Моя мать Марлен Дитрих. Том 1 - Мария Рива 14 стр.


Наконец настал день, когда костюм был завершен. Фон Штернберга вызвали в гардеробную в первый раз взглянуть на Шанхайскую Лилию. Он вошел в примерочную и стал как вкопанный, не сводя глаз с моей матери. Она стояла на высокой платформе, отражаясь в системе расположенных позади нее зеркал. Томный взгляд из-под вуали, гладкая прическа, плотно прилегающая к голове черная шляпка. Длинное платье, короткая накидка из струящегося крепа, отделанная перьями. Как ослепительно черные океанские волны, они окружали ее шею, струились по плечам, переходя к более тусклому черному цвету туго натянутых перчаток из тончайшей кожи. Великолепная нить крупного хрусталя ублажала взгляд, останавливающийся на уровне талии, где рука держала черно-белую сумочку в стиле "арт деко". Редчайшая, невиданная черная птица! Мы все ждали, затаив дух. А вдруг он взорвется? Скажет, что на пленку этого снять нельзя? Это мы все, в том числе и моя мать, и так знали! Но он, не говоря ни слова, медленно подошел к ней, подал ей руку, помог сойти вниз; низко склонясь, поцеловал ее перчатку и тихо сказал по-немецки:

- Если ты полагаешь, что мне хватит умения снять это, тогда я могу предложить тебе одно - попытку сделать невозможное.

Обернувшись к встревоженному Трэвису, он кивнул и продолжал по-английски:

- Великолепное воплощение невозможного. Я поздравляю всех вас.

И вышел.

Всеобщий вздох облегчения мог бы сдвинуть с места и понести по волнам десятимачтовую шхуну. Потом мы отпраздновали событие.

Трэвис разлил запретное шампанское по бумажным стаканчикам, и даже маленькие леди пригубили по глотку. В альянсе Штернберг - Дитрих состязание талантов играло уникальную роль. Она задавала ему и его камере невыполнимые задачи, он требовал от нее того, что выходило за рамки актерской компетенции. Они бросали друг другу перчатку, как дуэлянты, в полной готовности убить или быть убитым, и ликовали, когда удавалось преодолеть очередное непосильное испытание.

На другой день мы начали работу над черным шифоновым неглиже с длинными страусовыми перьями, и Трэвис угостил меня, как он сказал, "солодовым шоколадом". После этого я больше ничему уже не удивлялась. Я поняла, что достигла зенита - высшей точки американского кулинарного совершенства! (Конечно, пока не попробовала арахисового масла и сэндвич со студнем).

По воскресеньям мы оставались дома на "релаксацию". Моя мать мыла голову и давала волосам отдохнуть, ходила без макияжа и занималась готовкой. Фон Штернберг ставил в саду мольберт и раскладывал стул, открывал большой деревянный ящик с рядами серебристых тюбиков и, держа кисть большим и указательным пальцами, принимался рисовать пылающие гибискусы под голубым небом. Я могла наблюдать за ним часами. У него был счастливый вид - совершенно не такой, как в будни, никакой напряженности, никакой угрюмости. Даже сам выбор красок свидетельствовал об этом: ни черного, ни темных теней, все яркое и воздушное, все сверкает оттенками алого. Я раскладывала рядом с ним на траве книжки с картинками. Училась читать по-английски, следя за приключениями Сиротки Анни и Дагвуда. "Деток Катценьяммер" я не любила - для меня, новоявленного американского ребенка, они были "слишком немецкими".

