеком развитым - в интеллектуальном и техническом отношении. Барчинский, на долю которого выпала серьезная обязанность сообщить Шопену о кончине отца и описать его смерть, представляется человеком очень сухим, рассматривающим свои письма как чиновничьи реляции. Правда, письму его нельзя отказать в литературных достоинствах.
Однако же как далеко оно от драматического восклицания Людвики, написавшей мужу после смерти Фридерика: "О дражайший мой, его уж нет!"
II
Помимо семьи, первыми посредниками между Шопеном и миром были товарищи и друзья. Они расширяли его кругозор и прежде всего учили общению с людьми и знанию людей, у молодого художника порою просто поразительному. Встретился он с этими товарищами и друзьями очень рано, до того еще, как пошел в школу, благодаря тому, что по приезде в Варшаву из Желязовой Воли родители открыли пансионат для мальчиков, эдакую ученическую квартиру, поставленную на весьма широкую ногу. Тут давались уроки языков и музыки, говорили за столом по-французски, все велось "в чрезвычайно хорошем тоне", и считалось шиком помешать сыновей на жительство к "паньству Szoppe". Словом, что и говорить, был это пансионат для панычей, тем паче, что в таковом для своих сыновей нуждались лишь зажиточные сельские жители, ведь у сыновей буржуа родители были в городе, у них они и жили.
Потому-то детские, отроческие и юношеские связи Шопена были весьма односторонни и скорее льстили его снобистским настроениям. Но и они оказались не без выгоды для него, не без большой выгоды: ведь связи эти приводили к приглашениям на каникулы в деревню в Шафарнию, в Соколово, в Санники, а стало быть, к первым встречам с мазовецкой и куявской природой, встречам с простым людом, его искусством. Говоря по правде, связи эти завязывались "сверху", с высоты помещичьего крыльца, что существенно искажало перспективы и совершенно нарушало ориентацию в общественных проблемах, но ведь иной способ узнать простой люд, поглубже разобраться в его быте, иная дорога к нему были в тех условиях для Фридерика невозможны, Шопен был достаточно образован и восприимчив, чтобы почувствовать больше, нежели его ровесники-дворянчики, и понять больше их из того, что он видел. Следует обратить внимание на го обстоятельство, что среди молодых пансионеров не было настоящей аристократии, магнатерии. Все указывает на то, что в таких усадьбах, как Шафарния, вели простой образ жизни и связи с "деревней", с евреем-арендатором были самые непосредственные. Во всяком случае, без дружбы с Домусем Дзевановским не побывал бы Шопен на свадьбе в Бохенце, на дожинках в Оборове и не встретил бы в Нешаве молоденькой "Каталани", которая за три грошика пропела ему песенку о волке за горами. Не оценил бы его сельский арендатор, который твердил, что пан Шопен мог бы зарабатывать на еврейских свадьбах.