Ты должна это все забыть... - Елена Кейс 14 стр.


Я уже познакомилась с заведующей отделением, узнала по справочной ее домашний адрес и время от времени делала ей подарки. Медсестрам и нянечкам подарки приносила прямо в больницу. Это считалось в порядке вещей. Больные привыкли ко мне и уже почти не обращали на меня внимания. Я тоже узнала их привычки и старалась не лезть на рожон. Была у мамы в палате одна больная, женщина изумительной красоты. На первый взгляд она казалась абсолютно нормальной. Она спокойно сидела на кровати, здоровалась, улыбалась. Я после первых посещений недоумевала, почему она находится здесь. Но однажды она встретила меня в коридоре по пути в палату. Она радостно подошла ко мне и сказала очень церемонно и удивительно приятным голосом: "Как поживаете, Анна Павловна?" Я улыбнулась в ответ: "Вы ошиблись. Я не Анна Павловна. Вы меня с кем-то перепутали". Боже! Лицо ее исказилось и стало уродливым. Я до сих пор не понимаю, как в одну секунду можно так измениться. И она буквально прошипела мне в лицо: "Вы последнее время избегаете меня, Анна Павловна". Затем лицо ее опять приняло обычный вид, и она капризно сказала: "Я пожалуюсь Александру Сергеевичу". И грациозно отошла. Я не поняла, что произошло. Я чувствовала, что чем-то ее обидела. Потом медсестра объяснила мне, что эта женщина больна шизофренией, и у нее навязчивая идея: она считает себя Натальей Николаевной - женой Пушкина. Все следующие посещения я старалась подыгрывать ей. Она встречала меня в коридоре, мы обменивались "светскими" новостями, и она плавно покидала меня. В дни свиданий к ней приходили муж и дочь.

Маме становилось чуть-чуть лучше. Она лежала тихо и иногда улыбалась, увидев меня. Быстро съедала то, что я ей приносила и через пять минут говорила: "Ну, иди домой. Я отдохну". Поворачивалась к стене и укрывалась с головой одеялом.

Так продолжалось недели три. Однажды я пришла как всегда утром. У входа меня ждала заведующая отделением. "Лена, - сказала она, - сегодня вам не стоит идти к маме. Сегодня ей плохо". "Что с ней?" - спросила я упавшим голосом. "У нее начались галлюцинации". Я посмотрела на врача умоляющими глазами. Она отошла в сторону и сказала мне вслед: "Вы сейчас поймете, что лучше бы было вам уйти домой".

Я вошла в палату. Мама посмотрела на меня безумными глазами. Я приблизилась. Вдруг она приподнялась с подушки и буквально выстрелила мне в лицо: "Дрянь, негодяйка! Как ты посмела придти ко мне?!" Голос ее стал тонким и визгливым. Она вдруг села на кровати и с силой оттолкнула меня. "Уходи вон! Ты не моя дочь! У меня нет дочерей! У меня два сына. Я не хочу видеть тебя! Ты проститутка! Мой папа начальник КГБ!" Потом лицо ее обратилось куда-то к стене, и она прокричала: "Казимир Казимирович! Ты слышишь меня?" Я стояла, окаменев. Вдруг она обратилась ко мне, и лицо ее горело ненавистью: "Ты слышала, что он сказал?" Последние слова она прокричала, схватив меня за плечи. "Мамочка, - прошептала я испуганно. - Я ничего не слышала". Мои слова буквально взбесили ее. "Врешь, негодяйка, не обманывай меня". И начала хлестать меня по щекам. Я наклонилась к ней и, рыдая, в истерике, закричала: "Бей меня! Бей! Ну, что еще я могу для тебя сделать?! Да, я плохая дочь! Бей меня!" А она в исступлении: "Ну, теперь ты слышишь, что он говорит?" И я, рыдая и целуя ее руки, хриплю: "Да, я слышу, слышу". "Так ты еще и врунья, - орет мама, - ты хотела обмануть меня?! Ты и тогда слышала, что он говорил. Какая же ты дрянь!" - и бьет меня, бьет.

Подбежала медсестра, оттащила меня от мамы. Мне стало плохо. В кабинете врача сделали какой-то укол. Я тихо плакала. Я не хотела жить. Я встала и пошла домой. Пешком.

Каждый должен испить
свою чашу страданий.
Этот скорбный бокал,
поднесенный судьбой.
Мне вручили его
в час моих испытаний,
И я пью свое горе,
обливаясь слезой.

