Эоловы арфы - Владимир Бушин 13 стр.


- Мне больше всего запомнилось то, что вы писали о культурной жизни наших горожан и о положении дел в гимназии. Если не ошибаюсь, - Ханчке незаметно снял руку с плеча Фридриха, - вы утверждали, будто в Бармене и Эльберфельде достаточно уметь играть в вист и на бильярде, немного рассуждать о политике и сказать удачный комплимент, чтобы прослыть образованным человеком. Вы говорили, что под настоящей литературой жители обоих городов разумеют лишь сочинения Поля де Кока, Марриэта, Нестроя и им подобных. Думаю, мой друг, что вы тут были не правы. Это, так сказать, плод юношеской экзальтации.

- Я имел в виду, конечно, не всех жителей, - сказал Энгельс, - а, главным образом, купечество.

- Но с другой стороны, - продолжал учитель, - вы были глубоко правы, называя членов попечительского совета нашей гимназии людьми, умеющими очень точно занести любой доход в соответствующую графу своих гроссбухов, но не имеющими никакого понятия о греческом, латыни или математике. Совершенно справедливо вы писали и о том, что выбор учителей у членов нашего попечительского совета проводится по принципу - лучше совершенно бездарный реформат, чем самый дельный лютеранин.

- Я писал и о многом другом, - негромко проговорил Энгельс.

- Да, и о многом другом, - как эхо отозвался доктор Ханчке.

Они помолчали. Фридрих подумал было, не пора ли уже прощаться, как вдруг старый учитель в очевидном волнении встал, прошелся туда и обратно несколько шагов, остановился против Энгельса и, обводя рукой зал, воскликнул:

- Фридрих!..

"Ридрих!.. идрих!.. идрих!" - тотчас откликнулась темнота.

- Вы помните, как здесь, в этом зале, на гимназическом празднике в сентябре тридцать седьмого года вы читали свое стихотворение, написанное на древнегреческом?

- Помню, - ответил Энгельс, удивленный внезапным волнением учителя. - Оно называлось "Поединок Этеокла и Полиника".

- Да! - с непонятной решимостью сказал Ханчке и, отступив на три шага, почти слившись с темнотой, вдруг начал декламировать - торжественно, внятно, с видимой любовью к каждому произносимому слову:

Бросились тут друг на друга, подобно львам кровожадным,
Братья родные, отца одного родимые дети,
Тут опустилась и ночь, золотой развязавши свой пояс,
Меч свой направив тяжелой рукой, один поразил им
Брата - и черная кровь полилась мгновенно из раны.

- Доктор Ханчке! - изумленно воскликнул Фридрих. - Это мои вирши? И вы помните их наизусть? До сих пор?

Старик ничего не ответил, лишь сделал паузу, перевел дыхание и закончил:

Но когда острый меч вонзился в грудь Этеокла,
Меч его, панцирь пронзив, поразил царя Полиника.
Оба упали на землю, и мгла им очи застлала.
Братья лежали, друг друга сразив длиннолезвенной медью.
Так Эдипа, царя беспорочного, род пресечен был.

- Доктор Ханчке! - Энгельс поднялся и сделал шаг навстречу Ханчке. - Ну как это вы могли столько лет помнить такую белиберду!

- Во-первых, мой мальчик, - учитель тоже сделал шаг навстречу, вышел из тьмы, - за долгие годы моей работы в гимназии у меня было не так уж много учеников, которые слагали стихи на древнегреческом. А во-вторых, это вовсе не белиберда. С самого начала ваше стихотворение привлекло меня тем, что в нем показан ужас и гибельность братоубийства. И чем дальше шло время, чем более тревожным и смутным оно становилось, тем чаще я думал о том, что вы написали это стихотворение именно в предчувствии нынешних времен.

Энгельс и смущенно, и иронически вздернул плечи:

- Уж не считаете ли вы меня пророком, доктор?

