Капнист пиесу накропал громадного размеру,
И вот он спит - в то время как царь-батюшка не спит:
Он, ночь-полночь, пришел в театр и требует премьеру.
Не знаем, кто его толкнул. История молчит.Партер и ложи - пусто все: ни блеску, ни кипенья.
Актеры молятся тайком, вслух роли говоря.
Там, где-то в смутной глубине, маячит жуткой тенью
Курносый царь. А с ним еще, кажись, фельдъегеря.Вот отмахали первый акт. Все тихо, как в могиле.
Но тянет, тянет холодком оттуда (тьфу-тьфу-тьфу!).
"Играть второй!" - пришел приказ, и, с Богом, приступили.
В то время как фельдъегерь: "Есть!" - и кинулся во тьму…И не успел двух раз моргнуть наш, прямо скажем, Вася,
Как был в овчину облачен и в сани водворен.
Трясли ухабы, тряс мороз, а сам-то как он трясся!
В то время как уж третий акт давали пред царем.Краснел курносый иль бледнел - впотьмах не видно было.
Фельдъегерь: "Есть!" - и на коня, и у Торжка нагнал:
"Дабы сугубо наказать презренного зоила,
В железо руки заковать, дабы хулы не клал!"…- Но я не клал! - вскричал Капнист, точа скупые слезы.
- Я ж только выставил порок по правилам искусств!
Но я ж его изобличил - за что ж меня в железы?
А в пятом акте истребил - за что ж меня в Иркутск?Меж тем кузнец его ковал, с похмелья непроворно.
А тут еще один гонец летит во весь опор.
Василь Васильевич Капнист взглянул, вздохнул покорно,
И рухнул русский Ювенал у позлащенных шпор…Текли часы… Очнулся он, задумчивый и вялый.
Маленько веки разлепил и посмотрел в просвет:
- Что, братец, там за городок: уже Иркутск, пожалуй?
"Пожалуй, барин, Петербург", - последовал ответ.- Как Петербург? - шепнул Капнист, лишаясь дара смысла.
"Вас, барин, велено вернуть до вашего двора.
А от морозу и вопче - медвежий полог прислан,
И велено просить и впредь не покладать пера".Да! Испарился царский гнев уже в четвертом акте,
Где змей порока пойман был и не сумел уползть.
"Сие мерзавцу поделом!" - царь молвил и в антракте
Послал гонца вернуть творца, обернутого в полсть…Василь Василич на паркет в чем был из полсти выпал.
И тут ему - и водки штоф, и пряник - закусить.
"У, негодяй! - промолвил царь и… золотом осыпал.
- Пошто заставил ты меня столь много пережить?"
Юлий Ким, сочинивший эту балладу, иронически озаглавил ее: "Волшебная сила искусства". Историю, которая легла в ее основу, он, конечно, слегка расцветил своей поэтической фантазией. Но сама история - подлинная. Ему ее рассказал известный наш историк Н.Я. Эйдельман, которому Ким ее и посвятил.
Я еще раз прошу прощения у читателя за это пространное отступление от основного сюжета. Конечно, можно было бы обойтись и без него. Но помимо желания украсить свое повествование забавным и поучительным историческим анекдотом и доставить удовольствие читателю, меня тут привлекла возможность провести еще одну небольшую историческую параллель.
Занавес упал, но публика оставалась на местах, ибо по окончании пьесы тут же, на сцене, должна была состояться "дискуссия", решающая судьбу спектакля. Через немного минут занавес снова поднялся: на сцене стоял стол для президиума и кафедра для ораторов; записалось уже до сорока человек - все больше из состава "красной профессуры".
Заранее можно было предсказать содержание речей: в иных случаях легко быть пророком в своем отечестве. Один за другим выступали "красные профессора", "литературоведы-марксисты", театральные критики-коммунисты - и, стараясь перещеголять друг друга в резкости выражений, обрушивались на пьесу, требуя немедленного ее запрещения. Требовали привлечения к ответственности деятелей Главреперткома, пропустивших к постановке явно контрреволюционную пьесу; обрушивались на театр и режиссера, изобразивших Петра "героически", явно в целях пропаганды монархизма; взывали к "мудрости Сталина", который, конечно же, разглядел всю контрреволюционность спектакля и несомненно запретит распространение его в массах…
В таком же духе высказались в течение часа один за другим десять ораторов, причем каждый последующий старался "увеличить давление" и оставить за флагом всех предыдущих в выражении своих верноподданнических чувств и своего безмерного негодования.
