- Такие критерии и оценки, - в голосе Маркса проскользнула удивившая многих горечь, - станут возможны лишь в далеком будущем, но они немыслимы сейчас, в пору ожесточенной классовой борьбы. Чтобы далеко не ходить за примерами, обратимся к фигуре того же Цвейфеля.
- Господин председатель! - вскочил Бёллинг. - Я протестую! Я уверен, что подсудимый хочет нанести новые оскорбления господину обер-прокурору.
Председатель поколебался, его голова повернулась чуть-чуть вправо, потом чуть-чуть влево. Наконец он сказал:
- Подсудимый, вы не могли бы обратиться к другому примеру?
- Нет, господин председатель, не могу. Этот пример принципиально важен для дела нашей защиты.
Кремер опять покачал головой и произнес:
- Протест прокурора отклоняется. Подсудимый, можете продолжать.
- Благодарю. - Маркс с достоинством кивнул Кремеру. - Здесь много говорилось о том, что наша газета часто и резко писала о господине Цвейфеле как о противнике революции. Но стоило Цвейфелю минувшей осенью сделать два-три вольных или, вернее, двусмысленных жеста, как правительственная "Новая Прусская газета" тоже обрушилась на него. Она писала о его - цитирую - "невыразимом умственном убожестве и недомыслии"…
- Господин председатель! - опять вскочил Бёллинг. - Ведь я предупреждал!..
Кремер развел руками: что, мол, поделаешь? Все идет по закону. А Маркс вел слушателей дальше:
- Она называла его "революционным брюхом" и даже сравнивала с Робеспьером.
Зал, как один человек, прыснул. Бёллинг ерзал на своем стуле, словно его поджаривали. Кремер склонил голову над бумагами. Энгельс и Корф ликовали. Дама в вуали дружески помахала подсудимому перчаткой. Дункель не смотрел ни на оратора, ни на даму, он находился в полуобморочном состоянии.
- В глазах этой газеты, в глазах ее партии, - подсудимый указал рукой за пределы зала, - наша статья не навлекла на господина Цвейфеля ненависти и презрения, а, наоборот, освободила его от тяготевшей над ним их ненависти, от тяготевшего над ним их презрения. На это обстоятельство следует обратить особое внимание не только в связи с данным процессом, но и во всех тех случаях, когда прокуратура попыталась бы применить статью 367 к политической полемике.
- Кажется, от конкретных фактов данного дела подсудимый намерен перейти к общеполитической агитации, - мрачно констатировал Бёллинг.
Председатель промолчал, а Маркс, обернувшись к автору реплики, ответил:
- Да, господин прокурор, я не скрываю, что вся моя речь будет прямой агитацией - агитацией за социальную справедливость, за свободу революционно-демократической печати. - И снова, обращаясь к присяжным: - Статья 367, как ее толкует прокуратура, позволяет печати разоблачение лишь тогда, когда оно опирается на официальные документы или на состоявшиеся уже судебные приговоры. Ей разрешается, к примеру, разоблачать чиновника лишь после того, как тот отстранен от своей должности или осужден. Но зачем же печати разоблачать post festum, уже после вынесения приговора? Она по своему призванию - общественный страж, неутомимый разоблачитель власть имущих, вездесущее око, стоустый глас ревниво охраняющего свою свободу народного духа.
Раздались хлопки. Дункель подумал: "Ну и времена! В суде, при всем честном народе человек болтает черт знает что, и его никто не остановит, не прервет, не лишит слова! Даже хлопают еще… И эта дама, такой благородной внешности, - тоже!"
- Статья 367 заканчивается так. - Маркс раскрыл кодекс и прочитал: - "Настоящее постановление неприменимо к действиям… разоблачение или пресечение которых было обязанностью лица, возбудившего обвинение, в силу его служебных функций или его долга". Долга, господа! - Маркс энергично захлопнул кодекс. - Достаточно бросить хотя бы беглый взгляд на инкриминируемую статью, чтобы убедиться, что наша газета, нападая на местную прокуратуру и жандармов, была весьма далека от какого-то ни было намерения нанести оскорбление или возвести клевету, она лишь исполняла свой долг разоблачения. - Он помолчал несколько мгновений, усмехнулся, пожал плечами. - Конечно, законодатель не имел в виду свободную печать, когда говорил в статье 367 о долге разоблачения. Но, согласитесь, не мог он думать и о том, что эта статья будет когда-нибудь применяться против свободной печати.
- Вот именно! - растерянно промолвил один из присяжных. - Как же быть в случае такой неопределенности?
