Комиссия попрятала глазки и горько смотрела врозь, мимо меня, как многоглавый Змей-Горыныч, упустивший зайца на ту сторону реки. Ясно было видно, что они с огромным удовольствием влепили бы мне именно сейчас заслуженную двойку. Но что делать, пролитое не соберешь!
* * *
После окончания университета у меня имелось пять рублей, и я их, придя через три дня в назначенное утро к университету на Ленинские Горы, сдала командиру первого попавшегося автобуса на питание, доехала с ребятами до товарной станции, залезла в телячий вагон на нары и начала приводить в действие план дальнейшей жизни. Я собиралась поработать на стройке в Северном Казахстане со студентами, а дальше, когда они уедут, остаться в степях и тихо переезжать из города в город, писать для местных газет, продвигаясь к Тихому океану, по маршруту Чехова. Жить же на гонорары. Изучать настоящих простых людей! Почему-то мне именно это казалось самым важным.
Так что я действительно уехала как грозилась. И действительно вкалывала на стройке разнорабочей, грузчицей. Таскала камни как на каторге, под палящим солнцем, полные носилки, ноша на двоих при пятидесяти градусах жары, без бани (два раза за два месяца), с солоноватой водой из бочки, без почты и с коричневыми макаронами на завтрак, обед и ужин - как в какой-нибудь Италии, с той только разницей, что в Италии эту слипшуюся массу не сдабривали бы кусками вареного бараньего сала. Макаронникам такая кухня и не снилась!
Через месяц мы закорявели, заплошали, пошли какими-то нарывами, даже устроили забастовку, то есть кисло сидели у своего недостроенного амбара, похожего на вконец разрушенный римский Колизей, и не работали. Можно было это квалифицировать как преступление, и всех, весь курс, показательно выгнать из МГУ и из комсомола - но нашему командиру, аспиранту-математику Беленькому, это и в голову не пришло. Он был чужд идеологии. Он был просто хороший человек. И вместо того он нас отвез на грузовике в совхозную баню, дал денег купить пряников и карамели (думаю, что это были собственные средства аспиранта Беленького), а также мы смогли приобрести тетрадки и конверты, зайдя в канцтовары как в рай. Сразу после бани и канцтоваров, как только мы были готовы ехать обратно, на нас налетел ливень, степь прямо на глазах зазеленела, а дорога немедленно обратилась в глубокое болото, и мы ехали промокшие, заляпанные по брови после баньки, стоя в кузове, веселые, и пели песни.
Еще через неделю такой жизни меня белым днем обнаружили (лежащей на полу за печкой в вагончике по причине болезни) командиры сводного отряда, приехавшие на машине из районного центра (я была единственный журналист с дипломом МГУ на территории, как тогда шутили, равной трем Франциям). Они вежливо смотрели на пол, где я в духоте валялась с высокой температурой, и предлагали сменить участь: уехать в Булаево и начать делать газету о стройотряде университета. Я сначала сочла это предательством, а потом, через два дня, когда они опять приехали, согласилась (все равно все скоро закончится) и стала спешно выздоравливать.
Это была чудная жизнь! Свобода! Просторы! Я начала ездить из отряда в отряд, брала интервью, собирала песни, смешные случаи, байки. Единственно что я не посетила ни разу - это стан факультета журналистики. Почему-то будущие коллеги были мне поперек горла.