По воскресеньям появлялась и наша тайная старушка-поставщица. К тому времени я уже знала все о Запрете, о гангстерах и расстрелах Дьявольского Питья. Так что, когда содержимое расшатанной детской коляски издавало звяканье стекла вместо детского плача, я знала: прибыл наш милый бутлегер. Эта маленькая леди была совершенно бесподобной. Она беззубо скалилась, любила, чтобы ее называли миссис Глэдис-Мэри, и обращалась со своими бутылками до чрезвычайности бережно, разворачивая их фланелевые одеяльца, аккуратно вынимая и протягивая нам так нежно, будто это были настоящие младенцы. Мне всегда хотелось спросить ее, почему джин обернут в розовое одеяльце, а шотландское виски - в голубое, но я не осмеливалась. Старушка была взбалмошная, могла обидеться на такой интимный вопрос и прекратить снабжать нас незаконным спиртным.

Уладить дело с женой фон Штернберга не удалось так скоро, как все этого желали. Теперь она заявляла, что требует денег в возмещение ущерба, нанесенного ее достоинству, и заявляла об этом в прессе. Мою мать беспокоил пункт о морали, включаемый в каждый голливудский контракт, дабы каким-то образом контролировать сексуальные эксцессы актеров. Хотя моя мать была уверена, что ни одна студия не посмеет использовать против нее положения этого пункта, но все ж он представлял некоторую угрозу для образа Незапятнанной Аристократки, играющей Падшую Женщину, - абсолютно чуждую ее натуре роль. Внезапно пришло известие, что скоро к нам в гости прибывает мой отец. Но без Тами. Я была ужасно разочарована. Мне так хотелось показать ей все чудеса моего нового царства. Я еще не понимала, что настало время скрывать ее от глаз прессы.

- Не ешь ливерную колбасу, радость моя, это папина любимая.

Точно так же я не была допущена до семги, генуэзской салями и камамбера, который Шевалье привез прямо из Парижа в подарок Папи. Весь дом до последнего уголка был вычищен, вымыт, вылощен и убран цветами. Появилась стопка кашемировых свитеров. "Папи мог забыть, я ему говорила, что тут вечерами прохладно". С V-образным вырезом, с высоким воротом, под горло - "кто знает, какой фасон Папи предпочтет для Америки". А на случай, если никакой, была припасена коллекция шерстяных джемперов в его любимых тонах: коричневых, зеленых, беж и серых. Были предусмотрены непременные пижамы из плотного темно-зеленого шелка, элегантные утренние шлафроки, итальянские шлепанцы, слаксы "Калифорния", купальные трусы и махровые халаты. В те времена одежду купить было нетрудно - имей только деньги. С изысканной едой дело обстояло напряженней. Импортные товары попадались редко, специальных магазинов для них еще не было. Глэдис-Мэри раздобыла якобы настоящее немецкое пиво, которое мой отец оценил потом, как мочу в бутылках! Предназначенная для него комната выходила окнами в сад, размерами была больше, чем мамина и чем та, где держал вещи наш режиссер. Мы все трудились, чтобы создать особенный комфорт для дорогого гостя. Моя мать сочла, что лампы с шелковыми абажурами в изголовье кровати слишком кокетливы, а изогнутая деревянная спинка кресла неудобна, так что из хозотдела "Парамаунта" прибыл грузовик и привез лампы кованого железа с плафонами из настоящего пергамента и трон с высокой спинкой красного дерева, оставшийся от какого-то фильма про Изабеллу, королеву Испании - мы все знали, что мой отец будет от него в восторге. Фон Штернберг внес свой вклад: великолепное распятие, которое было повешено над постелью Папи. Комната к его приезду получилась - то ли комната, то ли исповедальня.

Студия "Парамаунт" всячески приветствовала многосторонность своей звезды. "Образ Жены" мог сослужить им службу так же, как "образ Мадонны", не повредив амплуа Женщины-загадки. Сила Дитрих была как раз в том, что, какую бы роль она ни решала играть в жизни, это никогда не вредило установившемуся образу обольстительной Роковой Женщины - вот в чем Гарбо не могла с ней сравниться, а, впрочем, даже и не пыталась. Это удивительное хамелеоново свойство играть в жизни, что практически граничило с шизофренией, развело Дитрих с ее главной соперницей. Гарбо была другого ранга, одной-единственной категории - "Божественная". А в котомке у Дитрих теснилось множество трюков.

