НА КРАСНОЙ ПАХРЕ
Квартира в Москве до моего рождения была маленькой - всего две комнаты, в одной жила мама с маленькой Дашей, в другой обитал папа со всеми своими рукописями, книгами, пишущей машинкой и нескончаемым потоком званых и незваных гостей. Летом снимали дачку у Грибанова на Николиной Горе, а зимой, если папа больше месяца не уезжал в командировку, в квартире устанавливался такой творческий беспорядок, что мама теряла голову. Поэтому, как только к середине 60-х появились деньги, родители принялись искать дачу. Начали с посещения благословенной Тарусы. Очарованные библейскими далями, возвращались в идиллическом настроении в Москву, но на выезде из Тарусы машина забуксовала. Папа остановил группу мальчуганов: старшему было лет двенадцать, младшему, сопливому, от силы шесть. Попросил: "Подтолкните, детвора". Ребята охотно подтолкнули, но, координируя движения, крыли друг друга такой матерщиной (особенно заковыристо выражался сопливый карапуз), что даже папа, к русскому мату относившийся с большой симпатией, представил, как неуютно почувствует себя в такой компании пятилетняя дочка, и решил дом в Тарусе не покупать.
Долго присматривались к Николиной Горе, но не входили в бюджет, думали о близлежащих Уборах, потом возникла Красная Пахра.
Из дневника отца, 1963 год.
А позавчера я поехал к Генриху Боровику в Красную Пахру. Мы с ним прекрасно зажарили три отбивных, съели их, макая черный хлеб в жир, оставшийся на сковородке, выпили крепкого чая, хорошо поработали (без водки), а потом пошли гулять по ночной Пахре, и снег скрипел под ногами, и луна была дьявольская и холодная, и где-то вдали тревожно разносились слова радио, и было это в разгар весны, и все равно трещал двадцатиградусный мороз.
Папа и Боровик тогда дружили, и случай захотел, чтобы писатель Березко, живший рядом с Генрихом Аверьяновичем, надумал свою дачу продать. Решения отец умел принимать молниеносно: в тот же день собрал все имеющиеся деньги, занял недостающее у Галины Николаевны (мы ее называли "Багаля"), у Сергея Владимировича Михалкова (с обещанием вернуть через год, которое и выполнил) и с гордостью написал маме, отдыхавшей в санатории в Крыму:
"То, что мы покупаем - это сказка, которая вдохновит меня на работу, тебя - тоже на кое-что - безразлично, мужского ли, женского ли пола. Будем жить в райском, волшебном доме. Будем вкалывать от пуза. Тогда через год сможем шиковать, как хотим, без долгов, с прекрасным особняком. Тогда начнем заниматься его вылизыванием. Ты засядешь у меня за Максима Геттуева - обязательно, Тегонька. Если Нинон - мамина напарница в литературе, то ты тогда просто Вольтер, а если не будешь делать - расценю как капитулянство и деградацию.
Сейчас у меня направление главного удара - пьеса для Голуба. После этого, запершись ото всех - два месяца непрестанной работы над романом. Тогда за июнь-июль сделаю почти все, в августе доведу все концы романа, полсентября вылизываю и отдаю в "Москву" - на предмет открытия года. Будем с тобой кирять чекушку напополам после работы и слушать соловьев, которые поют в лесу, куда выходят наши окна. Если же я буду морально суетиться из-за долга, хотя Серж дал мне на год с рассрочкой - всегда можно забашлять машину, т. к. тут круглый год заказы с Елисеева и неподалеку магазин, и Боровик под боком.
Целую тебя, родная моя. Поздравляю с нашим десятилетием, которое было изумительным, волевым и прекрасным. Несмотря на всяческие явления шелухообразного характера. Главное, основное у нас было прекрасным, и становится, - для меня во всяком случае, все более и более прекрасным с каждым днем.
Юлиан Семенов".
Пахра была замечательным местом. Этот поселок писателей находился (пишу в прошедшем времени, потому что теперь писателей в поселке почти не осталось) на 36-м километре Калужского шоссе. Среди вековых елей стояли строго европейского стиля небольшие дома с черепичными крышами. Днем лес оглушал стук печатных машинок, а по вечерам по тихим аллеям гуляли Твардовский, Симонов, Розов, Ромм, Трифонов, Кармен…
Папа в первый же вечер обошел всех этих знаменитостей, пригласив на шашлык. Маме сообщил об этом за полчаса до прихода гостей. Та ахнула: "У нас же нет ни кусочка мяса!" - "Да? Зато есть колбаса!" - нашелся папа. И долго мама не могла забыть позора, который пережила, когда Шейнин, Симонов, Розов, Орест Верейский и Кармен, сидя на корточках перед костром и растерянно переглядываясь, жарили кусочки любительской колбасы, наколотой на веточки.