- Как быть? - живо подхватил Маркс. - Всем известно, что при Наполеоне не существовало никакой свободы печати. Поэтому, уж если вы хотите применять наполеоновский закон к такой ступени политического и социального развития, для которой он вовсе не предназначался, то применяйте его полностью, толкуйте в духе нового времени - и пусть на благо печати пойдет и заключительная фраза статьи о долге. В рассматриваемом случае, - Маркс кивнул головой в сторону Энгельса и Корфа, - задача облегчается вам самой буквой закона. Но даже и там, где буква закона вступает в явное противоречие с только что достигнутой ступенью общественного развития, именно вы, господа присяжные, обязаны сказать свое веское слово в борьбе между отжившими предписаниями закона и живыми требованиями общества.
Бледный, разъяренный, не владеющий собой Бёллинг стремительно поднялся и громыхнул на весь зал латынью:
- Dura lex, sed lex!
В тон прокурору со своего места тотчас, как насмешливое эхо, отозвался Энгельс:
- Pereat mundus et fiat justitia!
- Господа! - едва сдерживая улыбку, сказал Кремер. - Мы не в римском сенате. Прошу изъясняться по-немецки.
- Истинная свобода может существовать только на почве закона! - столь же возбужденно процитировал прокурор фразу из недавнего предписания нового министра юстиции Ринтелена.
Подсудимый с грустной безнадежностью посмотрел на прокурора и закончил, обращаясь к присяжным:
- Ваш долг, господа, опередить законодательство, если оно не осознает необходимость удовлетворить потребности общества. Это самая благородная привилегия суда присяжных.
Но Бёллинг продолжал бесноваться:
- Вы призываете к беззаконию, а закон - основа общества!..
- Это - фантазия юристов, - покрутил рукой возле лба Маркс. - Наоборот, закон должен основываться на обществе, он должен быть выражением его общих интересов и потребностей в противоположность произволу отдельного индивидуума.
- Никто и никогда не говорил ничего подобного! - В голосе прокурора мешались негодование и страх.
- Что ж, - вызывающе тряхнул Маркс своей буйной гривой, - наконец настала пора сказать!.. Вы хотите, чтобы люди слепо верили вам и вашим одряхлевшим кумирам. Но, господин прокурор, мир сейчас еще менее доверчив, чем во времена Фомы… Вот этот кодекс Наполеона, который я держу в руке, не создал современного буржуазного общества. Напротив, буржуазное общество, возникшее в восемнадцатом веке и продолжавшее развиваться в девятнадцатом, находит в этом кодексе только свое юридическое выражение. Когда он перестанет соответствовать общественным отношениям, он превратится просто в пачку бумаги.
- Не более того? - усмехнулся Бёллинг.
- Не более того, - очень серьезно ответил Маркс. - Стремление сохранить старые законы наперекор новым потребностям общественного развития есть, в сущности, не что иное, как прикрытое благочестивыми фразами отстаивание не соответствующих времени частных интересов против назревших общих интересов. Это сохранение почвы законности имеет целью сделать такие частные интересы господствующими; оно ведет к злоупотреблению государственной властью.
На скамьях присяжных произошло противоречивое движение, оттуда послышался сдержанный говор. Чувствовалось, что одним слова подсудимого понравились, других привели в недоумение, у третьих вызвали несогласие.
- Господа! - отпив глоток воды из стоявшего перед ним стакана и словно освежив свой голос, воскликнул Маркс. - Но ведь суть статьи "Аресты" не в разоблачении Цвейфеля и жандармов. Что касается лично меня, то, заверяю вас, я охотнее занимаюсь великими всемирно-историческими событиями, я предпочитаю анализировать ход истории, а не возиться с местными кумирами, с жандармами и прокуратурой. Какими бы великими ни мнили себя эти господа, в гигантских битвах современности они ничто, абсолютное ничто.
- Как же вы позволили себе унизиться до борьбы с ними? - снова подал голос Бёллинг. - Как могли пойти на такую жертву?
- Да, я считаю настоящей жертвой с нашей стороны, что мы решаемся ломать копья с подобными противниками. - Маркс поморщился при последних словах. - Но, господин прокурор, таков уж долг печати - вступаться за угнетенных в непосредственно окружающей ее среде. Недостаточно вести борьбу вообще с существующими отношениями и с высшими властями. Печати приходится выступать против данного жандарма, данного прокурора, данного органа власти.
- Господин Маркс! - обеспокоенный развитием мысли подсудимого, прервал его Кремер. - Вы опять отклонились от предмета нашего разбирательства. Вернемся к тому, в чем состоит суть инкриминируемой статьи.
- Да, господин председатель, - Маркс понял опасения Кремера, но он знал, что слова, которые сейчас скажет, еще больше встревожат судью, - я говорил о сути статьи. Вся суть этой статьи заключается в критике правительства Ганземана, которое ознаменовало свой приход к власти странным заявлением, что, чем многочисленнее полиция, тем свободнее государство; в предсказании контрреволюции, которая действительно потом последовала. В инкриминируемой статье мы разоблачали всего-навсего лишь одно, выхваченное из окружающей нас среды, очевидное проявление систематической контрреволюционной деятельности правительства Ганземана. Аресты в Кёльне не были изолированным явлением. Аресты производились тогда и производятся сейчас по всей Пруссии, по всей Германии.