Мы все поехали встречать моего отца в Пасадену. Он вышел из вагона в белом льняном костюме - лощеный европеец с головы до пят, поцеловал мою мать, которая была, как всегда, в мужском пиджаке, шляпе и при галстуке с единственной уступкой образу Встречающей Мужа Жены: в белой юбке вместо обычных ее брюк. Отец подхватил меня, не охнув, посадил на изгиб руки, другой рукой обнял фон Штернберга за плечи - и так мы позировали прессе для знаменитой впоследствии фотографии, обошедшей мир: "Марлен Дитрих с семьей". Снова сработала директива "Парамаунта" по урезанию меня. Никто не увидел ни как низко свисали мои ноги, ни отчаянного напряжения руки моего отца, удерживающего у бедра мой вес, ни того, что режиссер и его звезда были в одинаковых ботинках.

Теперь наши разговоры за столом опять завертелись вокруг еды и новостей. Отец рассказал, что самые разные немецкие миллионеры поддерживают какую-то "нацистскую" партию, особенно мистер Гутенберг, босс на "УФА" и один из председателей "Круппа", и еще кто-то по фамилии Тиссен. Завязывались жаркие споры об одном немецком фильме про пансион, где девочки занимались друг с другом такими вещами, о которых нельзя говорить при ребенке. И читала ли моя мать новую книгу Перла Бака под названием "Добрая земля"? На что моя мать ответила вопросом: "Это та, что про Китай?" Когда отец ответил утвердительно, она взорвалась: "Тут Китай, там Китай, все с ума посходили с этим Китаем! Мир кишмя кишит этими косоглазыми! Если я увижу еще хоть одно желтое лицо, меня вырвет!" - И вышла принести моему отцу добавку фаршированной капусты.

Фон Штернберга несколько удручила ее выходка, но мой отец со значением подмигнул ему, и наш коротышка заулыбался, а к тому времени, как моя мать вернулась, они уж увлеклись дискуссией о диффузии света и о ком-то, кто получил за нее Нобелевскую премию.

Явился Шевалье, получил высочайшую похвалу своему камамберу и вмиг стал новым приятелем моего отца. Я так и не поняла, чем они понравились друг другу, но дружили они много лет. Как всегда, когда появлялся Шевалье, все автоматически переключались на французский, так что я извинилась и пошла слушать по радио "настоящий американский язык".

Я шла из-за клумбы. Я снова кого-то хоронила (я все время устраивала похороны среди гардений) - наверное, еще одну ящерицу или червяка. Поистине эта склонность к похоронам доказывала, что я все же дочь своего отца. Я услышала, как они разговаривают во внутреннем дворике. Меня остановило имя Морис. Я подумала, что он собирается к нам на ланч, и затосковала: опять все будет по-французски; моя мать тем временем говорила:

- Ну да, Папи, он любит меня. Но ты же знаешь, у него в семнадцать лет была гонорея, он от этого импотент.

О боже! Зачем моей матери нужно было говорить отцу, что Шевалье ее любит? Мужьям обычно не нравится слышать такое от собственной жены. Однако мой отец запрокинул свою белокурую голову и рассмеялся. Я застыла, как вкопанная.

- О, Мутти, не могла же у них у ВСЕХ быть гонорея! - проговорил он. Это слово, вероятно, означало что-то смешное.

- Ты не поверишь, у скольких! Ну, а Джо, он же еврей, а им всегда надо, просто без перерыва! Особенно если они коротышки и у них вкус на высоких голубоглазых христианок!

Теперь смеялась моя мать.

- Марго шлет тебе свою любовь, и Бергнер тоже. Они все скучают по тебе.