Неуважение к людям? Вовсе нет! Перед этими писателями папа преклонялся, просто таково было его отношение к быту: из блюд он больше всего любил гречневую кашу, а изысканные интерьеры, крахмальные салфетки, начищенное серебро, хрустальные фужеры ему были просто-напросто не нужны. У отца напрочь отсутствовали снобизм и свойственное нуворишам желание удивить гостей. Оказывалось что-нибудь хорошее в холодильнике - сразу ставилось на стол, не оказывалось - не беда! Застолье он считал удавшимся не тогда, когда стол ломился от яств, а когда умны были собеседники и красивы тосты. Отец обладал редким даром быть интересным: знал массу новелл, анекдотов, стихов. Поскольку засыпал и просыпался он с очередной книгой в руках, и постоянно путешествовал, то "программа" все время пополнялась и он не повторялся. Память у него была фотографической, умение слушать - редким, более интересного собеседника найти было трудно и поэтому в доме постоянно толклись люди. Отец приглашал всех, никогда не подбирая по интересам, оттого компании получались на редкость разношерстные. Маститый писатель, ободранный художник, редактор с "Мосфильма", подвыпивший военный, сияющий цеховик, испанский бизнесмен, американский журналист, ученый-эрудит - всех он встречал своим раскатистым смехом (никто другой так искренно и добро смеяться не умел), в каждом находил интересное, хорошее, заслуживающее внимания. В этом был весь отец с его темпераментом, открытостью и романтическим идеализмом.
Гениальный рассказчик, он никогда не "токовал", не давил энциклопедическими знаниями и феноменальным интеллектом. Как опытный настройщик, отец находил в человеке единственно верный камертон, и тот, раскрепостившись, открывал себя с самой хорошей и интересной стороны.
Пахру папа полюбил настолько, что иногда срывался из Москвы поздно вечером с нами, маленькими, и друзьями. Ах, эти неожиданные поездки, когда веселое застолье, начатое в московской тесноте, решали перенести на дачу и ехали зимним вечером по пустынному уже Калужскому шоссе. Темный дом в глубине заснеженного сада встречал нас немым укором, и луна холодной безучастной красоткой следила за судорожными поисками ключа, выпавшего куда-то из маминой сумки. Мне, четырехлетней, родители говорили, что у меня такие голубые глаза, что просто светятся, и я все твердила им, топчась в темноте у порога, путаясь в ногах у взрослых:
- Давайте я вам посвечу, ну давайте же!
- Чем ты нам посветишь, Олечка, - услышав меня наконец, спрашивали родители, - фонарика ведь нет?
- Глазками, они же у меня светятся!
И все смеялись, а я все-таки широко раскрывала глаза, веря, что помогу. И ключ находили, и открывали массивную деревянную дверь с полукружьем наверху, и становилось в доме светло и сумбурно, и успокаивающе гудела колонка на кухне, и я засыпала в комнате наверху под взрывы хохота в столовой. Гости сидели за длинным грубоватым столом из светлого дерева, на таких же скамейках. В столовой было очень мало мебели: в углу стоял высокий сосновый бар-стойка, сделанный папе местными умельцами по его чертежу, напротив - угловой открытый буфет, тоже из сосны. Да еще на стене - картина Рабина "Христос в Лианозово": на фоне тускло освещенной станции, среди пустых консервных банок из-под килек и пивных бутылок сидит, пригорюнившись, Сын Божий и смотрит с невыразимой добротой и печалью.
Праздник продолжался, папа смешил всю компанию, по дому разносилась беззлобная песенка Юрия Никулина: "А нам все равно, а нам все равно, не боимся мы волка и сову. Дело есть у нас в самый темный час: мы волшебную косим трын-траву!" По желтовато-медовой вагонке, которой папа обшил стены, текли слезинками капли смолы…
…В кабинете мастера выложили камин - очень красивый, из серого гранита, с латунной загородочкой, но вечно дымивший. Огромный, мореного дуба стол, заваленный рукописями, стоял у широкого, во всю стену, окна, выходившего на северную сторону запущенного сада. В это окно в дождь тревожно стучала зелеными колючими ветками столетняя ель. По стенам вытянулись до потолка, как гренадеры, полки, заставленные книгами. В кабинете царил удивительный запах - табачного дыма, пропыленных рукописей и книг (но попробуй только зайти с тряпкой - крик: "Не трогайте ничего, девочки. Разве не видите? У меня здесь идеальный порядок!"), и горьковатый запах обгоревших поленьев в камине, и еле уловимый запах металла и пороха - так пахли папины ружья, хранившиеся в узком деревянном шкафу со стеклянной дверью. Его гордостью было ружье знаменитой фирмы "Голанд-Голанд" с серебряной инкрустацией.