- Господин председатель! - едва владея своим голосом, готовым вот-вот сорваться на крик, сказал Бёллинг. - Прошу вас освободить меня от дальнейшего присутствия. Как я вижу, судебное разбирательство уже окончилось и начался политический митинг.
- Нет, господин прокурор, - мягко, но внятно произнес Кремер, - ваше присутствие обязательно до конца.
- В таком случае напомните доктору Марксу, что здесь зал судебных заседаний, а не зал Эйзера, не ресторан Штольверка, где так любят встречаться его единомышленники; что он - подсудимый, а не оратор на политическом митинге.
Председатель, видя, что Маркс заканчивает, в нерешительности замялся.
- Да, аресты производились в Бадене, Вюртемберге, Баварии, всюду! - Маркс широко махнул правой рукой. - И мы должны были молчать при таком явном предательском заговоре всех немецких правительств против народа?..
Стояла полнейшая тишина. Как тяжелые камни, падали последние слова речи:
- В чем причина крушения мартовской революции? Она преобразовала только политическую верхушку, оставив нетронутыми все ее основы - старую бюрократию, старую армию, старую прокуратуру, старых, родившихся, выросших и поседевших на службе абсолютизма судей. - Маркс перевел дыхание, обвел зорким взглядом пронзительных карих глаз весь зал и закончил: - Первая обязанность печати состоит теперь в том, чтобы подорвать все основы существующего политического строя.
Зал захлестнули аплодисменты. Бёллинг вскочил и стал что-то кричать, но его никто не слушал. Кремер закрыл лицо какой-то бумагой, делая вид, будто читает ее. Энгельс и Корф что есть силы колотили в ладоши. Дама в вуали тоже аплодировала и смотрела на Маркса с гордостью. Дункель был похож на труп, который какой-то злой шутник усадил в один ряд с живыми.
Так продолжалось минуту, три, пять… Наконец Кремер встал и потребовал тишины. Она установилась не сразу, а лишь после того, как было сказано:
- Слово предоставляется подсудимому Фридриху Энгельсу, соредактору "Новой Рейнской газеты".
Энгельс поднялся со скамьи и предстал перед залом во весь свой гвардейский рост.
- Господа присяжные заседатели! Предыдущий оратор остановил свое внимание главным образом на обвинении по статье 222 в оскорблении обер-прокурора господина Цвейфеля; позвольте теперь обратить ваше внимание на обвинение по статье 367 в клевете на жандармов. - Энгельс говорил быстро, стремительно, но иногда слегка заикался. - Господа! Прокуратура дала вам свое толкование предписаний закона и на этом основании потребовала для нас обвинительного вердикта. Ваше внимание уже обратили на то, что законы эти были изданы в те времена, когда существовали совершенно иные политические отношения, чем теперь, и печать не обладала никакой свободой. Ввиду этого мой защитник и подсудимый Маркс высказали тот взгляд, что вы не должны считать себя связанными этими устаревшими законами. Привилегия суда присяжных в том и состоит, что присяжные могут толковать законы независимо от традиционной судебной практики, толковать их так, как им подсказывает их здравый смысл и их совесть.
"Черта с два я верю в вашу совесть!" - подумал Энгельс, но, вспомнив слова Маркса о том, что "Новая Рейнская газета" одна из последних крепостей революции и ее надо во что бы то ни стало удержать за собой, добродушно улыбнулся присяжным.
Затем он перешел к показаниям свидетелей и с их помощью подтвердил правильность всех фактов, изложенных в инкриминируемой статье. Его анализ показаний был настолько точным и убедительным, что Бёллинг не мог ни к чему придраться.
- Что касается упрека статьи в адрес одного из жандармов, будто он был пьян, - Энгельс опять добродушно улыбнулся, - то разве это беда для прусского королевского жандарма, если о нем говорят, что он немного хватил через край? Относительно того, можно ли рассматривать это как клевету, я готов апеллировать к общественному мнению всей Рейнской провинции.
- Да он шутник! - вполголоса проговорил немного пришедший в себя Дункель. После коренастого, смуглого, беспощадного Маркса этот на вид совсем юный, гибкий, улыбающийся блондин не внушал ему никакого страха.