На кафедре появился одиннадцатый оратор, - толстый "красный профессор" с таким же толстым желтым портфелем под мышкой. Он прислонил портфель к подножию кафедры, поднялся на нее - и едва начал речь словами: "Товарищи! в полном согласии с предыдущими ораторами, не нахожу достаточно сильных слов негодования, чтобы заклеймить эту отвратительную контрреволюционную пьесу, в которой так героически подан Петр, явно в целях пропаганды монархизма…" - как его перебил директор и режиссер Берсенев, попросивший у председателя слова "с внеочередным заявлением". Получив его, Берсенев, не поднимаясь на кафедру, где оставался одиннадцатый оратор, а стоя за спиной президиума, сказал приблизительно следующее:
"Товарищи! Французская народная мудрость говорит, что из столкновения мнений рождается истина, - и сегодняшний наш обмен мнениями о спектакле "Петр Первый" несомненно послужит лишним доказательством справедливости этой поговорки.
Я рад, что десять-одиннадцать первых ораторов высказались столь единогласно в своем отрицательном и резком суждении о пьесе, - рад потому, что уверен, что многие из последующих ораторов выскажутся об этой пьесе в смысле совершенно противоположном. По крайней мере мне уже известно одно из таких суждений. Час тому назад товарищ Сталин в беседе со мной высказал такое свое суждение о спектакле: "Прекрасная пьеса. Жаль только, что Петр выведен недостаточно героически".
Я совершенно уверен, что если не все, то по крайней мере некоторые из последующих ораторов присоединятся к этому мнению товарища Сталина, и таким образом из столкновения мнений родится истина. А теперь прошу меня извинить за то, что я прервал столь поучительный обмен мнениями своим внеочередным заявлением"…
Впечатление от этой краткой речи, которой нельзя отказать в ехидстве, было потрясающим. Сначала наступило гробовое продолжительное молчание, затем - вихрь землетрясения, буря оваций и крики: "Да здравствует товарищ Сталин!"
(Р.В. Иванов-Разумник. Тюрьмы и ссылки. М. 2000. Стр. 71-73)
Иванов-Разумник, конечно, тоже расцветил свою историю, слегка - а может быть, даже и не слегка - беллетризовал ее. (Как Юлий Ким рассказанную ему Эйдельманом.) Но подлинность самого факта сомнений не вызывает. На сей счет у нас имеется подтверждение главного героя этой драматической коллизии:
Постановка первого варианта "Петра" во 2-м МХАТе была встречена РАППом в штыки, и ее спас товарищ Сталин, тогда еще, в 1929 году, давший правильную историческую установку петровской эпохе.
(А.Н. Толстой. Автобиография)
Реплика Алексея Николаевича насчет того, что пьеса была встречена РАППом в штыки, дает весьма бледное представление о той бешеной злобе, с какой говорили и писали об этой его пьесе рапповские "неистовые ревнители".
Приведу лишь несколько строк из статьи рапповского критика И. Бачелиса, появившейся в те дни в "Комсомольской правде". Статья называлась: "Для чего сие?":
Пьеса А.Н. Толстого - бывшего графа - вчерашнего певца разорившегося дворянства, до последнего времени числившегося в рядах мелкобуржуазных попутчиков, злобная, бешеная вылазка классового врага, прикрытая искусной маской "историчности"… искусно замаскированная контрреволюционная вылазка, во много раз более активная, чем "Дни Турбиных" или "Багровый остров".
(Ю.А. Крестинский. А.Н. Толстой. Жизнь и творчество. М. 1960. Стр. 182)
В таком же духе и, надо полагать, в тех же выражениях собирались высказываться и пришедшие на ту премьеру толстовской пьесы "красные профессора".
Иванов-Разумник, беллетризуя свой рассказ об этом обсуждении, подчеркивает и даже выпячивает, выводит на первый план одну, как ему, видимо, представляется, главную смысловую сторону излагаемого им сюжета: сервильность, угодливость "красных профессоров", лакейскую их готовность "поменять пластинку", с пафосом прославлять то, что только что проклинали, и с тем же пафосом проклясть то, что только что славили.
Он расцвечивает эту тему все новыми и новыми подробностями:
…вихрь землетрясения, буря оваций и крики: "Да здравствует товарищ Сталин!"
Волной этого землетрясения был начисто смыт с кафедры толстый "красный профессор" - исчез неведомо куда, забыв даже свой толстый желтый портфель у подножия кафедры. (Берсенев потом рассказывал, что портфель этот три дня лежал в конторе театра, пока за ним не явились от имени толстого "красного профессора".)