Почти каждую осень отец ходил на кабанов, медведей и лосей. Уток стрелял редко, и рыжий короткошерстный охотничий пес Томми, привезенный им из Венгрии, скучал, делая стойки на ворон и галок. В первые месяцы отец обращался к нему по-венгерски, заглядывая в бумажку, на которой были записаны все основные команды на этом языке, типа "Томми, кереш! Томми, мереш!"; и пес, благодарно глядя на хозяина желтыми глазами, молниеносно ложился, садился или давал лапу. Вскоре Томми русский "выучил" и общался без разговорника… Однажды, когда папа сидел в кабинете за печатной машинкой, через двухметровый забор со стороны леса перемахнул огромный лось с царственно-ветвистыми рогами. Отец выбежал, заряжая на ходу ружье, но лось, промчавшись мимо истерично лаявших Томми и московской сторожевой Долли, перемахнул через забор противоположной стороны и был таков. После этого случая папа несколько дней держал ружье возле письменного стола - на всякий случай.
Вспоминает писатель-фронтовик Александр Беляев.
Не располагаю тонными сведениями, родился ли Юлиан охотником, но то, что он им стал после первого же выстрела по проносившемуся по поднебесью чирку, в этом я могу поклясться. И не просто стал. Он буквально заболел охотой - этим прекраснейшим и увлекательнейшим видом спорта. Естественно, в нашу уже давно сложившуюся компанию он вошел как полный неумеха. Но он привнес в новый для него коллектив много своего, такого, что сразу же заставило всех относиться к нему, как к достойному партнеру. Теперь мне представляется, что главным, чем он вызвал к себе расположение, были его неуемность, искренняя готовность всегда и во всем помочь товарищу и полное пренебрежение к тому, в каких условиях придется жить и охотиться. Подвезет остановиться в крестьянской избе - хорошо. Придется ночевать где-нибудь в шалаше под лодкой - тоже пожалуйста. Вымокнув до нитки, терпеливо сушиться у костра для того, чтобы через час-другой снова попасть под крутой ливень - и это его не пугало и нисколько не портило ему настроения. Ведь главное было дождаться удачливой зорьки…
В ту пору его писательская звезда только восходила. Он очень много работал. И нас не удивляло, что именно на охоте он находил разрядку и не только восстанавливал силы, но и получал массу дополнительных наблюдений и энергии, которые так необходимы для успешной творческой работы. Мы особенно часто тогда выезжали в Мещеру с ее сказочно-красивой и богатой природой и во Весьегонск, завлекавший нас своей необжитостью и непередаваемой глухоманью. Впрочем, Юлиан довольно скоро почувствовал тягу к более далеким местам. А может, наслушавшись наших россказней о том, что, конечно, тут хорошо, но вот в Карелии или в дельте Волги, уж не говоря о Ленкорани - вот там да! - справедливо решал, что он уже и сам с усам и, дождавшись открытия очередного весеннего сезона, махнул пытать счастья в охоте на гусей аж в далекое Заполярье. Потом он стал частым гостем и на Каспии, и на Кавказе. Ездил с нами, а иногда один.
В одну из таких поездок мы отправились с ним вдвоем в Нальчик. Нас встречал и был нашим хозяином удивительной доброты и сердечности человек, будущий народный поэт Кабардино-Балкарии Максим Геттуев. Охота начинается от Нальчика километрах в тридцати. Четвероногих и пернатых объектов охоты множество. Но мы избрали два: кабанов и фазанов. И таким образом имели возможность поохотиться и по зверю и по птице. Но если успех охоты по фазану зависит на девяносто процентов только от умения стрелять влет, то, чтобы добыть желанный трофей с десятью-пятнадцатьюсантиметровыми клыками, требуется выкладываться до седьмого пота. Кабан неимоверно подвижен, крепок на рану, а в ярости свиреп и могуч. Свалить его, что называется, с первого выстрела удается далеко не сразу. Как не всегда удается подставиться на верный выстрел. И бывали случаи, когда по одному и тому же зверю группа охотников, хочу подчеркнуть опытных, стреляла по десять-пятнадцать раз, а из него и шерстинки не выбивала. А бывало и так, что по пять-шесть пуль кабан в себе уносил, и добивать его приходилось километра за три, через два-три увала.
На таких охотах мы стояли с Юлечкой всегда по соседству, и у меня была полная возможность видеть его, как говорится, в деле. Горяч он был в ту пору немного. А во всем остальном вел себя достойно: за деревья от несущегося на него секача не прятался и мимо себя без выстрела его тоже никогда не пропускал.