- А я как скучаю по ним! Здесь женщины совершенно безмозглые, все как одна. По крайней мере, уж на студии точно, а при Джо кроме студии ничего не увидишь. Там эта вульгарная Бэнкхед, кошмар как она обращается со статистами. Потом это страшилище Клодетта Кольбер, "французская торговка". Ломбард хорошенькая, но совсем безликая, по-американски, и пытается подражать мне. Ну, кто еще?.. Еще хористочки у Кросби… Вот на студии Гарбо - там есть красивые женщины. Я не имею в виду Норму Ширер, она, как дохлая рыба, а эта новенькая, Харлоу, совсем простушка. Но некоторые есть очень интересные, только при Джо, конечно, до них не доберешься!

- Мутти, ты здесь счастлива? - очень серьезно спросил мой отец.

- Счастлива? Что значит - счастлива?

Я повернулась и пошла назад к бассейну. Я-то думала, что она счастлива. Ведь ее любило столько людей…

Мне запомнилось утро, когда отец наблюдал, как я в своем верном спасательном круге весело барахтаюсь в воде. Подойдя к другому, глубокому краю бассейна, он позвал меня:

- Мария, плыви сюда!

Мучительно пытаясь понять, чем я заслужила свое настоящее имя, я подгребла к нему. Он наклонился, вынул меня из круга и бросил назад в воду. Отфыркиваясь, я всплыла на поверхность, перепуганная насмерть. Отец крикнул: "Плыви!" Я бросила на него отчаянный взгляд и поняла, что лучше сделать, как он велит. В тот день я научилась плавать, плавала всю жизнь, как рыба, но страх утонуть так и не покинул меня.

Мы еще не успели купить второй батон ливерной колбасы и еще не успело домылиться сандаловое мыло "Роже Галле", как снова был извлечен и нагружен новыми сокровищами бежевый, телячьей кожи чемодан отца с инициалами Р.З. В день отъезда он подарил мне щенка терьера по имени Тедди, наказал хорошенько за ним присматривать, чтобы он не умер, велел заботиться о маме, хорошо себя вести, прочесть до конца все книжки, которые он привез из Берлина, решить все арифметические задачи, которые он мне задал, писать ему каждый понедельник письма, быть примерной девочкой… Боюсь, что, как только у меня на руках оказался щенок, я перестала слушать. Моя мать плакала. Фон Штернберг пришел отвезти отца на Юнион Стейшн в пригороде Лос-Анджелеса, а не в Пасадену. Отъезд Рудольфа Зибера, мужа Марлен Дитрих, нельзя было афишировать. Я сжимала в объятьях щенка, надеясь, что моя мать разрешит мне его оставить. Здорово! Она разрешила!

Ни бабушкиного дома по утрам, ни даже зимнего холода! Еще не рассвело, воздух чуть прохладен, слегка пахнет апельсинами, песками пустыни и уютным мягким кожаным сиденьем "роллс-ройса", который везет нас на работу. Охранник у ворот студии замирает в приветствии.

- Доброе утро, мисс Дитрих. Доброе утро, крошка Хайдеде.

Спасибо фон Штернбергу - я сумела отбарабанить:

- Доброе утро, мистер Мак, - гордясь своей безупречной интонацией.

Уличные фонари, висевшие вдоль ряда гримерных, были зажжены: свет горел в комнате Кэрол Ломбард, а также у Клодетты Кольбер и у Бинга Кросби. Это не означало, что сами звезды были на месте, их свита иногда приезжала раньше, чтобы все подготовить. Поскольку моя мать никогда не верила в то, что кто-то способен все сделать правильно без ее присмотра, она и ее свита составляли единое целое.