Я добиралась на редких попутках, иногда лежала в высокой траве посреди степи в ожидании грузовика, под высоким небом, в звенящем просторе. Ничего нет прекрасней степи. Ничего. Даже море короче, быстрее обрывается. Я запомнила на всю жизнь восход солнца над черным паром - лиловая, густо-фиолетовая вспаханная сырая земля и оранжевое большое солнце, которое выпрастывалось, жидко дрожа как желток, выскакивало, еще ничего не освещая, а именно "озаряя" - а на дороге стоял грузовик, с него прыгали наземь доярки в красных от рассвета белых халатах, и накатывало стадо, посреди которого ехали на лошадях пастухи и орали что-то шутливое по-немецки, как орут мужики встречным бабам, из чего я понимала только лихое "Доннер веттер!" А доярки, идеально чистенькие, даже накрахмаленные, румяные и здоровые, со смехом восклицали: "Гутен морген", - это были ссыльные, сосланные в степи немцы Поволжья…
Но потом, когда стройотряд уже уехал в Москву и я готова была двигаться по стране дальше, к Тихому океану, сведущие люди в районной газете сказали мне, что гонораров районки не платят, а штаты везде заполнены членами партии, даже снять койку будет не на что - да и печатать мои статьи вряд ли кто захочет. Так они мне говорили. Действительно, газетенки не интересовались творчеством. Я почитала тутошнюю подшивку. Это был тоскливый ужас. Местные редакторы публиковали бодрые вести с полей, интервью с председателями совхозов и всякую идеологически выдержанную хрень из "тассовок", материалов агентства ТАСС, притом, как я теперь понимаю, находясь под сильным прессингом обкома и райкома, на самом дне партийного океана. Такие рыбки без боков, сплющенные, сильно пьющие. Ибо чем дальше от центра, чем больше вокруг пустого пространства, тем теснее живется человеку. Он на виду. Ему меньше простора. Больше давят сверху. Мне было там не выжить.
У меня той весной, перед окончанием университета, была еще одна надежда найти работу - мой незнакомый отец. Он был профессором философии (марксистско-ленинская этика, атеизм) и членом редколлегии журнала "Наука и религия". Мог бы помочь. После долгих поисков я нашла моего папу ровно в том же дворе, в котором проучилась пять лет, - его кафедра повышения квалификации преподавателей общественных наук находилась прямо напротив двери моего факультета журналистики. Он знал многое обо мне. До него явно доходили слухи о моем идеологически невыдержанном поведении.
Он испугался и даже привстал, когда я вошла к нему в кабинет. Я видела его перед тем всего один раз в жизни, десять лет назад. Тем не менее мы друг друга сразу узнали: голос крови, видимо. Придя в себя, он повел меня в ресторан-поплавок и накормил. Он спросил в заключение, очень осторожно:
- Чем собираешься заниматься?
- Да вот, - ответила я. - Поеду работать на целину, на стройку разнорабочей.
- Правильно! - облегченно воскликнул он. - Так начинаются все карьеры!
Эти мои планы вызвали в нем большое воодушевление. Он дал мне десять рублей.
Я пришла к нему еще один раз, просто так. Соскучилась, может быть. Он заметил:
- Моя жена против того, чтобы мы с тобой встречались. Но я ей сказал: "Ты не знаешь, может быть, она нам пригодится".
И он повел меня в университетскую столовую.
Больше я его не видела, моего удивительно мудрого отца.
Но все получилось именно так, как он сказал.
Такова предыстория моего появления в городе Петропавловске.
* * *
На следующий день я, сойдя с местного поезда, управляемого паровозом, уже сидела на петропавловском радио в студии у микрофона, в теплом и светлом месте, и пересказывала содержание написанной мною газеты (каждая статья шла как "новелла"), а также пела под свою гитару песни стройотряда. Пела, я думаю, не меньше часа, в том числе блатной репертуар типа "Вхожу это я в пивную", любимые песни раздольных казахских степей. Для советского радио это была, как я понимаю, безумная новинка!
Когда я вышла из студии, будучи в тельняшке и белых матросских клешах, а также в зеленых ботинках, вид, возможно, невероятный для радио, даже экзотический, при этом загар как у мулатки и совершенно выгоревшие, цвета соломы, волосы, да еще и в руке гитара, - ко мне обратился оживленный, интеллигентного вида, даже какой-то французистый старичок, лет за сорок, и сказал ласково:
- Откуда вы явились такая?
- Из Булаево.
- ?
- Это шестьдесят километров отсюда.
- Надо же, - сказал интеллигентный старичок. - Как интересно. Мы вас слушали. Я комментатор "Последних известий" Константин Арди.
