Накануне немцы расстреляли две лодки, и мой проводник не хотел, чтобы его посудина стала третьей в списке. Из осторожности мы отправились в путь перед самым рассветом.
"Это лучшее время, – сказал лодочник. – Всех клонит в сон".
Его расчет был верным. Мы бесшумно переплыли реку и причалили к советскому берегу. Я не успел сделать и двадцати шагов по земле моей новой родины, как услышал грозный окрик: "Стоять!"
С огромной радостью – спасен! спасен! спасен! – я поднял вверх руки и громко сказал фразу, которой научил меня один аптекарь в Ольшыне: "Не стреляйте, товарищи, я свой!"
О, как же мне было приятно услышать русское "Стоять!" вместо немецкого "Хальт!". Только тот, кто испытал все превратности войны, в состоянии понять глубину моей радости.
Так началась моя жизнь на второй родине – в Советском Союзе…
Осень 1939 года, Брест
"Мне устроили проверку на самом высоком уровне – собрали научную комиссию из профессоров, под руководством академика Орбели. Русский я знал плоховато, поэтому переводчиком служил товарищ Войцеховский, лейтенант НКВД, которого ко мне приставили.
Для начала профессор Шевалев спросил меня, действительно ли я читаю мысли. Я ответил в том смысле, что да, но это не собственно чтение как таковое. Никаких букв и слов я не вижу, воспринимается звучание, часто крайне запутанное, перебиваемое мыслеобразами – как бы картинками. Правда, именно мыслеобразы помогают мне понять, о чем думает человек, языка которого я не понимаю. Например, португалец или даже японец. Образы, которые возникают в человеческом мозгу, интернациональны и не зависят от языковых барьеров.
Разумеется, нужно немало времени, чтобы освоить этот, если можно так выразиться, универсальный язык. Думаю, лично мне потребовалось не менее пяти-шести лет, чтобы понять ход мысли, явленной в мыслеформах.
Трудность здесь в том, что мыслеформы не сменяют друг друга строго по порядку, как кадры кинопленки. Образы часто "скачут", выпадая из сознания, сменяются другими, появляются снова, трансформируются под влиянием эмоций и так далее.
Затем профессор Мясищев организовал двенадцать профессоров из Ленинграда, которые одновременно давали мне задания. Он разбил свою "команду" на пары – один человек из двойки давал задания, а другой мешал, пытаясь внушить мне, что выполнять поставленные задачи нельзя.
Тем не менее я вполне преуспел, выполнил все задания, не сбившись, и даже установил, кто какое задание мне давал, а кто сбивал противоречиями.
Затем Мясищев изменил тактику: стал отдавать сложные задания, состоявшие из десяти-пятнадцати действий.
Например, "подойти к женщине, которая сидит в третьем ряду между полковником и брюнетом, попросить у нее красный карандаш, который нужно передать тому мужчине в седьмом ряду, у которого немного ослаблен узел галстука".
Ничего, я справился.
После подобного "вступления" комиссия продолжила опыты – по тематике так называемого "кожного зрения" или контактного видения.
Я с плотно завязанными глазами определял на ощупь цвета и читал текст – набранный крупным и мелким шрифтом. Профессор Мясищев отмечал вслух, что мои пальцы не прикасались к газете – я просто проводил рукой над текстом, при этом не закрывая прочитываемую строчку, поскольку пальцы скользили под нею.
В опыте по определению цветов использовалась цветная бумага, карандаши и краски 24 цветов. При этом я, надо признать, иногда путал черный и коричневый, синий и темно-зеленый, остальные цвета определял правильно, без ошибки.
Задачу усложнили: чтобы исключить влияние солнечного света, опыт по выявлению цветов поставили в подсобном помещении без окон, в полной темноте, не снимая повязки с моих глаз.
Результат был тем же, что и в освещенной комнате.
Профессор Рубинштейн выразил мнение о том, что если "кожное зрение" – факт, то оно не зависит от освещения, то есть имеет иной механизм, нежели зрение обычное, воспринимающее отраженный свет.
Опыт был снова усложнен – цветные листки и текст были накрыты листом ватмана. Я оговорился всего дважды, опять путая желтый цвет с оранжевым, а синий с черным – очень уж ничтожны различия в их восприятии.
Текст передовицы газеты читался мной – сквозь плотную бумагу – без ошибок.
Более того, я даже сам удивился тому, что смог определить цвета (не скрытые чертежной бумагой) с расстояния в 30 сантиметров. С такой же дистанции я различал достоинство разменных монет и год их выпуска.
К этому времени я заметно устал. Побаливала голова, а во рту ощущался привкус меди, и хотелось пить. Однако опыты я продолжил.
Профессор Мясищев предложил мне цветные квадратики, помещенные в конверты из черной бумаги.