- Предчувствовать могут не только пророки, иные юношеские сердца чрезвычайно чутки. Но дело сейчас не в этом. - Ханчке подошел совсем близко и положил собеседнику на плечи свои руки. Фридрих ощутил его взволнованность. - Дело в том, что позавчера в Эльберфельде немцы убивали немцев, немецкая рука проливала немецкую кровь. Пуля солдата пронзила голову одного из заключенных, которых рабочие выпустили из тюрьмы. Но восставшие не остались в долгу, их пуля угодила в самое сердце капитану фон Уттенхофену.

- Уттенхофену? - Энгельс снял руки Ханчке со своих плеч: он понял, что только сейчас-то и начнется главный разговор.

- Вы знали его?

- Немного.

- А я не знал ни заключенного, ни капитана. - Старик горестно прижал руки к груди. - Но все равно видеть это было ужасно! Человек только что улыбался майскому солнцу, что-то азартно кричал и вдруг - лежит на мостовой уже не он, а его труп…

- Да, я немного его знал, - повторил Энгельс.

- Это было вчера… Сегодня братоубийственные страсти вроде бы стали затихать, - горячо продолжал Ханчке, - и вот вы, написавший в этом городе стихи о том, как чудовищно братоубийство, вы, читавший эти стихи здесь, в этом зале, сегодня явились в этот город во главе вооруженного отряда с единственной целью - вдохнуть новые силы в братоубийство!..

"Ратоубийство!.. бийство!.. ийство!" - снова отозвалась темнота.

Старик смолк и утомленно опустил переплетенные в пальцах руки, ожидая, что ответит его ученик, его воспитанник, его любимец.

- Вы хотите, доктор Ханчке, - тихо сказал ученик, - чтобы я покинул Эльберфельд?

- Да! И немедленно. Этой же ночью.

- Вы, очевидно, хотите, - кажется, еще тише спросил воспитанник, - чтобы со мною ушел и отряд?

- Разумеется: ему тут делать нечего.

- Иначе говоря, - совсем тихо произнес любимец, - вы хотите, чтобы в Эльберфельде все оставалось так, как было всегда.

- Да, пусть останется все по-прежнему, лишь бы не братоубийство…

Энгельс резко повернулся на каблуках, молча прошел несколько шагов в глубь зала, возвратился назад и сказал:

- Если память мне не изменяет, учитель, Полиник выступил против брата Этеокла и привел свои войска к семивратным Фивам лишь потому, что Этеокл незаконно захватил власть в этом городе.

- У вас прекрасная память, - кивнул седой головой Ханчке. - Так оно и было. Но все равно ваше стихотворение не оправдывало Полиника, оно рисовало кошмар братоубийства.

- Да, верно. Но я уже сказал, - в голосе Энгельса проскользнула жесткость, - что не в восторге от своего давнего-предавнего сочиненьица, хоть оно и на греческом языке. А главное, не кажется ли вам, доктор Ханчке, что власть, которая до позавчерашнего дня правила в Эльберфельде, неизмеримо более незаконная, чем власть Этеокла в семивратных Фивах?

- Мы не смеем об этом судить! - замахал руками учитель. - И у вас нет никаких доказательств ее незаконности.

- Вы ошибаетесь, дорогой доктор Ханчке, доказательств множество. Но я приведу лишь одно, может быть особенно убедительное для вас.

Энгельс опять прошелся по залу, собираясь с мыслями, что-то вспоминая, потом остановился в двух шагах от собеседника и сказал:

- Мы с вами говорили тут о моих "Письмах". Между прочим, я в них писал и о том, как бесчеловечны условия труда на фабриках Эльберфельда, что из пяти рабочих трое умирают здесь от чахотки. Это была правда или плод юношеской экзальтации?

- Это сущая правда, - тотчас и с болью в голосе ответил Ханчке.

- А за десять лет, минувших с тех пор, - продолжал Энгельс, - что-нибудь изменилось на фабриках города?

Учитель помолчал, помялся и в конце концов удрученно выдавил из себя:

- Пожалуй, ничего не изменилось…

- Я писал о поголовном пьянстве среди рабочих, о переполненных кабаках, о невероятном распространении сифилиса. Что, все это теперь в прошлом? Вместо кабаков в городе процветают библиотеки, а о венерических болезнях горожане знают лишь по литературным источникам?