Его сменил на кафедре новый, двенадцатый оратор, очередной "красный профессор", который начал свою речь примерно так: "Товарищи! Слова бессильны передать то чувство глубочайшего возмущения, с которым я прослушал речи всех предыдущих ораторов. Как! Отрицательно относиться к замечательной прослушанной и виденной нами сегодня пьесе, о которой товарищ Сталин так верно и мудро сказал: "Прекрасная пьеса". Как! Считать героической фигуру Петра, про которую товарищ Сталин так мудро и верно заметил, что он выведен недостаточно героически, - в чем, действительно, единственная ошибка и автора, и театра…"
Стоит ли досказывать? Ну, конечно же, и само собой понятно, что все последующие ораторы "всецело присоединились к мудрому суждению товарища Сталина". Что они клеймили негодованием контрреволюционные выступления десяти первых ораторов, что пьеса была единогласно разрешена к постановке…
Ну разве не пророчески прав был Герцен? Какая замечательная лестница восходящих господ, если смотреть снизу, и лестница нисходящих лакеев, если смотреть сверху.
(Р.В. Иванов-Разумник. Тюрьмы и ссылки. М. 2000. Стр. 74)
Всё так. И эта сторона дела, конечно, тоже важна. Но нас такими сценами не удивишь. Все это, между нами говоря, довольно-таки банально и повторяется из века в век в любом авторитарном, деспотическом государстве.
Самое же важное и интересное в этом рассказе Иванова-Разумника совсем другое. Не то, с какой легкостью и быстротой красные профессора "сменили пластинку", а КАКУЮ "пластинку" они так легко и радостно отринули и КАКОЙ ее заменили.
Если не вникнуть в существо дела, может создаться впечатление, что в неожиданной реакции Сталина проявился просто каприз вождя. Может быть, желание поиздеваться, поглумиться над лакействующими "красными профессорами". Или другие какие-нибудь, столь же мелкие, может быть, даже личные мотивы.
Именно так, кстати говоря, понял и объяснил эту ситуацию один из главных тогдашних "литвождей" - Иван Михайлович Гронский:
Во время одной из встреч с Бедным в Мамонтовке он прочитал мне "Богатырей". Я тогда куда-то уезжал надолго и просил Демьяна никому не показывать пьесы. По возвращении в Москву я надеялся обсудить все с Демьяном. Таиров, который рассчитывал на очередную победу, как с "Оптимистической трагедией", взял эту пьесу к постановке. Когда я вернулся в Москву, то был приглашен на генеральную репетицию, на которую я не смог попасть, а был на премьере. Спектакль мне не очень понравился. По правде сказать, много было там накручено. Конечно, реакция на спектакль могла быть значительно мягче. Или вообще оставить этот спектакль без внимания, как, например, было с пьесой Алексея Толстого "На дыбе". Но Сталин был заинтересован, чтобы окончательно "задвинуть" Бедного.
(Вячеслав Нечаев. Ненаписанные воспоминания. Беседы с И.М. Гронским. "Минувшее. Исторический альманах. 16". М. - СПб. 1994. Стр. 105-106)
Гром над "Богатырями" Демьяна Бедного грянул позже - в 1936-м. Но первый погром Демьяну Сталин учинил в том самом 1930-м, в котором состоялась премьера пьесы А.Н. Толстого. В том, первом постановлении ЦК об идеологических ошибках Демьяна Бедного речь шла о его стихотворных фельетонах "Слезай с печки", "Без пощады", "Перерва". Но обвинения были те же, которые были ему предъявлены шесть лет спустя по поводу "Богатырей". Так что Гронский не случайно связал в своей памяти реакцию Сталина на пьесу А.Н. Толстого "На дыбе" с его реакцией на Демьяновых "Богатырей".
Идеологическая уязвимость пьесы А.Н. Толстого, как представлялось Гронскому, была того же свойства, что идейные пороки стихотворных фельетонов и "Богатырей" Демьяна Бедного. Но А.Н. Толстого Сталин почему-то пощадил, а Демьяна стер в порошок. Сделал он это, как полагает Гронский, исключительно по личным мотивам: "Сталин был заинтересован, чтобы окончательно "задвинуть" Бедного".