Я верно определил цвета и попросил, чтобы конверты, предлагаемые мне "на опознание", были слегка мятыми – так легче "читать".
Ученые долго спорили о природе "кожно-оптического эффекта", но прийти хоть к каким-то выводам не удавалось. Глаз человека, как сказал академик Орбели, различает цвета, воспринимая электромагнитные колебания, но в данном случае это объяснение неприменимо.
Я набрался смелости (или наглости!) и предположил, что "контактному видению" помогает психодинамическое поле моего же мозга – оно как бы облучает или просвечивает предмет, и рецепторы пальцев улавливают отражение. Это повлекло за собой новую череду споров.
На следующий день большая группа врачей под руководством профессора Гиляровского подвергла мой хилый организм тщательному медицинскому осмотру, после чего члены комиссии составили акт о том, что Вольф Григорьевич Мессинг не является шарлатаном, а на самом деле обладает уникальными психологическими способностями, которые требуют дальнейшего изучения…
Вечером я вернулся в барак, где держали таких, как я, перебежчиков. Мне досталась отдельная комнатка, где можно было побыть с собой наедине. Тяжелые воспоминания об отце не давали покоя, но сомнений у меня не было: только в Советском Союзе я мог спастись.
7 октября 1939 года, Минск
Мы прилетели в Минск. Я думал, что теперь, после проверки моих способностей, меня поселят в гостинице, но привезли в какой-то небольшой двухэтажный дом, огороженный высоким забором с колючей проволокой. Возле ворот дежурили двое часовых. Войцеховский познакомил меня с пожилой женщиной по имени Мария и уехал, сказав, что заедет за мной завтра с утра.
Мария отвела меня в мою комнату на втором этаже, показала, где что находится, и сказала, что я могу выходить на прогулку во двор, но за ворота меня не выпустят. Она хорошо говорила по-польски, но в речи ее присутствовал акцент.
Признаться, меня немного расстроило то, что меня держат под охраной, пусть и весьма деликатной. "Значит, мне не доверяют", – подумал я.
В шкафу, который стоял в моей комнате, я нашел все необходимое из одежды и новые ботинки. Все было идеально подобрано по размеру. Я очень обрадовался, потому что моя одежда, взятая из магазина в Гуре, изрядно обтрепалась за время путешествия, а я привык выглядеть аккуратно.
В доме не было других жильцов, кроме меня. Я провел там пять дней, не считая дня приезда. На следующий день мы с Войцеховским поехали в Управление НКВД. По дороге у меня была возможность осмотреть Минск. "Это теперь мой дом", – подумал я, глядя в окно. Затем мысли перескочили на родных: где они, что с ними, жив ли отец? Очень хотелось надеяться на лучшее, на то, что я еще смогу когда-нибудь увидеть близких. "Надежда – это еврейское счастье", – говорили у нас в Гуре.
В Управлении НКВД я приготовился к очередной демонстрации моих способностей, но ошибся. Весь день разные люди в разных кабинетах задавали мне практически одни и те же вопросы, касавшиеся моей биографии. Несомненно, это была проверка – спрашивать об одном и том же и сравнивать ответы.
Иногда я пытался отвечать на вопросы по-русски, Томек Войцеховский, если было надо, поправлял меня. Последним в тот день со мной встретился нарком Цанава. Встреча наша была короткой. Цанаве хотелось посмотреть на меня, прежде чем докладывать в Москву.
Отношение ко мне с его стороны было неприязненным, хотя он и старался этого не показывать.
Мне не составило труда за время нашей беседы разобраться в причинах. В первую очередь Цанава был антисемитом. Кроме того, он опасался неприятных для себя последствий. Ему хотелось угодить своему начальнику Лаврентию Берия (самого Цанаву тоже звали Лаврентием), но он не понимал, какое мнение обо мне придется Берии по душе.
Назвать меня шарлатаном? Или признать, что я на самом деле обладаю способностями к телепатии? "Лучше было бы расстрелять тебя по-тихому", – думал Цанава, разглядывая меня. Я порадовался, что моя судьба не зависит от этого неприятного, жестокого человека.
Внешность у Цанавы тоже была неприятной: колючие глаза, взгляд исподлобья, чванливо выпяченная губа. Внешность человека не всегда соответствует его характеру. Так, например, мой брат Берл далеко не красавец, но у него была добрая душа. А граф фон Хелльдорф излучал обаяние, но при этом был негодяем из негодяев.
"Мы еще с вами увидимся", – сказал Цанава на прощанье. При этом он искренне желал никогда больше меня не видеть…
8 октября 1939 года, Брест
Лейтенант Войцеховский предложил устроить, как он выразился, ментальную проверку беженцев и перебежчиков, доставленных из Бреста, Августова и Гродно. Я, конечно, согласился, поскольку очень хотел быть нужным и полезным советской власти не только в качестве артиста.
