Иван старается объяснить и оправдать свое вступление в ополчение, потому что, конечно, оно более похоже на набор, нежели на вольное ополчение, и особенно при переговорах о мире, и потому не могло возбудить сочувствия. Он надел мундир, был в нем на вечере и привел "в зависть и восторг всех", как он сам пишет. Хомяков, странно, всех посылает в ополчение и сердится на Самарина и Елагина, что не пошли. Получивши письмо Ивана, Константин, который и прежде собирался в Москву в этот день, тотчас же и поехал.
Сегодня, т. е. воскресенье 10 апреля, получили много писем с почты и "Московские ведомости", а иностранных журналов нет. Досадно! "Московских ведомостей" лучше было бы и не читать, до такой степени они пусты, напечатано только о кафтанах, полукафтанах и вице-полукафтанах, данных всем войскам. Самые интересные письма от Ивана, Плетнева и Попова. Иван опять пишет, что известий никаких, кроме того что в пятницу проехал курьером флигель-адъютант (это, вероятно, только подробности о начале бомбардировки, о чем было сообщено только вкратце по телеграфу). Иван наконец утвержден и представлялся Ермолову, который его принял прелюбезно (впрочем, он всех так принимает). Иван нашел его бодрым и свежим и душой и телом, но язвительные сарказмы так и сыпались в его речи. Иван думает, что 30-летнее действие так укоренило в нем это настроение, что никакие обстоятельства его не изменят, это так, но между тем мне кажется, судя по слухам, он воротился из Петербурга в другом расположении духа, был доволен и чего-то надеялся. Вслед за тем была бумага, объявляющая от министра, что впоследствии государь предоставляет себе назначить ему, т. е. Ермолову, более важное место, и как до сих пор ничего не воспоследовало, то Ермолов имеет полное право думать, что продолжается все та же прежняя оскорбительная комедия, в которой так учтиво употребляют все усилия, чтоб парализировать его деятельность втихомолку, не явно, осыпая в то же время любезностями. По крайней мере, его слова не могли бы быть сказаны Ивану, если б Ермолов сохранял какую-нибудь надежду на другое с ним обращение. Вот эти слова он сказал Ивану, что знал его желание занять при нем какое-нибудь место, но что в ополчении нечего делать, а что может быть ему, т. е. Ивану, удастся перейти в армию. Иван сказал, что будет тогда просить его содействия: "Моего, помилуйте, мои просьбы всегда приносят только вред, и я счастлив, когда еще отказывают учтиво". Если б он верил искренности желания государя употребить его в дело, или, по крайней мере, в уважение к себе, он не мог бы этого сказать.
Ермолов вообще выражался с порядочным презрением об ополчении. Ивановы товарищи – какие-то бывшие полицейские чиновники и тому подобные, и такого рода, что начальник его дружины гр. Толстой просил Ивана взять на себя казначейскую часть, потому что другим и доверить нельзя. Никто из порядочных людей не хотел идти в московское ополчение. Так ли оно призывалось, с тем ли намерением и при тех ли обстоятельствах было сделано, чтоб возбудить сочувствие?
Конечно, нет. Все это было устроено при Николае Павловиче и совершенно согласно с его системой. Во-первых, воззвание было сделано так двусмысленно с надеждами на мир, при таких унизительных уступках; во-вторых, самому-ополчению старались придать самый казенный характер, боясь оставить за ним всякое живое народное значение; не назвали его земским войском, как прежде, а государственным ополчением, не призывали на ополчение, а повелевалось составить такое-то; дружины назвать не по городам, а по номерам, не стоять вместе, а разделить их по войскам и т. д. Одушевление было убито, и это пародирование всего этого устройства, по-видимому, свободного, показалось каким-то ругательством. К тому же не знали, зачем собирать, когда ищут мира при таких унизительных условиях: приходилось, стало быть, сражаться за эти самые условия, а то, может быть, еще Австрию пошлют защищать и т. п. Такие мысли приходили всем, и потому всякий отделывался от ополчения, как кто мог, и надобно было допустить совершенную дрянь; но в других некоторых губерниях приняли как-то простодушно, поверивши одному слову: "ополчение"; вспомнили прежнее в 1812 году, и самые лучшие люди поспешили стать в ряды его. Так, в Костроме, Фед. Ив. Васьков, прекрасный человек лет 60-ти, болезненный даже, был выбран в начальники костромского ополчения и пошел с четырьмя сыновьями.