Из угла кивнул дядя тоже не первой молодости, хорошо за тридцать пять. Он казался утомленным, заработавшимся. Так обычно выглядят после вчерашнего. Я до того посидела на практике в городе Горьком, в сильно пьющем коллективе местной газетки, которую они же сами справедливо обзывали "Горькая правда", и мне уже были визуально знакомы разные состояния человека.
- А это Вася Ананченко, корреспондент, мы вместе приехали. Вы нам понравились.
Пожилой Вася попробовал улыбнуться. Глаза у него были синие, и такого же примерно цвета подглазья. Он сидел нога на ногу, понурившись.
Девушки всегда очень подозрительно относятся к комплиментам. Знаем мы вас, старые дядьки! Я насторожилась.
Старец продолжал хвастливо:
- Эх, вот если бы вы были москвичкой, я бы вас взял на работу на радио!
Я тут же сурово возразила:
- А я москвичка.
- Ну хорошо, - растерялся старичок, - будете в Москве, заходите.
Как бы его поймали на неосторожном обещании.
Возникла тяжелая пауза. Вася смотрел в пол, покачивая головой и ботинком.
Но Юрий Константинович Арди был, вообще говоря, удивительно легким и добрым человеком. И он вышел из положения доблестно:
- Вот вам телефон (он засуетился, ища ручку), моя жена, Александра Владимировна Ильина, заведует отделом культуры в "Последних известиях".
То есть никаких таких двусмысленностей, жена!
Вася Ананченко зыркнул из своего угла как бы неожиданно трезво.
Посмотрим, говорил он всем своим видом.
Может быть, эта история и должна была иметь продолжение в каком-нибудь местном кабаке, но корреспондент радио тут же увел меня к себе домой, где его жена наготовила пельменей, весь вечер мне со смехом жаловались на тутошнюю жизнь, город, оказывается, все местные называют Петродыровск!
Дети радостно бесились вокруг, а потом мне предоставили комнатку с кроватью, на которой было две перины! Я погрузилась в эту роскошь, но поспать мне не удалось: пришли старожилы-клопы, видимо, попить свежей кровушки. Бедные люди, как мы все тогда жили!
* * *
Я выпустила булаевскую университетскую газету, вернулась с тиражом в Москву, а идти на радио все не решалась, месяц просидела дома, сопровождаемая стонами мамы, что нам не прожить на одну ее зарплату, это было чистой правдой, мамы всегда провозглашают горькие истины и этим раздражают своих детей, которые не желают подчиняться обстоятельствам; а затем я набралась духу и позвонила по чудом сохранившейся бумажке Арди.
- Ну где же вы, - сказал женский прокуренный бас (это оказалась сама Ильина). - А мы вас ждем-ждем… Приезжайте немедленно. Арди мне про вас рассказал.
Я, оцепеневшая, приехала, мне велели написать текст о возвращении студенческого отряда (якобы это произошло сегодня, а не два месяца назад), Ильина прочла, кивнула, меня тут же запустили в студию, и вечером, сидя у приемника "Рекорд-59", мы с мамой слушали меня голова к голове, и я не поняла из своего репортажа ни слова… Какой у меня был писклявый голос! При этом каша во рту, такое я вынесла впечатление от собственного выступления по радио.
Тем не менее, я начала там работать внештатно.
Через два месяца Ильина меня взяла корреспондентом.
Насчет карьеры мой мудрый папа оказался прав.
Моя первая начальница, завотделом культуры, прекрасная Александра Владимировна Ильина, имела суровую внешность Жана Габена, курила "Беломор", басом заступалась за меня перед начальством и на летучках, а в личных беседах строгала как карандаш. У нее первого мужа расстреляли в 37-м году, сын погиб на фронте. Дети ее были мы все.