Безусловно, никакими утвержденными методиками я не пользовался, ибо таковых не существует. Моя задача заключалась в том, чтобы прослушать мысли беженцев и определить степень их враждебности к СССР. То есть рядовой беженец, как правило, рад тому, что оказался в Советском Союзе, поскольку тем самым уберегся от преследований и возможной гибели. Конечно же, людей беспокоит содержание, питание, будущее трудоустройство, языковая проблема, но это как раз нормально.
Однако, как показывает практика того же НКВД, в среде беженцев оказываются и агенты Абвера, и диверсанты. Мои скромные способности не позволили бы определить, кто есть кто, но я бы смог выявить подозрительных субъектов, а уже следователи докончат начатое мною.
Проверку обставили как опрос перед обедом: беженцы, продвигаясь в очереди в столовую, отвечали на несколько вопросов дежурного, задерживаясь у его столика буквально на несколько секунд. Этого времени мне вполне хватало, чтобы понять, о чем думает человек и что он скрывает.
Тревогу и страх испытывало большинство, однако у троих человек эти понятные эмоции были выражены резче и четче – я бы сказал, что эта троица боялась разоблачения.
Хотя, надо признать, они умело скрывали свои чувства и обладали существенной закалкой. Представились они как Мачей Колодзейский, Казимеж Пестшиньский и Энджей Дуда.
Чтобы легче было понять, почему именно этих людей я выделил из толпы, расскажу немного о ходе проверки.
Беженец, который проходил перед Энджеем Дудой (звали его, по-моему, Влодзимеж), размышлял о том, где ему взять свежего молока для дочери, а вот Энджей постоянно повторял про себя имя своего командира, настраивая себя на "выполнение задания". Мелькали воспоминания о разведшколе, о "куче рейсхмарок", о фольварке на завоеванных землях…
В общем, лично у меня не оставалось ни малейших сомнений в том, что Дуда никакой не беженец, а шпион-диверсант, хоть и начинающий.
Казимеж Пестшиньский отличался прежде всего лютой ненавистью ко всему советскому. Он просительно, угодливо даже, улыбался, кланялся, но мысли его были тяжелы как свинец – этот человек был готов убивать направо и налево.
Сперва я решил, что он один из тех, кого советская власть лишила капиталов или "родового гнезда", но нет. Казимеж всегда занимал невысокие места в обществе и польской армии – был он из крестьян, а служил в звании капрала.
При этом было заметно, как сознание Пестшиньского справляется с совестью – ведь Польша была завоевана Германией, а Казимеж, получается, верно служит немцам. Но этот человек постоянно убеждал себя, что "герман" наведет порядок, что "герман" оценит его верность и так далее.
Что же касается Мачея Колодзейского, то им оказался чистокровный немец по имени Дитрих Цимссен. Польский он знал на "четыре с плюсом" – акцент был заметен.
Этот человек был спокойнее описанной парочки и гораздо опаснее их – опытный разведчик. Однако для меня его секреты не существовали, и лишь самому Цимссену казалось, что его голова – надежный сейф. Я "открыл" его без ключа.
После проверки я обо всем доложил лейтенанту Войцеховскому, а он уже передал дальше. Что с выявленными мною врагами СССР случилось дальше, я не знаю – их арестовали в тот же день и куда-то увезли.
12 октября 1939 года
Ко мне пришла женщина, еще довольно молодая, лет тридцати пяти. Как она нашла меня, я не знаю. Видимо, какой-то слух все-таки прошел, а пани оказалась довольно изворотлива.
Она показала мне шрам на голове, прикрытый прядкой волос, и рассказала печальную историю. Год назад она потеряла память.
Очнулась от холода, в снегу, голова в крови. Ни сумочки, ни документов. И она ничегошеньки не помнила.
Кое-как добравшись до ближайшей больницы, женщина узнала, что находится в Минске, но как тут оказалась, откуда приехала или же она местная, не имела ни малейшего понятия. Даже имя свое забыла.
В больнице она провалялась больше месяца – подхватила воспаление легких. Выкарабкалась.
С помощью врачей и медсестер восстановила многое.
Помогая сыну сестры-хозяйки делать уроки, продемонстрировала отличное знание математики и физики, а некий дядя Паша, шофер в больнице, с изумлением рассказывал, что Оля прекрасно разбирается в моторах.
Ольга – такое имя выбрала себе сама женщина.
Когда главврач заинтересовался и попросил Ольгу сделать какой-то сложный расчет, она справилась с заданием.
Таким образом, можно было смело утверждать, что женщина работала инженером в КБ или на заводе.
Это всех в больнице радовало – стало быть, выйдя "на волю", Ольга могла легко найти себе работу.
Но где же она работала раньше? Откуда она? И кто?
Жизнь, можно сказать, налаживалась, но Ольгой все чаще стали одолевать приступы тоски. Придя ко мне, она предположила их причину – по наблюдениям врачей, Ольга рожала.
Следовательно, где-то мог остаться ее ребенок, о котором она просто не помнила.
Это сильно мучило ее, вот Ольга и попросила меня помочь. Ну как я мог отказать?
Честно говоря, задачка была не из простых. Нет, Олины мысли я читал свободно, она меня не обманывала – сильнейшая тоска была ощутима. Можно сказать, женщина находилась на грани отчаяния.
Сначала я успокоил ее, погрузив в гипнотический сон, и внушил ей истинную правду: она нисколько не виновата в том, что "забыла свое дитя". Если уж и возлагать вину на кого-то, то на того лиходея, что, по-видимому, ограбил ее год тому назад и едва не убил.
Мысли Ольги тем проще было читать, что каких-то глубинных смысловых слоев, связанных с воспоминаниями, у нее не было, как у маленького ребенка, до поры лишенного прошлого.
Тогда я попытался под гипнозом вернуть сознание женщины в тот самый зимний день, когда ее оглушили на окраине Минска.
Ольга вновь испытала боль и страх, в ее памяти всплывали очень яркие картинки зимнего вечера, заснеженной улицы с редкими фонарями, но ничего, что происходило ранее, она не упомнила – дальше был провал в какую-то цветущую пустоту.
Разбудив женщину, я сказал ей, что пока ничего не узнал, но положение улучшилось. Она ушла окрыленной, а я, поругивая себя за "благую ложь", отпросился у сержанта Дзюбы.
Кстати, не ругайте его – он отпустил меня с рядовым Малеевым. Мне это было только на руку – зная, где именно очнулась Ольга, я отправился на "место преступления".
Тут надо добавить, что милиция определила со слов потерпевшей это самое место, там же обнаружили и капли крови и следы, которые оставила в снегу Ольга, выползая к забору – только так, цепляясь за рейки, она и смогла подняться на ноги.
Это был перекресток Профсоюзной и Робеспьера. Туда я и отправился.
И каково же было мое удивление, когда я не узнал то самое место! Я отлично помнил яркие мыслеобразы, что засели в мозгу Ольги: там, где ее ограбили, не было ни тех домов, ни скверика напротив, что имели место на Профсоюзной и рядом с нею!
Тогда я как мог подробно описал Малееву истинное место преступления, где наличествовали приземистые здания с огромными темными окнами, плохо освещенная лестница на виадук и какие-то ларьки.
Малеев с ходу распознал описанное и повел меня к железнодорожному вокзалу, где велась стройка, и к переходному мосту через пути. По ту сторону показались здания депо и те самые ларьки.
Оглядевшись, я с трудом, но нашел-таки настоящее место, где Ольга встретилась с уголовным элементом, – за крайним киоском, там еще стоял высокий крашеный забор. В этом-то закутке все и произошло.
Получалось, что отсюда Ольгу увезли и бросили на окраине, сочтя мертвой. Вопрос: а зачем?
Ну, ограбили, бросили и ушли. К чему такие предосторожности?
Может, сами грабители обитали поблизости и боялись, что их найдут?
У меня тогда мелькнула мысль: а не пройтись ли по ближайшим домам, не "прощупать" ли местных жителей? Вдруг да встречу тот самый разбойный люд?
Но тогда же у меня появилась и другая идея – привезти сюда Ольгу. Быть может, оказавшись здесь, она хоть что-то вспомнит?
Так мы и поступили, хоть Малеев и ворчал.
Ольга начала сильно волноваться, уже проходя по виадуку, а потом, оказавшись у ларьков, вскрикнула.
Быстро усадив ее на лавочку, я приказал женщине заснуть.
Сильнейшие переживания сделали свое дело – я ясно увидел одутловатое, плохо выбритое лицо того самого уголовника.
В уголку рта у него была зажата папироса, на голове – ушанка. Из-за того, что шапка была надета набекрень, открывалось левое ухо, изуродованное ножом или зубами зверя. Такое впечатление, что его отчекрыжили наполовину.
Мы немедля отправились к участковому (Малеев уже не ворчал, ему самому стало интересно). Участковый, пожилой усатый дядька, долго меня переспрашивал, уточняя внешность грабителя.
Когда же я упомянул полуоторванное ухо, он воскликнул: "Да что ж вы сразу не сказали? Это ж Корноухий!"
Вызвав еще одного милиционера, он отправился на улицу Вокзальную, что как раз пролегала рядом с депо. Там стояли длинные кирпичные бараки, в одном из которых и проживал Корноухий.