Плетнев пишет задушевное дружеское письмо к отесеньке и благодарит за книжку, между тем говорит, что надобно надеяться, что придирки цензора скоро будут уменьшены и совсем прекратятся. Приглашает братьев к деятельности. – Попов отвечает Константину, расспрашивает его о занятиях, о том, на чем остановилась его мысль, чего надеется, чего ожидает, и т. д. Видимо, вызывает его на письма, т. е. письма политические, какие Константин часто писал к Оболенскому, тогда как до сих пор не выказывал этого желания. Иван сообщает также слухи о том, что государь Александр Николаевич желает дать камергерам и камер-юнкерам вместо мундиров какие-то народные кафтаны, и даже говорит, будто они будут переименованы в стольников и ключников, но теперь отложено на время: конечно, не до того – в настоящую минуту. Между тем в петербургском обществе толкуют уже о сарафанах. Говорят, будто бы государь сказал: "Пусть всякий одевается, как хочет, мне до этого дела нет"! Хорошо, если б это было правда! – Но вообще везде царствует какое-то недоумение, неизвестность, что будет и чего именно хочет правительство, все чувствуют, что делается как-то легче и в отношении платья и в отношении духа. Тютчев Ф. И. прекрасно назвал настоящее время оттепелью. Именно так. Но что последует за оттепелью? Хорошо, если весна и благодатное лето, но если эта оттепель временная, и потом опять все закует мороз, то еще тяжелее покажется – все слухи говорят, что война, Ермолов то же сказал при Иване. Николай Тимофеевич пишет, что он представлялся новому государю (как губернский предводитель с депутацией из Симбирска), который их очень обласкал, благодарил несколько раз за пожертвования и сказал, что, вероятно, потребуются еще новые и что он надеется, что дворянство ему поможет; вот эти сведения верные, и видно, что государь не сомневался в войне ни на минуту. Иван пишет, что статья о глаголах Константина после двухгодичного цензурованья выпущена наконец… Какова цензура!
Отесенькина книжка идет прекрасно и находит общее сочувствие. Как жаль, что отесенька напечатал ее всего 800 экземпляров, несмотря на наши убеждения напечатать полный завод!
11 апреля . Сегодня опять тепло, весенний день. Вестей сегодня никаких, да и не могло быть. Занимаемся каждый своим делом, а между тем душа томится неизвестностью и ожиданием, что-то делается в Севастополе, да помилует Господь наших. Что-то узнаем завтра? Или Константин приедет, или письма должны быть!
12 апреля. Поутру было письмецо от Константина; он сам будет, вероятно завтра. Иван уехал к своей дружине в Серпухов. – Наконец, получена депеша от Запр.: бомбардирование все продолжалось, после того было известие, что оно слабее. – Какой ужас! – уже неделю продолжается это истребление людей! Скорбь душевная всеми овладела.
Константин сверх нашего ожидания приехал вечером, слава Богу, благополучно. Но нерадостные известия привез он нам; получена депеша телеграфическая от 7 апреля; страшное бомбардирование продолжается беспрерывно – напечатаны некоторые подробности о первых днях, много потерь с обеих сторон; Боже мой, чем это все кончится. Это борьба насмерть; французы не отойдут теперь от Севастополя из одной чести, они скорее все лягут, нежели откажутся от своего предприятия. Они хотят во что бы то ни стало, разрушить Севастополь. Их план бомбардировать до тех пор, пока не заставят молчать русских, а потом атаковать. У нас, говорят, снарядов много, и подбитые пушки вновь заменяются другими (а мы у них подбили 50 пушек). Что же это будет, одно истребление! Боже мой, за грехи людские посылаются им эти бедствия! – Стоим ли мы того, чтоб Ты за нас заступился; праведен гнев Твой, но очисти и помилуй нас. – Господи, возбуди в нас всех покаяние!
Вот теперь время общественному покаянию, молитвы. О, если б мы покаялись, как Ниневия! сердце сокрушается при мысли, что происходит теперь в Севастополе, что еще будет. Всем бы надобно было единодушно стоять на молитве непрестанно и молить о пощаде; должно было бы объявить пост и покаяние.
Других известий важных никаких нет.
В государственном совете, собранном по случаю конференции, Блудов говорил прекрасно, совершенно в воинственном духе, а Долгоруков, военный министр, советовал принять меры со всеми уступками. Нессельроде же сказал будто, что более уступок делать нельзя; но это, конечно, или потому, что дальнейшие уступки с нашей стороны будут вредны для Австрии, или же потому, что знает, что государь Александр Николаевич не хочет и согласиться на дальнейшие уступки: так, вероятно, Нессельроде сказал это для того, чтоб выиграть в глазах государя и получить его доверие и между тем разными невидными происками достигать своей цели. Славян уже он продал окончательно: по крайней мере, это видно из журналов иностранных.
В одном из журналов "Francfort" перепечатана статья из "Constitutionnel", в которой три места вытерты, но явно, что говорится об уступках, сделанных Россией в 4 пункте, т. е. о покровительстве православных. Россия отказалась окончательно от всех прав своих на покровительство несчастных православных, приняла весь пункт с истолкованием. Замечательно, что в некоторых местах эта статья совпадает совершенно и во взглядах, и даже в выражениях с одной статьей, должно быть Нессельроде напечатанной в "Journal de Francfort", присланной из Петербурга. Нессельроде указывает Европе, как надобно действовать, чтоб па-рал изировать силу и влияние России; да и все ноты его писаны в этом смысле.
Говорят, государь Александр Николаевич все носит генерал-адъютантский мундир, живет в прежних своих комнатах и еще не нарушает прежнего порядка. Блудов сделан президентом государственного совета. Это хорошо потому особенно, что это последовало после того, как он говорил такую воинственную речь. Все говорят о перемене платья, что это теперь только отложено на время. Замечательно, что уже начинает возникать кой-где недовольство новым царствованием, хотя совершенно не важное и в самом пустом кругу или в людях, принадлежащих к партии великого князя Константина Николаевича.
В четверг, 15 апреля, получили мы "Московские ведомости", в которых напечатаны подробности о первых днях бомбардирования и депеша телеграфическая от 3 апреля с известием, что бомбардирование продолжается с тою же силою. Самые лучшие начальники и офицеры убиты. Ужасно, сколько еще погибнет!
Сегодня (пятница) еще известия подробные (в "Московских ведомостях") о последующих днях бомбардирования до 3-го числа и депеша телеграфическая от 7-го.
Бомбардирование все продолжается, хотя несколько слабее последние дни, но страшно вообразить себе непрерывную и днем и ночью эту ужасную канонаду. Боже мой, чем это все кончится! Если неприятель и принужден будет прекратить ее, то за этим последует непременное сражение в поле, они хотят броситься на нашу армию, потому что атаку Севастополя считают совершенно невозможною. Они опять несколько раз пробовали отнимать у нас наши ложементы, которые ближе к их траншеям, нежели к нам, но всякий раз были отбиты после отчаянного боя. Но что стоят все эти схватки, сколько отличных офицеров погибло у нас, сколько солдат! Наши сбили у неприятеля несколько пушек, но они выстроили еще две батареи, и мы не перестаем вести наши работы, укреплять мины. Что за ужасы! Сердце содрогается о том, что теперь там совершается и что совершилось уже, может быть, в настоящую минуту. Ужаснее всего то, что не видишь другого конца, этой борьбы, как истребление друг друга. Осада и защита Севастополя неслыханная досель, по их собственному признанию, только раздражает и подстрекает их самолюбие. Трудно надеяться, чтоб они после неудачной попытки разрушить Севастополь оставили бы Крым, и только неудачей оскорбленное самолюбие будет причиной такого ужасного кровопролития. Конечно, неприятель потерял не менее нашего. Все повреждения, наносимые Севастополю, исправляются быстро, и люди работают без устали и сохраняют удивительную бодрость и даже веселость духа, так что князь Горчаков пишет: "Нельзя не гордиться именем русского". Да поможет им Бог!
Сегодня получила от Машеньки Карташевской письмо, которое нас очень обрадовало и успокоило на их счет. Они получили письмо, и даже два, от Коли: слава Богу, он не только жив и здоров, но даже должен оставить Севастополь и ехать в Керчь, где он назначается исправляющим должность начальника артиллерии восточного края Крыма. Вероятно, боятся нападения с этой стороны. Слава Богу, тетенька теперь может быть покойнее и, вероятно, скоро соберется к нам. Машенька пишет также, что переговоры на конференции совершенно расклеиваются, что требования врагов наших дошли до безумия, и прибавляет, что хорошо, если б возвратить и сделанные им уступки в наказание. Это, верно, общая мысль в Петербурге. Дай Бог!
Сегодня в наших газетах есть еще чрезвычайно приятное известие о возвращении наших пленниц княгини Чавчавадзе и сестер ее княгинь Орбелиани с их детьми. Шамиль выдал их в обмен сына своего и 40 тысяч серебром. Сын его был захвачен нами и воспитан в корпусе, теперь он служил в нашей службе.