Учитель уже ничего не отвечал ученику. Только слышно было, как тяжело и прерывисто он дышит.

- Я писал о нищете рабочих, о том, что фабриканты пользуются любым предлогом, чтобы снизить им заработную плату, да еще приговаривают, что это на пользу рабочему: меньше будет пить. Охотно поверю, что таких бессовестных слов они уже не говорят, но поступают-то так же бессовестно, как и раньше.

- И вы надеетесь что-то изменить? - перебил Ханчке.

- Погодите. Я не кончил своего доказательства, - Фридрих сделал движение рукой, как бы отводя заданный вопрос. - Я писал, наконец, что половина детей в городе не имеет возможности учиться, что с шестилетнего возраста многие из них работают на фабриках вместе с родителями. Конечно, издали вы видели этих шестилетних рабочих. А видели вы их ручонки, когда, вместо того чтобы ловить бабочек или пересыпать песочек, худенькие, потрескавшиеся, кровоточащие, они торопливо и сосредоточенно делают дело взрослых? Вы заглядывали хоть раз в эти детские глаза, в которых уже нет ничего детского - ни желания пошалить, ни умения покапризничать, ни наивной милой хитрости, ни любопытства, ни удивления, - ничего!

Сунув в карманы стиснутые кулаки, Энгельс несколько мгновений помолчал. Ханчке уже не решался перебить его.

- Представьте себе, - Фридрих вдруг резко подался в сторону собеседника, - в шесть лет ребенок уже отвык от детских поступков и чувств: некогда шалить или любопытствовать - надо работать, бесполезно капризничать и даже плакать - никто не обратит внимания, опасно хитрить и притворяться - побьют…

Отшатнувшись, Энгельс устало опустил на секунду веки и сказал словно о том, что предстало в этот миг его мысленному взору:

- А их усталая, разбитая, как у отцов, походка, когда после смены они возвращаются домой!..

- Это я видел, - тихо, словно только для себя, проговорил Ханчке, - видел здесь…

- А мне, доктор Ханчке, довелось видеть шестилетних рабочих не только здесь, в Эльберфельде и Бармене, но и в Англии, и во Франции, и в Бельгии… И, кстати говоря, это жуткое зрелище - одна из основных причин превращения богобоязненного отрока в редактора красной газеты. Но сейчас речь не о том. - Энгельс запнулся, делая над собой усилие, чтобы не пойти по руслу новой мысли, и заключил: - Я хочу сказать, что если власть спокойно взирает на шестилетних рабочих, на нищету, болезни, невежество лучшей, самой деятельной и плодотворной части населения, взирает и ничего не делает, чтобы изменить положение, то это может лишь означать, что такая власть абсолютно чужда народу и потому совершенно незаконна. Вот мое доказательство!

- И вы явились сюда в надежде что-то изменить? - чуть громче прежнего спросил учитель.

- Я считал бы себя последней свиньей, - Энгельс рубанул кулаком воздух, - если бы остался в стороне, когда люди моего родного края взялись за оружие, чтобы хоть немного облегчить свою участь. Я чувствую себя в огромном долгу перед этим краем и перед этим городом. Ведь именно здесь, в Эльберфельде, в этих стенах я и мои товарищи должны были год за годом спрягать во всех наклонениях и временах латинский глагол pugno, pugnas, pugnat… Ваши нынешние ученики, конечно, твердят так же, как мы пятнадцать лет назад: pugnamus, pugnatis, pugnant… Но настал наконец час, когда надо не спрягать этот глагол, а совершать действие, которое он обозначает, - сражаться.

- Фридрих! - Голос Ханчке дрогнул. - Поверьте моим сединам - вы ничего не добьетесь. Через несколько дней здесь будут войска прусского короля, все пойдет по-старому. Только зря еще раз прольется кровь…

- Нет, вы ошибаетесь, доктор Ханчке, если кровь прольется, то она прольется не зря.

- Но ведь двадцать лет тому назад в Эльберфельде уже было восстание. Вы это не помните, а я помню отлично. И что оно изменило? Ничего!

- Как знать, учитель! Ничто в этом мире не проходит бесследно. И не исключено, что без восстания двадцать девятого года было бы невозможно восстание сорок девятого.