Еще я очень уважала и боялась Павла Осиповича, Пашу Майзлина. Он был завотделом промышленности, при том что еврей и не член партии, дело вообще-то на радио немыслимое, тем более что на фронте, выходя из окружения со своей ротой, он закопал все документы, в том числе и партбилет, а также ордена - и выбрался, но известно, что тогда "наши" делали с такими. Он прошел все круги ада и упорно не желал еще раз вступать в партию, сколько ему ни предлагали, суля даже повышение по службе. Тем не менее его держали на высокой должности: в работе ему не было равных.
Это у нас был цех, заводской цех, поток новостей, без высоких слов, самое непатетическое изо всех средств массовой информации. Хотя и тут беспардонно врали: например, сев всегда начинался у нас "на три дня раньше прошлогоднего", а одну и ту же домну провинциальные корреспонденты, за неимением информации, задували по нескольку раз (а нашего постоянного выражения "пущена третья очередь" вообще никто в стране понять не мог).
Бывало, Майзлин, лысый человек, сидящий за абсолютно пустым, чистым и блестящим, как его голова, столом (и это при огромнейшем объеме информации, которая шла через данный приемный пункт), будучи главным по дню, вгрызался в мою информашку, черкал, ноя себе под нос какую-то криво-косую песню, и со вздохом говорил:
- Самое дело, вот дали бы мне тебя месяца на четыре, я бы тебя научил, самое дело, как надо писать.
(Я с воем в душе шла к своей Ильиной предупредить, что меня хотят забрать, она слегка улыбалась прокуренной улыбкой Жана Габена, затягивалась папиросой и хрипло говорила: "И правильно".)
Это все были мои учители, люди старинной закалки и стальной выдержки. Я состояла при них как подмастерье (не оставляя, однако, усилий по подрыву принятых там норм языка). Вообще, я не встречала больше такого дружного, хорошо сколоченного и солидарного коллектива. Выгораживали друг друга, про сбежавшего сообщали: "Портфель его здесь, вышел, наверное", часто сидели вечерами, слушая байки. Особенно любим был Вадим Синявский. Мне запомнился его рассказ об олимпиаде в Австралии, когда наш журналист проиграл в карты сумму, равную суточным всей советской делегации! Тогда Синявский пошел парламентером, взяв с собой международников как переводчиков, и миру был явлен вызов на дуэль: кто кого перепьет. Сборная России против сборной мира. Алкогольная олимпиада. На кону был проигрыш нашего газетчика. Спиртное тоже за счет проигравшей стороны. Синявский в этом месте делал паузу:
- Я шел первым номером.
Слушатели восторженно кивали. Еще бы!
- Я обошел их уже на пиве - велел подогреть и перелить в кружку. Он-то пил из такой жестянки ихней!
Раздавался сдержанный смех.
- На водке их первый номер упал сразу под стол.
Аудитория делала вид, что изумлена. Потом следовал понимающий хохот. Все знали эту байку.
Далее шло перечисление напитков. Это была поэма! Пиво, бургундское, шампанское "Вейв Клико"… Ну, виски "Уайт хорс"… Водку наши сами выставили. Советский вклад, "Столичная". Ну и сами понимаете…
- А то!..
Это все была рабочая кость информации, мои старшие.
Но и руководитель у нас был непростой. Наш главный, Владимир Трегубов, красавец, много раз женатый, совершенно седой, лохматый, вечно загорелый, просвистывающий по коридорам как торпеда, Вэ Дэ, как мы его звали, - он говорил отрывисто, всегда смотрел поверх головы собеседника, вечно спешил, не вникал в мелочи, не въедался под шкуру, как многие мои позднейшие начальнички; но в один главный момент своей жизни Трегубов основательно поставил точку, совершил политическое самоубийство, не желая лгать: на партсобрании, посвященном вводу войск в Чехословакию, он отказался голосовать "за", поднял руку "против". Он был единственным таким самосожженцем. Затем его постепенно выжили. Высокий, красивый, умный, интеллигентный, с вечно болтающимися шнурками, он блуждал по вокзалам, приглашал девушек на самопальные экскурсии, водил их по Москве. Один раз (ходили слухи) он даже пообещал кому-то достать ковер… Девушка пожаловалась по месту работы. В дальнейшем он почти нищенствовал и сошел, говорят, с ума…
Крепкие мужики, руководящие гении, могут вынести многое - в том числе тюрьму и лагерь; но не безработицу…
Весь радиокомитет, все эти отряды профессиональных лгунов, все бурлило в те дни "чешских" событий 1968 года. Я уже работала в радиожурнале. Перед собранием начальство велело запереть дверь. Выступали по собственному порыву. Один наш молодой коммунист пылко сказал, что сам бы всех там пострелял. Мы протянули вверх ручонки, одобряя ввод армии. Я не могла себе позволить такой роскоши как Трегубов, в семье было двое инвалидов, а также ребенок и я, единственный кормилец.