Говорят, его смутила в первую минуту мысль об возврате его в дикую свою родину, однако же он сам пожелал, но был глубоко оскорблен, когда отец его, согласившись возвратить пленниц за эти условия, вдруг отказался от своего обещания и потребовал миллион денег и 250 пленных. Молодой Шамиль, которого очень хвалят, написал ему письмо, в котором объяснил, что отец его этим унижает его в глазах русских; отец согласился, и вот совершился обмен, чрезвычайно любопытный. Какая радость, какое счастье должны были испытывать наши пленницы и их близкие, и какие смутные, противоречащие чувства должен был испытывать молодой Шамиль, переходя из образованного мира в полудикую горную жизнь своего народа. Кто знает, может быть, великие судьбы совершились в этом событии, и этот молодой человек, который у нас прошел бы жизнь свою наряду со всеми другими, теперь там будет иметь влияние на народ свой и на наши отношения с ним!
18 апреля. Вчера получили одно только письмо, от Кулиша, очень умное и замечательное: он говорит о впечатлении, произведенном на него Москвою (он там встречал Святую), о том, что элемент общерусский начинает тесниться в его хохлацкую душу и что он много благодарен Константину. Но в то же время письмо его сообщает вовсе не радостные вести о Петербурге. Он вполне разочаровался в своих надеждах, он убедился, что ожидать ничего нельзя не только в настоящую минуту, но и в будущем, и потому он немедленно уезжает на свой хутор, куда он даже не думал возвращаться. По почте он не мог написать подробнее, в чем дело, но, по крайней мере, его личные надежды на какую-нибудь деятельность разлетелись, и вот еще человек, обманувшийся в своих ожиданиях насчет нового царствования; но мы еще не допускаем себя предаться полному разочарованию, все еще выжидаем. Настоящая минута так полна всякого недоумения, неизвестности, нерешительности в политических делах, что трудно предпринимать какие-нибудь важные преобразования. Теперь не до внутреннего устройства и перемен. Конечно, государь мог бы решительнее действовать и в политических делах, но он, с одной стороны, уже связал себя, подтвердивши 4 пункта принятых законным государем Николаем Павловичем, с другой стороны, Нессельроде, разумеется, запутывает положение сколько может. – К тому же, вероятно, Пруссия также нам держит руки именно своей дружбой, ради которой и эти 4 пункта приняты, а также государыня Александра Федоровна, конечно, не допустит никакого разрыва с Пруссией, она и на троне русском осталась такой же пруссачкой, ей даже сказали в предполагаемом адресе из Берлина что-то вроде этого. Вот уже два раза пишут в английских газетах, что прусский король просит нашего государя прислать Нессельроде для заключения мира, если он возможен, и уговаривает государя согласиться с западными державами, потому что в противном случае вся Германия приступит к союзу с Австрией, и тогда Пруссия будет находиться в крайне затруднительном положении.
Каково! Если государь Александр Николаевич и не согласится в первую минуту, то достаточно будет слез матери, чтоб его склонить, а тут же и Нессельроде с своими мошенническими доводами, убеждениями и напоминаниями о воле его отца и т. д. Нас до сих пор еще спасают сами наши враги, они не умеют остановиться на том позоре для России, которого уже достигли требования их, и теперь на конференциях доходят, говорят, до безумия, и до сих пор провидение спасает нас их же собственным ослеплением, но мы на краю пропасти. В конференциях царствует и до сей поры та же неизвестность, та же запутанность, и чем более хотят они упростить вопрос, тем более они усложняют его. – Мы боимся, что Нессельроде поедет в Вену… Тогда беда! – Россия пропала, он во что бы то ни стало заключит мир; что за странное положение! В Севастополе дерутся отчаянно, истребляют друг друга, в Вене идут переговоры об мире, за что же дерутся, зачем же проливается кровь, и затем ли, чтоб потом опять принять 4 постыдные пункта, уже принятых, или затем, чтоб уступить и самый Севастополь, который сам враг не сумел разрушить! – Странное время. Отесенька справедливо говорит, сколько раз во все продолжение этих обстоятельств, полных недоумения и неизвестности, нам казалось, что вот наконец достигаем мы решительной минуты, когда чем-нибудь да должен быть решен вопрос; казалось, все истощены препятствия к тому, все запутанное, наконец, разъясняется, будет же какой-нибудь конец, и в эту самую минуту поднимаются нежданные, невообразимые затруднения, возникают совершенно новые обстоятельства, вопрос усложняется вдвое, и опять все тянется, тянется и наконец снова как будто достигает конца и снова возрождается и запутывается. Кто-то очень хорошо сказал, что восточный вопрос совершенно напоминает пенелопину ткань; это сравнение как нельзя больше верно, но только там дело шло о нитках или шелках, а здесь гибнут также напрасно живые люди.