Этот день, начало первых съемок, остался в калейдоскопе "первых разов", которых было еще столько в моей жизни. Запах грима, молотого кофе и датского печенья; огромный гримерный отдел - ярко освещенный; известные лица, без грима, без прикрас, усталые, полусонные, уязвимые в своем человеческом несовершенстве - в ожидании, когда на них налепят маски искусственного совершенства. Парикмахерский отдел, столь же ярко освещенный, столь же явно обнажающий естественную паклю на головах богинь и проплешины на макушках богов; вместо льняного масла, основы грима, - сладкий, клейкий запах лосьона и лака для волос; снова запах кофе и датского печенья. Моя мать становится частью толпы - откровение, которое меня потрясает. Я-то думала, что она уникальная, единственная в своем роде. Я смотрю, как она отталкивает опытные руки, сама принимается за обработку своего лица, проводит вдоль носа, посередине, тонкую линию, светлее ее обычного тона, окунает закругленный конец шпильки для волос в белый грим, подкрашивая нижнее веко. Гляжу на ее отражение в большом, подсвеченном лампами, зеркале, вижу внезапно выпрямившийся нос, расширившиеся глаза, и мое первоначальное представление возвращается: да, она все равно уникальна.

Снова ее артистическая уборная. Одевание: быстрое мельканье множества помогающих рук, точность движений, безошибочных и не дублирующих друг друга. Ее окончательный взгляд, от которого я впадала во что-то среднее между удушьем и безмолвным удивлением. Жесткая команда: "Идем!" - побуждающая всех к немедленному действию; мы садимся в ждущий нас лимузин. Оцепенелая поза моей матери. Когда я заметила ее в первый раз, я испугалась. И только потом, поняв причину, поняла: эта ненормальность шла автоматически. Раз загримирована, волосы уложены, шляпа, вуаль, петушиные перья на месте - она не позволяла себе никаких морганий, сглатываний, поерзываний, потягиваний, подергиваний, кашля, чихания, ни единого слова; весь вес сосредоточен на одной ягодице, кончики пальцев упираются в сиденье, чтобы уменьшить давление тела на все части туалета, которые могут помяться; замерший взгляд; накрашенные губы приоткрыты и неподвижны. Иногда, если костюм был особенно замысловат, моя мать, я готова поклясться, просто переставала дышать до той минуты, пока мы не подходили к дверям съемочной, и лишь затем возвращалась к жизни - во всем великолепии своего нетронутого, ничем не поврежденного совершенства.

Машина медленно обогнула угол. Гарри был специально натаскан в том, как довозить произведение искусства до места назначения. Угрюмый железнодорожный двор, пустой, если не считать нескольких одиноких пульмановских вагонов - и вдруг, резко… КИТАЙ! Жара, пыль, суета, толпы народа, снующего туда-сюда, - кишмя кишащий народом Китай. Куры, козы, бумажные фонарики, кули в соломенных шляпах, мальчишки в лохмотьях, тощие собаки, котомки, чемоданы, корзины, ящики и коробки, пакеты всех форм и размеров. Надо всем этим - море вымпелов, длинные, узкие, белые полотнища, разрисованные китайскими знаками.

Посреди всей этой живописной толкотни - поезд; настоящий поезд, огромный черный локомотив которого извергает пар, а на самом верху его - наш коротышка, с деловым видом разрисовывающий задник декорации. Поскольку природа в тот день отказала фон Штернбергу в облаках, он неустрашимо рисовал собственные. Он терпеть не мог, когда кто-то брал над ним верх, и поэтому обычно находил способ восторжествовать над подобными "личными оскорблениями" со стороны природы. Только перед моей матерью он мог сознательно капитулировать, как перед превосходящей его силой.

Воскреснув, моя мать аккуратно вышла из машины, и весь этот бешеный вертящийся островок псевдо-Востока замер. Куры перестали кудахтать, у собак лай застыл в глотках; плотники, электрики, статисты, порядка двухсот человек, глазели на нее как зачарованные. Фон Штернберг, заметив внезапную тишину, спустился посмотреть, что помешало всеобщей работе, обнаружил свою звезду в переливах черных тонов, помахал ей, улыбнулся в знак согласия с оказанными ей почестями, потом крикнул:

- За дело, ребята!

И снова принялся рисовать свои белые тени.

Назад Дальше