Ханчке делалось не по себе при виде тщетности своих усилий. Но у него был в запасе еще один, последний, как ему казалось, самый веский довод, и вот он прибег к нему:

- Фридрих! Но ведь может пролиться кровь не чья-нибудь, не безвестных рабочих и солдат, вернее, не только их, но и ваша. Это достаточно вероятно, ибо ваши враги не только прусские войска, у вас много врагов здесь, в городе. И вы для них не безымянный безликий бунтовщик, они прекрасно знают вас и по имени, и в лицо…

- Ну что ж! - Энгельс улыбнулся, зная, что собеседник не разглядит его улыбки. - Меня заранее утешает сознание хотя бы того, что мои товарищи в "Новой Рейнской газете" не поскупятся на место под некролог и что некролог - я знаю, кто его напишет, - будет образцом литературы этого жанра.

- Как вы можете шутить! - с отчаянием и болью воскликнул Ханчке. - А вы подумали о матери, об отце, о своих сестрах и братьях, наконец, о своем старом учителе, для которого вы всегда были родным сыном?

Энгельс понял, что старику действительно не до шуток, но и уступить ему, дать какое-нибудь утешительное обещание он, конечно, не мог.

- Доктор Ханчке, уже очень поздно. Пойдемте, я провожу вас домой, в городе неспокойно.

Ханчке несколько секунд стоял недвижно, потом совсем близко подошел к Энгельсу, опять, как тогда, положил ему руки на плечи и прерывистым, едва не плачущим голосом, тихо, с трудом проговорил:

- Вашей прекрасной юностью… своей старостью… стенами этого зала, который так хорошо знает нас обоих… я заклинаю вас, Фридрих, я умоляю вас покинуть город.

Энгельс снял слабые руки старика со своих плеч и, осторожно пожимая одну из них, мягко, но настойчиво и громче, чем в первый раз, проговорил:

- Пойдемте, я провожу вас…

На другой день, 12 мая, в субботу, Энгельс чуть свет был на ногах. И опять летал на коне из конца в конец города, руководил строительством баррикад, рытьем окопов, созданием узлов обороны… Но едва ли не раньше, чем он проснулся, в Комитете безопасности с новой силой разгорелась начавшаяся еще вчера борьба вокруг его имени. Слухи и страхи, бродившие по городу, за ночь подогрели оба лагеря - и тот, что требовал лишить Энгельса всех полномочий, даже выслать из города, и тот, который настаивал на предоставлении ему больших прав.

В два часа пополудни к Энгельсу был послан курьер с приказанием немедленно явиться в ратушу. Энгельс, конечно, не мог знать, зачем его вызывают, но насторожился. В высоких запыленных сапогах, в брюках, испачканных глиной, в разорванном у плеча сюртуке, он вошел в зал, готовый ко всему. Такой вид некоторые члены Комитета сочли вызывающим.

- Господин Энгельс, - встретил явившегося Хёхстер, - доложите Комитету безопасности о том, что вы проделали за минувшие сутки.

Энгельс усмехнулся попытке председателя создать впечатление, будто Комитет работает с величайшей четкостью: вчера поручил - сегодня проверяет. Он уже успел увидеть в действиях, во всем поведении Комитета столько нерадивости и трусости, безалаберности и сумятицы! Однако же доложил о сделанном им за сутки как положено.

- Говорят, минувшей ночью вы возглавили разграбление оружейного склада? - спросил кто-то, едва сдерживая негодование.

- Минувшей ночью, - спокойно и четко, даже не повернув головы на голос, ответил Энгельс, - я крепко спал на квартире, любезно отведенной мне Комитетом. А событие, которое вы имеете в виду, говоря о разграблении, произошло не ночью, а вечером. Я не руководил им, как вы утверждаете. Более того, я хотел предупредить стихийную, необдуманную раздачу оружия. Увы, добиться этого мне не удалось.