…С охотой в жизни отца был связан бесконечно страшный и трагичный случай. Вообще-то я не хотела о нем вспоминать, но недавно моя добрая приятельница - журналистка из модного московского журнала, спросила: "Ольга, а правда, твой папа убил милиционера?" - "Что-о-о?" - "Ну как же, - почти уверенно продолжила подруга, - он ехал с Николиной Горы, в багажнике вез ружье. Вдруг ему захотелось пострелять, он вышел из машины и стал палить в направлении леса, а там гулял милиционер - вот твой папа его и убил. Случайно, конечно". Я поняла, что в пытливом журналистском уме смешались две истории. На Николиной Горе действительно лет двадцать пять назад погиб молоденький милиционер: он спрятался за деревом с аппаратиком, измеряющим скорость машин, а бдительный телохранитель одного из вождей, проезжавших тогда по трассе, решил, что милиционер - переодетый убийца с пистолетом, и его застрелил. Папа к этому делу никакого отношения не имел, с ним произошла совсем другая история, и, чтобы снова не начали фантазировать горе-мемуаристы, я ее расскажу. Отец в молодости был страстным охотником: ему нравилось "растворение" в природе, - глухариный ток, осенние и весенние холодные рассветы в лесу, ожидание зверя, шум листвы, ветерок, несущий запах прелой травы, далекого деревенского дымка и грибов. Нравилось привозить домой, как настоящему добытчику, туши лосей и кабанов, разделывать их, раскладывать темно-красное мясо по пакетам и делиться с друзьями, и устраивать пиршества, созывая соседей на кабанятинку и лосятинку.
В ту далекую осень он поехал на лосиную охоту в Рузу с мамой. На месте их, с целой компанией охотников, встречал на грузовичке егерь Николай - не старый еще, пятидесяти не было. Маму, как единственную женщину, посадили к нему в кабину. Всю дорогу он вспоминал свою жизнь - как воевал танкистом, был ранен, выжил и теперь замечательно живет с женой, растя сына. Приехав в лес, охотники встали на места в ожидании зверя. Маму с Николаем поставили в загон - иди себе по осеннему полупрозрачному лесу да кричи погромче, чтобы выгнать сохатого из чащи на линию стрелков. Как только из-за плотной стены деревьев выскочила лосиха, прогремело несколько выстрелов - один из них, срикошетив, ранил Николая. Ах, как это было ужасно: бледнеющий на глазах, истекающий кровью раненый, и крики охотников, и слезы в глазах умирающей лосихи, забытой и не нужной никому в трагической суете, всегда сопутствующей уходу человека. Николай скончался по дороге в больницу. Началось следствие. По всему выходило, что лишь двое могли произвести фатальный выстрел: актер Столяров или папа. Не дожидаясь экспертиз и судебных заседаний, отец как человек цельный и честный сказал: "Независимо от решения суда беру на себя заботу о вдове и сыне погибшего". И начал посылать им деньги. Эксперты на сто процентов установить виновного не смогли, группа охотников тоже разделилась на два лагеря: кто-то был убежден, что трагическую ошибку совершил Столяров, кто-то обвинял отца. Сам папа, сотни раз изучив расположение охотников и прочертив десятки планов и схем, пришел к выводу, что он ранить Николая не мог, но через десять долгих месяцев суд все-таки признал виновным его. Одним из главных аргументов стала денежная помощь семье потерпевшего, дескать, раз посылает деньги, значит, признал вину. Папа понимал, что по сути абсолютно неважно, кто повинен в случившемся горе, важно, что ничем, никогда не вернуть пареньку отца, и необратимость эта раздавила, пригнула его. Ему дали год условно. Прошло время, все о той истории забыли, а папа помнил до конца жизни. Охотиться ему было запрещено в течение двух лет, получив разрешение, он поехал на охоту. Мама была уверена, что охотиться он уже не любил, но решил доказать, что не сломался. Думаю, она была права.
…В саду в художественном беспорядке росли яблони и анютины глазки, кусты смородины и лютики, китайская береза с причудливо изогнутым стволом и подснежники, высоченные ели и тоненькие клены. Веранду увивал дикий виноград, а возле самого дома, под окнами кухни, где деловито гремела кастрюлями мама, пышно цвели золотые шары.
К нам с сестрой часто заходили маленькие Марина и Тема Боровик, Машенька Червинская (дочка сценариста Александра Червинского), мы залезали в настоящий вигвам, привезенный отцом из Латинской Америки, - внутри царил загадочный полумрак, сквозь желтые полотняные стены пробивались золотистые солнечные лучи - и мечтали о путешествиях, далеких странах и завороженно слушали рассказы Темы об Америке, где он и Марина выросли. В густом лесу, начинавшемся сразу за забором, карабкались по высоким елям, кося бусинками глаз, пушистохвостые белки, щелкали в мае по ночам соловьи и дни напролет куковали кукушки, лживо обещая бессмертие.
…Отца отличали свойственные только очень сильным людям доброта и мягкость. Особенно они проявлялись в отношении с нами, дочками, которым он прощал практически все, находя оправдание и детским капризам, и юношеской категоричности.
Отрывок из книги "Схватка".