Такой личный мотив, как мы знаем, у Сталина действительно был. Но главная причина разгрома, которому подвергся Демьян - и в 1930-м, и в 1936-м, - так же, как главная причина неожиданной реакции Сталина на пьесу А.Н. Толстого "На дыбе", заключалась в другом.
Это было начало того идеологического "поворота всем вдруг", который завершился, во всяком случае, окончательно оформился уже в годы войны - роспуском Коминтерна, сменой государственного гимна (вместо "Никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и ни герой…" - "Нас вырастил Сталин на верность народу…"), тостом Сталина "За великий русский народ" и многими другими - большими и малыми - знаками кардинальной смены идеологической парадигмы. Армии вернули погоны. Наркомы стали министрами. В школах было введено раздельное обучение и даже введена для школьников форма старых русских гимназий. Слегка укротили воинствующих безбожников и вернули кое-какие права Церкви.
Эстетическим идеалом Сталина был фасад Российской империи: старая русская военная форма с погонами, деньги, похожие на царские трешки и пятерки, "царский" портрет генералиссимуса на здании Моссовета (левая нога на полшага впереди правой, в левой руке перчатки)…
Полностью реализовать этот свой политический и эстетический идеал Сталину позволила война, сразу названная и ставшая Отечественной. Все понимали, что за колхозы, за сталинский социализм никто умирать не станет. Иное дело - за Родину, за Россию…
Никого поэтому не удивило и не шокировало обращение Сталина к "теням наших великих предков" - Суворова и Кутузова, Минина и Пожарского, Дмитрия Донского и Александра Невского.
Никого не шокировало даже то, что наряду с этими великими тенями нас по-прежнему осеняли другие тени - тени великих бунтарей и революционеров.
Советский идеологический иконостас долго еще являл собой весьма странное зрелище: рядом с Суворовым и Кутузовым на нем красовались изображения предводителей крестьянских бунтов и восстаний - Степана Разина, Ивана Болотникова, Емельяна Пугачева. И мало кому при этом приходило в голову, что плененного Пугачева привез в Москву в железной клетке не кто иной, как вот этот самый Суворов.
Такую же дикую смесь разных, трудносовместимых идеологических парадигм являла собой эстетика советских исторических фильмов. Достаточно вспомнить только один из них, самый популярный в предвоенные годы - "Александр Невский":
Можно было бы до мельчайших подробностей, до ничтожных деталей пейзажа, жестов второстепенных лиц и складок одежды, до последнего такта великолепной музыки Прокофьева проследить, каким образом слово и буква идеологии нашли свое воплощение в этом фильме… Перед нами нечто в своем роде совершенное, шедевр политической низости; как во всяком шедевре, в нем нет ничего лишнего и случайного, фильм, получивший всенародное признание, напоминает произведения немецкой кинематографии и литературы времен национал-социализма, но в русском варианте. Князь выглядит славянским арийцем. Он снят так, что всегда кажется выше всех остальных и выше зрителя. Его язык представляет собой смесь архаически-народного словаря с языком газеты. Он враг богачей, друг, учитель и вождь беззаветно преданного ему народа и, судя по всему, атеист. В Новгороде тринадцатого века вообще нет никаких следов христианства, если не считать колокольного звона, который, однако, созывает людей не в храмы, а на городскую площадь, где князь выступает с речью, в которой клеймит врагов народа и изменников родины (процессы 1937 - 1938 гг.). Изменниками оказываются эксплуататоры народа - богатые купцы.
(Борис Хазанов)
Сразу отказаться от революционной идеологии и заменить ее царистской было невозможно. Поворот должен был происходить более или менее плавно. На то, чтобы окончательно завершить его, ушло пятнадцать лет. Но задуман и начат Сталиным он был именно вот тогда, в 1930-м. И начать его удобнее всего было именно с Петра. С одной стороны революционер, беспощадно рушивший устои замшелого, старого русского быта, с другой - государственник, создатель мощной державы, символ величия и славы России.
Сталин отнюдь не "оставил без внимания" пьесу А.Н. Толстого, как выразился И.М. Гронский, наивно полагавший, что вождь то ли не заметил ее идеологической уязвимости, то ли отнесся к ней снисходительно.
Сказав, что "пьеса прекрасная, жаль только, что Петр выведен в ней недостаточно героически", Сталин наметил для автора пьесы некоторые перспективы. Можно даже сказать, что он сделал ему некий, как тогда говорили, социальный заказ.
То, чего не понял старый большевик Иван Михайлович Гронский, очень хорошо понял "рабоче-крестьянский граф" Алексей Николаевич Толстой.