Члены Комитета помолчали, Хёхстер о чем-то перемолвился со своими соседями, потом попросил Энгельса подойти и со словами: "Мы просим вас взять на себя и артиллерию…" - протянул ему еще один мандат. Корявым почерком Хюнербейна там было написано:

"Настоящим гражданин Ф. Энгельс уполномочивается установить орудия по своему усмотрению, а также потребовать необходимых для этого мастеровых. Связанные с этим расходы оплачивает Комитет безопасности. Эльберфельд, 12 мая 1849 г.

Комитет безопасности.

За комитет

Потман, Хюнербейн, Трост".

Энгельс знал о борьбе в Комитете вокруг его персоны. По этому новому мандату он понял, что сегодня тут возобладали его сторонники, но никакой уверенности в том, что произойдет здесь завтра, у него не было. Разыскав глазами Хюнербейна, он озорно подмигнул ему, понимая, что тот не только своей рукой выписал мандат, но и настойчивей всех добивался его. Хюнербейн чуть заметно кивнул и утвердительно-ободряюще опустил веки.

- Могу я быть свободен? - по-военному четко и одновременно весело, так, словно перед ним люди, которых действительно следует уважать, которым надо беспрекословно подчиняться, спросил Энгельс.

- Да. И приступайте к своим новым обязанностям, ни на минуту не забывая старых, - ответил Хёхстер, с явным удовольствием произнося эти решительные, веские слова.

Энгельс четко повернулся и уже направился к выходу, как Хёхстер вдруг остановил его:

- Одну минуту! Возьмите этот шарф - знак вашей принадлежности к командному составу.

Энгельс снова подошел к председателю и взял шарф. Такие шарфы алого цвета он уже видел у многих. Конечно, и ему хотелось носить это небольшое красное знамя, поэтому он тут же обмотал шарф вокруг шеи.

Выходя из дверей ратуши, Энгельс увидел двух подъезжавших всадников. В одном он тотчас узнал Мирбаха.

- Отто! - крикнул он, сбегая с крыльца.

- Фридрих! Как я рад, что ты здесь! - Всадники спешились, и Мирбах, бросив поводья своему спутнику, подошел к Энгельсу: - Я знаю, что это ты предложил Комитету вызвать меня. Спасибо за честь, но буду ли я благодарить тебя за все остальное - не знаю.

- Иди, они ждут тебя. - Энгельс кивнул головой в сторону ратуши.

- Нет, прежде я хочу поговорить с тобой.

- Этим ты увеличишь и без того немалое число моих врагов.

- Черт с ними, с врагами! Дюжиной-другой больше или меньше - разве для тебя это когда-нибудь имело значение?

- Пожалуй, ты прав… Ну, тогда влезай обратно в седло, и я тебе не только все расскажу, но и покажу.

Мирбах отдал кое-какие распоряжения своему спутнику, и через несколько минут они с Энгельсом уже ехали конь о конь по улицам Эльберфельда.

- Итак, Фридрих, что ты думаешь обо всем этом? Каковы, по-твоему, наши шансы? - искоса бросив озабоченный взгляд, спросил Мирбах.

- Шансы? - Энгельс ласково потрепал по шее коня. - Шансов никаких. Восстание обречено, несмотря на очень благоприятную обстановку во всей Германии.

Мирбах ни слова не ответил, всем видом выражая желание слушать дальше.

- Посуди сам. Вся наша вооруженная сила не больше семисот - восьмисот человек. Соседние города - Бармен, Кроненберг, Леннеп, Лютрингхаузен и другие - к восстанию не примкнули. Мы знаем, что восстали города Хаген, Изерлон и Золинген, но связь установлена только с последним из них. Пруссаки обладают колоссальным превосходством сил. Вся наша провинция окружена семью крепостями, из которых три - крепости первого класса. Развитая сеть железных дорог Рейнской Пруссии и целый флот грузовых пароходов дают возможность правительству быстро доставить войска в любой пункт. Правительство приказало стянуть из Везеля, Вестфалии и восточных провинций целую армию в двадцать тысяч человек с многочисленной кавалерией и артиллерией. А за Руром по всем правилам военного искусства сформирована стратегическая группировка. В этих условиях восстание в Эльберфельде, да и в провинции вообще, может иметь шансы на успех только при совершенно исключительных обстоятельствах.

Назад Дальше