В тяжелые времена таких собраний, когда надо было поднимать руку, голосовать, я говорила себе: мы разведчики во вражеском стане. Самое смешное, что тогда полно было таких разведчиков, чуть ли не вся страна. Все хором врали и прятали свои чувства.
Когда я сказала Твардовскому, главному редактору журнала "Новый мир" о том, как голосовала, он мне ответил в том духе, что "знали бы вы, в какие моменты я поднимал руку…" Это было спустя пять месяцев после чешских событий, в январе 1969 года. Твардовский меня вызвал, чтобы сообщить, что не может опубликовать мои рассказы. Ему, по его словам, нечем было бы меня защищать. Вскоре и он был снят с поста и практически погиб.
У жизни не бывает хэппи-энда.
Юрий Константинович Арди перед смертью ослеп. Моя крестная Александра Владимировна Ильина погибла типичной смертью курильщицы - сгорела в постели, в больнице. Она уже не могла ходить (облитерирующий эндартериит) и уснула с папиросой во рту… Они с Юрой умерли с разницей в день - он за сутки до нее, один в пустой квартире.
Вадим Синявский умер от застарелого туберкулеза. Мы ездили его навещать в Сокольники, тоже в больницу. Ровный, спокойный, угасающий человек… Ни для кого не было секретом, что его стремится погубить новый главный редактор, не пускает в эфир.
О них, наших дорогих ушедших, мы говорим с единственным человеком, который знал их всех, с радиокомментатором Максом Гинденбургом. Макс мне рассказывает вещи, которых я не могла знать по молодости лет…
К нашим беседам я еще вернусь в конце своих воспоминаний о моем детстве на радио.
У меня была профессиональная беда - я говорила в микрофон при всех обстоятельствах одинаково пискляво. Некоторые мои знакомые, слышавшие меня по радио, даже считали, что я работаю в "Пионерской зорьке"!
Мой крестный, Вася Ананченко, мне стал внушать разные полезные вещи, в том числе Вася сказал, что по радио надо говорить медленно.
- Ты не трещи, находка, - успокаивал он меня.
(Однажды я приволокла запись с литературного вечера в библиотеке - какая-то девушка пела еще более писклявым голоском свои песенки. В процессе записи что-то случилось с моей "крупорушкой" - так мы называли портативный магнитофон. Он весил 8 кг. Я починила механизм с помощью карандаша кое-как и попросила начать все с начала. Девушка дисциплинированно стала повторять. Я была в восторге от ее песен. До сих пор знаю их наизусть.
Александра Владимировна Ильина взяла у меня эту пленку, положила в стол, закрыла ящик и сказала: "Иди пока работай".
Это была бы первая запись на радио Новеллы Матвеевой… Но время еще не пришло.
Правда, ее слава началась очень скоро и останется на века.)
Так вот, один раз Вася решил меня наставить на путь истинный и преподать урок настоящей работы, когда он, крякнув, услышал, что нас с ним посылают освещать какую-то производственную выставку в Манеже.
Я, правда, поначалу оторвалась от своего руководителя, взяла на плечо "крупорушку" и, перекосившись от тяжести, пошла сама искать себе выступанца. Нашла! Навстречу мне шел какой-то нарядный старик солидной внешности.
Встав у него поперек дороги, я нацелила микрофон ему под нос и звонко произнесла: