А потом – я сколько ни искал и ни расспрашивал – все обсуждения, статьи и даже круглые столы специалистов дальше повседневного, повсюдного, но бытового хамства так и не поднялись. Психологи научно объясняли, что хамство – это некая агрессия, а унижение, которое испытывает жертва, отзывается победным торжеством в душе у хама. Поскольку личность в самоутверждении нуждайся, и хама даже следует отчасти пожалеть. А их коллеги, кто потоньше, вспоминали, что совсем не грубым, а наоборот – негромко издевательским бывает вкрадчивое хамство, а тогда это – защитная реакция застенчивого слабого человека, и опять-таки он понимания достоин, а совсем не осуждения огульного. А хамство продавщиц – от отупляющей усталости, а у начальства – от глубинной неуверенности в себе и жажды верховодство подчеркнуть, а у чиновников (почти любых, но мелких – в особенности) – от рабства беспросветного, в котором яркий проблеск – всякая возможность выместить свое чувство ничтожности. И список этот можно продолжать.
И я с этим согласен безусловно. Более того: прекрасную я вспомнил иллюстрацию к спасительности вежливого хамства. В конце сороковых годов немало было сессий, съездов и собраний, на которых подвергались поношению и шельмованию отменно чистые и выдающиеся люди. На одной из таких сессий прорабатывали академика Леона Абгаровича Орбели. Этот знаменитый физиолог обвинялся в разных уклонениях от учения Павлова. А часовую почти речь о его научных ошибках – с пафосом произносил его же аспирант: такое хамское предательство учителя в те годы было массовым явлением. А после этой подлой речи вынудили выступить и самого Орбели – он покаяться был вызван на трибуну, этого и ожидали от него. Покаяться, чтобы спастись и уцелеть. На это шли и соглашались многие. Но только недооценили старика. Орбели медленно и внятно произнес:
– По сути сказанного мне добавить нечего, поскольку никакой научной сути это выступление не содержало. Что же касается продолжительности речи моего бывшего ученика, то свойство долго не кончать является достоинством любовника, но не научного докладчика – отнюдь.
И сошел с трибуны под восхищенное и робкое молчание коллег.
Но теперь вернусь я снова к этому загадочному и разнообразному слову – хамство. Бытовое, начальственное, чиновное хамство – мне всегда казалось только частью (просто очень яркой и заметной) этого масштабного и очень значимого в жизни человечества явления. Умственно собравшись (то есть покурив и выпив кофе), я принудил себя мыслить глубже и значительней. И хотя сразу с непривычки я устал, однако нечто важное успел увидеть и уразуметь. Это нечто я намерен изложить. Подробно, внятно и, увы, с печалью, неминуемой при достоверном освещении.
Про хамство в отношении к родителям известно каждому. Но мы его осознаем, когда нам извиниться уже поздно, и раскаяние наше – мимолетно и немедля тает в ворохе сегодняшних забот и суеты. А то подростковое хамство мною совершалось (помню до сих пор) с отчетливым и ясным пониманием того, что говорю и делаю, но надо было отстоять свою зеленую сопливую самостоятельность, и выхода иного не было, как мне тогда казалось. А частичное возмездие за то былое хамство – наши дети, я всегда об этом вспоминаю, как только напыжусь, чтоб метать родительские молнии.
Наша хамская неблагодарность – вообще особая поэма: мы в упор не помним никого, кто нам помог, нас поддержал, за нас на важном перекрестке поручился. Это я о ближних говорю, а что касается всех тех, кто делал то же самое издалека, – их вообще не существует в нашей памяти. Что мы помним (а точнее – знаем вообще) о тех американцах, что годами безоглядно тратили не только время и не только силы, но порой и репутации свои, воюя за советское еврейство? За его возможность выехать, переменив судьбу. И это мы ведь только им, а не гуманности кремлевских долгожителей обязаны за то, что получили это право.
А когда недавно пышно отмечали шестидесятилетие со дня победы – ни единого не прозвучало слова благодарности по поводу той помощи, которая в немыслимых количествах проистекала от Америки: не только в виде техники различной (помните американские грузовики?), но и в виде продовольствия, которое от голода спасло огромное количество людей.
Про страну, которая нас приняла и приютила, говорить я вообще не буду. А желающим про это вспомнить – посоветую послушать на скамейках разговоры умудренных стариков: перечисление того, что нам Израиль недодал, – единственная и возлюбленная тема. И еще давайте не забудем, что евреи, из российских холодов попавшие в тяжелую жару, сделались народом еще более многострадальным. В этом климате их чувства распахнулись настежь, и с горячностью уже вполне южан они костят Израиль за неполноту гостеприимства, непочтение к их прошлому и полное отсутствие культуры, как они ее привыкли понимать в Бобруйске, под Херсоном и в Семипалатинске.
Как-то замечательно интимно мне поведала одна старушка, что вполне ей было бы тут хорошо, когда бы не молочные продукты.
– Здесь они невкусные? – спросил я, чтобы что-нибудь спросить. Старушка очень оживилась:
– Ничего себе, но в Виннице у нас творог нежней гораздо и другие все молочные изделия вкусней намного…
И добавила с прелестным простодушием:
– Только немного радиоактивные.
Теперь я буду обсуждать лишь исключительно себя, поскольку жуткий ощущаю страх, что в тон влекусь учительский и назидательный. А поучать лично меня – занятие бесплодное (отлично это знаю по отчаянию тех, кто хоть однажды вразумлял меня и наставлял). О хамском злоязычии своем – и сам прекрасно знаю, и жена неоднократно говорила. Кто-то замечательно заметил где-то: "Говорить о других плохо – это грех, но не ошибка". Грешен и ничуть об этом не жалею. Потому что если я чужих поступков не замечу (а особенно – смешных), то кто же их заметит? И мудрец Гилель ("Если не я, то кто? И если не сейчас, то когда?") со мной бы, несомненно, согласился. Ох, это хамство несомненное – вслух говорить о людях то, что думаешь, только пускай в меня немедля бросит камень тот, который этим не грешил.
А недавно я узнал о еще одном виде самолекарственного хамства, очень интересного и неизвестного широкой публике, поскольку оно замкнуто в узкой профессиональной среде. Меня везли в автомобиле два прокатчика – так называются в городах России те местные импресарио, которые организуют выступления заезжих артистов. Я сидел позади, они друг другу мягко и негромко жаловались на какие-то неувязки с гастролерами, и вдруг один из них сказал, что хорошо ему со мной работать, потому что вежливость моя и деликатность – удивительная редкость для эстрадника. Тут я оживился и включился в разговор:
– А что, лощеные и безупречные артисты – разве не такие же за сценой, как они выглядят на публике?
Тут оба снисходительно и горько засмеялись, переглядываться стали, словно сомневаясь в допустимости такого обсуждения, и принялись наперебой повествовать, как часто тяжела и унизительна их легкая непыльная работа. Оказалось (я немедля вытащил блокнот), что эфирные и неземного обаяния артисты сплошь и рядом возмещают тяготы своего суетного и ненадежного ремесла – капризным хамством в отношении прокатчиков. Ну, о капризах великого и пьяного Шаляпина я где-то ранее читал, какая-нибудь Алла Пугачева тоже может себе что-нибудь позволить, но маленький зачуханный певец, который должен благодарностью лучиться, – неужели и он тоже склонен покобениться и нахамить? Чего он требует?
– На какой машине мы сейчас едем, Игорь Миронович? – вместо ответа спросил меня сидевший за рулем.
– Хер его знает, – ответил я честно. – Я не посмотрел.
Тут они оба снова рассмеялись. Оказалось, что машина, подвозящая в гостиницу с вокзала или от аэропорта, должна быть иномаркой не поздней двухтысячного года. Иначе – скандал с категорическим отказом ехать в этой жалкой старой развалюхе. Из-за номера в гостинице – брюзгливые попреки, что и тесно, и какой-то запах, а точнее – вонь и духота. Немедленно меняйте мне эту мышиную нору. А в ресторане – ты куда меня привел? Какое-то сидит тут быдло местное, накурено и пахнет псиной, с ними рядом я не сяду. Тут и стала мне понятна мельком слышанная накануне странная история о каком-то актере, для которого потребовалась ширма – иначе он в этом ресторане наотрез отказывался есть. Но главный выпендреж вскипал и начинался перед выходом на сцену. Почему ты не принес мне кофе? Кофе приносилось. Ты что – мудак, что эту растворимую бурду принес? Тебе разве заранее не было сказано, что я кофе пью сваренный? Мне по хую, что уже был третий звонок, ищи, где хочешь, кофе, я не выйду без него. А кто-то перед выступлением потребовал поесть (фамилий мне они не называли) и кричал, чтобы смотались в ресторан, он без куска куриной грудки никогда не начинает выступать. И в ресторан смотались, только привезли ему не грудку, а ножку. И под дикий с матерщиной крик ту ножку выбросили в урну и еще раз съездили. А публика ждала. Похлопывала изредка, любимого артиста торопя, но никакого не высказывала возмущения: он, очевидно, в образ входит и в себе воспламеняет вдохновение.
На этом я остановлюсь, поскольку надоело переписывать из старого блокнота жалкие и омерзительные выебоны моих коллег по артистической стезе. А тема хамства настоятельно зовет на уровень гораздо более высокий.
С коллективным хамством, а точнее – со злорадством хамским коллективным – встретилась Америка немедля после катастрофы в сентябре, когда обрушились два небоскреба-близнеца. Несмотря на дикую погибель множества людей, сыскались на планете сотни тысяч тех, кто нескрываемо торжествовал. И среди них не только были жители арабских стран, но в очень разных государствах (и в России в том числе) сыскались в изобилии жестоко ненавидевшие всех американцев люди. Так и надо всем им, очень уж заелись, позволяют себе слишком многое и много мнят о собственном могуществе – такие приблизительно велись беседы, не считая молчаливого злорадства. Это говорилось в странах, получавших от Америки разнообразнейшую помощь, именно такая щедрость более всего и побуждает к хамской неприязни, замещающей нелегкое, для многих – унизительное чувство благодарности.
Но хамство коллективное в истории – куда покруче будет и куда кошмарней по последствиям. Огромная великая страна свихнулась некогда почти мгновенно и единовременно и в дикое пустилась разрушительное хамство. Нет, яркую миражную мечту о справедливости и равенстве я к этому никак не отношу, но колыхался над мечтой этой всеобщей – хамский и свирепо пламенный призыв: "Грабь награбленное!" Что из этого проистекло, сегодня видно каждому. И много еще книг напишут вдумчивые люди именно на тему хамства: о холопе, получившем власть, и о рабе, дорвавшемся до своеволия. Я же – расскажу о факте мизерном, навряд кому известном, только ярко воплотившем хамский дух, который в мыслях Шарикова был Булгаковым блистательно ухвачен. Помните? "Все отобрать и поделить поровну". А на столе передо мной лежит сейчас архивная драгоценность: "Декрет Саратовского Губернского Совета Народных Комиссаров об отмене частного владения женщинами". Я с восхищением и ужасом оттуда сделал выписки.
"Законный брак, имевший место до последнего времени, несомненно являлся продуктом того социального неравенства, которое должно быть с корнем вырвано в Советской Республике. До сих пор законные браки служили серьезным оружием в руках буржуазии в борьбе ее с пролетариатом, благодаря им все лучшие экземпляры прекрасного пола были собственностью буржуев империалистов, и такою собственностью не могло не быть нарушено правильное продолжение человеческого рода. Поэтому Саратовский Губернский Совет Народных Комиссаров с одобрения Исполнительного Комитета Губернского Совета Рабочих, Солдатских и Крестьянских Депутатов постановил:
"С 1 января 1918 года отменяется право постоянного владения женщинами, достигшими 17 лет и до 30 лет".
Далее объявляет этот дивный декрет, что все замужние женщины (если только нет уже у них пятерых и более детей) – "изымаются из частного постоянного владения и объявляются достоянием всего трудового народа".
Далее – подробности чисто технические:
"Граждане мужчины имеют право пользоваться женщиной не чаще четырех раз в неделю и не более трех часов…"
Но при условии:
"Каждый мужчина, желающий воспользоваться экземпляром народного достояния, должен представить от рабоче-заводского комитета или профессионального союза удостоверение о принадлежности своей к трудовому классу".
Впрочем, есть и утешительная льгота:
"За бывшими владельцами (мужьями) сохраняется право на внеочередное пользование своей женой".
Учтена и материальная сторона:
"Каждый член трудового народа обязан отчислять от своего заработка 2% в фонд народного поколения".
Ибо:
"Рождаемые младенцы по истечении месяца отдаются в приют "Народные Ясли", где воспитываются и получают образование до 17-летнего возраста".
Помешала исполнению, должно быть, налетевшая гражданская война. Мне кажется, что дух этого декрета витает надо всем, что делали впоследствии с Россией все ее вожди – от разрушения церквей, насильственного гибельного переселения целых народов и до плана поворота рек включительно. Все метания и взбрыки хамства в государственных масштабах – обсуждать еще и обсуждать историкам и прочим психиатрам, чье мышление будет куда точнее нашего, изрядно покалеченного этим Многолетним хамством.
А как мы сами, кстати (не одно ведь поколение), на это хамство реагировали, – вот что интересно. Полным и безоговорочным покорством. Только из-за страха? Некогда Ахматова заметила, что люди, не заставшие, не пережившие террор, понять переживания такого времени не могут. Силовое поле страха, пронизавшее эпоху, калечило и личность, и судьбу любого человека на пространстве той империи. Но только и потом ведь, когда время сделалось сравнительно вегетарианским (образ той же поэтессы), все почти по-прежнему осталось. А послушно потакая нестихающему хамству, мы впадали в некий вековечный грех – его я назову чуть ниже, помянув сперва историю одну. Негромкую, за давностью забытую совсем, но в ней – модель того, что совершалось с нами всеми.
Было это в Ленинграде (кажется, в семидесятом). В небольшом научном институте (медицинском) много уже лет работал врач, изрядно всеми уважаемый. Хотя еврей, но фронтовик, провоевавший всю войну на флоте, и к тому же – замечательных научных дарований человек. Это многими его коллегами неоднократно подтверждалось. До поры. Но как-то он по просьбе друга принял Солженицына, которого по онкологии проконсультировал – по личному недугу и для книги. И директор института получил приказ (конечно, устный) этого сотрудника – уволить. Что и сделал он весьма изящно: ликвидировал его лабораторию. Для улучшения структуры института. Несмотря на то что именно у этой маленькой лаборатории возникли разработки, обещавшие немалые успехи в онкологии, о чем директор сам писал недавно и о чем уже запрашивали из московской Академии наук. У сотрудника, однако, оставалось право продолжать работать в институте – если он пройдет по конкурсу Ученого совета. Ситуация возникла щекотливая: не каждому ученому (а предстоит голосование) так можно просто объяснить, зачем и почему из института должен убираться один из его талантливейших сотрудников. Два заместителя директора, которым поручили личные (и тайные) переговоры с каждым членом этого Ученого совета, стали спорить. Одному казалось нужным что-нибудь эффектное придумать, чтоб коллег разумно убедить. Второй же резко и уверенно сказал, что эти люди – быдло столь пугливое, что им достаточно шепнуть: мол, наверху считают увольнение необходимым, а причины сообщать не обязательно. И заложились на бутылку коньяка. Я этих молодых не стану обсуждать: по-моему, все ясно с ними. Вовсе о других моя печальная история.
Спор этих двух с разгромным счетом выиграл хам уверенный. Пятнадцать человек Ученого совета кинули в ту урну черные шары. Ведь тайное голосование – опомнитесь, коллеги! Но даже в безопасной ситуации их рабский страх возобладал. Я ради этого и вспомнил ту историю. Она меня тогда так потрясла, что я, преодолев брезгливость, высохшую родственную связь возобновил – к редактору "Литературной газеты" обратился, к своему двоюродному брату. И застенчиво-тактичный фельетон тогда был напечатан – "Черные шары". Не я его писал, конечно, а доверенный статейщик. Разговаривая с ним о том голосовании, ученые отменно убедительные факты лепетали: их коллега этот наглый раздражал давно уже и тем, что с тросточкой ходил, и пса выгуливал чрезмерно рано, и работы его, дескать, никакой покуда клиникой еще не подтвердились. А больше ничего они придумать не смогли.
Так вот – о том грехе, который я пока не называл. Те люди совершили чистое предательство – сотрудника, науки и себя. Судьба проделала эксперимент, научно безупречный: только внутреннее рабство побудить могло при безопасном полностью (поскольку тайном) изъявлении помочь свершиться государственному хамству. Мне такая видится в некрупном эпизоде этом яркая и точная модель десятилетий нашей прошлой жизни, что ни слова я добавить не могу. А от холопского предательства меняется душа, и лагерным становится ее неслышное влияние на разум.
Но вернусь я ненадолго к будничному хамству – ущемлению достоинства и унижению своего соседа по жизни. В библейской заповеди "не убей" (повторенной впоследствии раввином из Назарета) мне упрямо видятся, помимо главного, еще два важных сокровенных смысла, явно вытекающих из того, что дальше писано и в Библии, и в Евангелии. Два психологических завета: не убей человека в себе и не убей человека в другом. Так вот хам бездумно нарушает эти безусловно для души необходимые заветы. Сразу оба – вот что интересно. И сполна это относится к любому уровню и виду сотворяемого хамства.
Тут я спохватился, что уже вот-вот затею длинную и пафосную тягомотину, занудливо и вдохновенно повторяя перечень того, что совершал дорвавшийся до власти раб, оставшийся рабом. Остановись и охолонь, шепнул я сам себе, не лезь в эти таежные завалы, в них еще специалисты не осмелились копаться глубоко, не суйся. Но я нашел ту точку зрения, с которой легче и сподручней разбирать эти завалы, робко и нахально возразил я сам себе. Но все-таки остановился покурить. А думал в это время я о том, что ядовитая пыльца, десятки лет витающая в воздухе империи, на наших душах с несомненностью осела. И поэтому в условиях свободы, неожиданно свалившейся на нас, вокруг себя мы видим проявления разнузданного хамства, затаившегося в душах и взыгравшего от безнаказанности в хаосе растерянности и разброда. И тем более что, как только разрушился-распался лагерь мира и труда, на первый план явились вертухаи, этот лагерь охранявшие. Они умело и сноровисто принялись растаскивать все то, что наработали вчерашние рабы. А хамства столько в надзирателях за эти годы накопилось, что смотреть – диковинно и страшно. Замечательным двустишием откликнулся на это дивное явление какой-то неизвестный мне поэт:
По зоне зла ползет разлом,
а из него разит козлом.