- И как может прокуратура говорить о клевете, когда якобы оклеветанные даже не названы, не указаны точно? В статье речь идет о семи жандармах. Кто они? Где они? - Как бы ища их, Энгельс обвел взором весь зал и вдруг встретился глазами с бывшим акционером. Лицо его тотчас потеряло юношескую мягкость, стало жестким и злым, а взгляд - холодным, безжалостным. И Дункель сразу понял, что от этого юнца можно ждать таких же, если не больших, неприятностей, как и от "предыдущего оратора". Он снова сник, сжался, спрятался за спину дамы в вуали.
- Стало ли вам, господа, известно, - нехотя оторвавшись взглядом от Дункеля, продолжал Энгельс, - что какой-нибудь определенный жандарм навлек на себя из-за нашей статьи ненависть и презрение граждан? Оскорбленной может считать себя, в крайнем случае, вся прусская жандармерия в целом.
- Но ведь это еще более тяжкое преступление - оскорбить всю жандармерию! - наконец бросил свой первый камень в подсудимого Бёллинг.
- Вы лично можете это квалифицировать как угодно, - тотчас парировал Энгельс, - но я требую от прокуратуры указать мне на то место в законе, согласно которому считаются наказуемыми оскорбление, поношение, клевета на жандармский корпус в целом. Такого места в законе господину прокурору, увы, не найти.
Бёллинг, конечно, тотчас вспомнил, что такой статьи в кодексе нет, и в душе ругал себя за новую оплошность, за проклятую поспешность и горячность, но было уже поздно. По тому, как независимо и достойно Энгельс держался, по тому, как смело и убедительно говорил, наконец, по первой схватке с прокурором, которую он так легко выиграл, все в зале увидели, что это достойный товарищ Маркса, и сочувствие к нему стало расти с каждой минутой.
- Прокуратура вообще усмотрела в статье "Аресты" лишь доказательство нашей безудержной страсти к клевете. Статья эта, господа, была вам прочитана. Нашли ли вы, что мы ограничились в ней нападками на жандармов и прокуратуру в Кёльне, а не постарались вскрыть самую суть дела, проанализировать его истоки вплоть до правительства в Берлине? Но, конечно, - Энгельс горько улыбнулся и развел руками, - не так опасно нападать на большое правительство в Берлине, как на маленькую прокуратуру в Кёльне, и в доказательство этого мы стоим сегодня здесь перед вами.
С цитатами и фактами в руках Энгельс показал, что в статье "Аресты" верно предсказывался ход событий, что она своевременно предупреждала о предательстве буржуазии и наступлении контрреволюции.
- И после этого осмеливаются говорить о слепом пристрастии к клевете! - возмущенно воскликнул он. - Не похоже ли в действительности все дело на то, что мы, господа, предстали сегодня перед вами, чтобы понести ответственность за преступление, состоящее в том, что мы правильно указали на правильные факты и извлекли из них правильные выводы?
Это было не только "похоже", это на самом деле было так. Сидящие в зале - и публика, и присяжные, и председатель, и прокурор, и даже Дункель - одни с возмущением, другие со страхом, третьи с досадой все отчетливее видели, что дело обстоит именно так, что этого не скрыть.
- Резюмирую: вам, господа присяжные заседатели, предстоит решить вопрос о свободе печати в нашей провинции. - Энгельс вынул из кармана экземпляр "Новой Рейнской" и поднял его над головой. - Если печати запрещается писать о том, что происходит на ее глазах, если при каждом щекотливом случае она должна ждать, пока будет вынесен судебный приговор, если она обязана предварительно справляться у каждого чиновника, начиная с министра и кончая жандармом, не задеваются ли ее выступлением их честь или деликатность, если печать будет поставлена перед альтернативой - либо искажать события, либо совершенно замалчивать их, тогда, господа, свободе печати приходит конец; и если вы желаете этого, - в напряженной тишине зала Энгельс свернул газету и стукнул ею по ладони, - тогда выносите нам обвинительный вердикт!
Не раздалось ни возгласа, ни хлопка. Видно было, что речь Энгельса произвела не меньшее впечатление, чем речь Маркса, хотя и не содержала такого подробного юридического анализа, в ней реже встречались философские и политические обобщения.
Присутствующие в зале вдруг отчетливо почувствовали приближение драматической развязки.
- Подсудимый Корф! - нарушил наконец тишину Кремер. - Слово предоставляется вам. Что вы хотите сказать суду в свою защиту?
Корф понимал, что он может лишь ослабить силу воздействия на суд речей своих товарищей. Поэтому, посоветовавшись с Хагеном, он ответил:
- Господин председатель! Все, что я хотел сказать, уже изложили здесь два моих соответчика. Поэтому я отказываюсь от последнего слова. Если возникнет необходимость, еще раз выступит мой адвокат.
У прокурора цель была прямо противоположная: ему надо любой ценой сгладить впечатление от речей подсудимых. Поэтому он повторно потребовал слова и говорил долго, скучно и путано.