И я пью свое горе
но бокал не пустеет.
Я хочу быть свободной
но бокал предо мной.
Жидкость в этом бокале
с каждым годом краснеет.
Я боюсь захлебнуться
кровавой судьбой.

Я боюсь захлебнуться
упадешь и не встанешь.
Я устала бороться
слишком чаша полна.
Но давно поняла я
судьбу не обманешь.
Каждый должен испить
и до самого дна!

Каждый должен испить
и я пью в исступленьи.
Каждый должен испить
в горе я не одна.
Только зреет с годами
в душе подозренье,
Что я пью свое горе
из бокала без дна.

Утром снова пришла в больницу. Меня не пустили. Я не настаивала. На третий день меня встретила улыбающаяся заведующая. "Маме намного лучше, радостно сказала она. - Галлюцинации прошли. Она вставала и даже выпила с нами в ординаторской чай". Я вбежала в палату. Мама лежала тихая и бледная. Но глаза! Глаза моей прежней здоровой мамы! Она увидела меня и заплакала. Впервые за все эти годы я видела ее слезы. "Доченька, родная, прости", прошептала мама, пытаясь обнять меня. Она была настолько слаба, что еле могла приподнять голову. "Я только теперь поняла, насколько я больна. Я ведь не верила, что больна. Я же все помню, что я делала и говорила". Она уткнулась мне в щеку, и лицо мое стало мокрым от ее слез. Она продолжала: "Но я же слышала, слышала голоса". Это прозвучало удивленно и растерянно. "Знаешь, я же видела, как меня поместили в клетку и сказали, что я должна смотреть на лампочку, не отрываясь, три года. Только тогда меня выпустят из нее, - мама рассказывала и гладила мою руку, - я заплакала и сказала, что я этого не выдержу. И меня пожалели и сократили срок до трех дней".

Я слушала маму молча. Не перебивая. Она давно уже не говорила так долго. "А потом я видела, что врач наливает яд и хочет отравить меня. И я отбивалась. Я же это все видела". Действительно, заведующая сказала мне, что мама никого не подпускала к себе, отталкивала и кричала, что ее хотят убить. "А потом у меня вдруг оказалось много ключей. И я всем раздавала ключи от новых квартир". Мама замолчала и посмотрела на меня с любовью. Я крепко прижала ее к себе. "Мамуля, сейчас все будет хорошо. Главное, ты поняла, что больна. Теперь ты вылечишься, и мы пойдем домой. Андрюша очень скучает по тебе". Мама взглянула на меня просветленными счастливыми глазами. "Боже, как я люблю этого ребенка!" - прошептала она.

Я летела домой, как на крыльях. Внутри все пело. Уже три года я не испытывала такой полноты счастья и надежд. Я тут же обо всем написала папе с Анечкой, позвонила бабушке. "Ты вставила мне новую душу", - сказала она. Лучше бы я этого не делала. Но разве знала я, разве могла предположить, что в тот день я видела мамины разумные глаза в последний раз.

Уже на следующий день мама впала в свое обычно безразличное существование. Я думала о том, что Анечка получит мое письмо только через месяц и будет радоваться тому, что давно исчезло, испарилось и растворилось в новых печалях. Это напомнило мне звезду, которую мы наблюдаем в небе и радуемся ее веселому мерцанию, не подозревая, что сама звезда давно сгорела и исчезла из мироздания. Может быть, и моя надежда, не покидающая меня все эти годы, - только свет такой звезды?

На свете миллиарды звезд
В созвездья сплетены.
Они, как веточки мимоз,
Коварны и нежны.

Они, как сказочный ковер,
Как бархат в жемчугах.
Они плывут, и их узор
Стирают облака.

Есть среди них одна звезда
Моей судьбы окно.
Надежда, счастье, боль, беда
Все в ней заключено.

Ее ищу средь моря звезд,
Хочу судьбу прочесть.
Но на глазах лишь капли слез,
И капель тех не счесть.

Догадка, смутная как дым,
Вдруг обрела скелет:
Я вижу мертвый свет звезды,
Ее давно уж нет…

Прошел месяц маминого пребывания в больнице. Состояние ее как-то стабилизировалось, но находилось на отметке намного ниже среднего. Анечка в своих письмах рассказывала о чудесах израильской медицины и умоляла сделать все возможное для переправки мамы в Израиль. Вызов уже лежал у меня дома, а мама лежала в больнице, и состояние ее не улучшалось. Я сильно сомневалась, что маму удастся отправить в Израиль. Но я четко поняла, что не хочу, не могу, не имею права заточить маму в четыре стены с зарешеченными окнами. Возможно, маме это было уже безразлично, но мне, мне - ее дочери - было невыносимо видеть это и невозможно принять.

Через месяц я подошла к заведующей отделением и сказала, что я хочу маму забрать. Я объяснила ей, что я поместила маму в больницу отнюдь не для того, чтобы облегчить себе жизнь. Сейчас маме немного лучше. Я в состоянии ухаживать за ней дома. Если состояние ее ухудшится, возможно, я опять воспользуюсь ее опытом. Однако, добавила я, теперь я знаю, что вылечить маму невозможно, и ее дальнейшее пребывание в больнице становится бессмысленным. Я надеялась, продолжала я, что правильное лечение может помочь маме снова стать человеком. Этого не произошло. И не произойдет. Чудес на свете не бывает. Я хотела еще что-то сказать заведующей, но она перебила меня и серьезно, с оттенком настойчивости произнесла: "Лена, это абсолютно невозможно".

В первый момент я просто не поняла ее: "Что невозможно? Что вы имеете в виду?" Она на секунду опустила глаза, потом посмотрела мне прямо в лицо и ответила: "Мы не имеем права выписать больную домой в таком состоянии". Я опешила: "Но ведь я сама, по своей воле поместила маму сюда. Теперь я хочу забрать ее домой. Это же совершенно логично". Заведующая отделением посмотрела на меня с сочувствием здорового к больному и терпеливо разъяснила: "Логика здесь ни при чем. Пока мама была у тебя дома, это была только твоя личная проблема. В тот момент, когда она поступила к нам, мы несем за нее ответственность. Твоя мама находится в состоянии глубокой депрессии. Поведение таких больных непредсказуемо. Она может выброситься из окна, причинить увечье себе или окружающим. Если это произойдет после того, как наша врачебная комиссия поставит свои подписи о ее выписке, мы понесем уголовное наказание".

Она замолчала. Я тоже потеряла дар речи. Смысл сказанного доходил до меня с трудом. Все, что дошло до меня, это то, что мне не отдают маму. За что же я боролась эти три года?! За что билась моя сестра?! Куда, на какую почву падали мои слезы? Ее ответ казался настолько чудовищным и невероятным, что я не могла найти в себе адекватную реакцию. Я не плакала, не грубила, не угрожала. Я просто сказала ей: "Я этого не допущу. Я вызволю ее отсюда любой ценой". И ушла.

Ох, как легко было это сказать! Но куда идти, кого просить, что делать? Я пошла на прием к главврачу больницы. Она приняла меня холодно и надменно. Это была высокая худая женщина с аскетическим лицом и ввалившимися глазами. Мне показалось, что длительное общение с пациентами этого дома скорби стерло в ее глазах все различия между больными и здоровыми. Когда она разговаривала со мной, у меня было такое чувство, что она автоматически оценивает, сколько времени мне осталось, чтобы переместиться из этого кабинета в больничную палату. Разговор не получился. Стоило мне только заикнуться о причине своего визита, как она, не дослушав, сказала, что она перегружена работой, у нее через несколько часов совещание и что она не может изменить порядок выписки больных по прихоти их родственников, не разбирающихся в существе затрагиваемого вопроса. Ее речь была вычурна и безапелляционна. После этого она уткнулась в свои бумаги, показав, что прием окончен.

На прием к главному психиатру района пришлось записываться у секретарши. Мне предстояло два дня ожидания, которые прошли, как в тумане. Я ходила к маме, приносила еду и старалась ни о чем не думать. Главный психиатр района был выдержан и терпелив. Он долго и нудно объяснял мне возможные последствия моего необдуманного желания. В заключение он сказал, что если маме они, то есть врачи, уже помочь бессильны, он обязан думать обо мне и об окружающих людях.

Когда я вышла от него, я поняла, что выбранный мною путь неверен. Я пришла домой и позвонила Э.Д., тому самому Э.Д., который уже однажды помог мне получить пропуск для посещения мамы в больнице. Я говорила с ним спокойно, без эмоций и лишних слов. На решение этого вопроса у него ушло две недели. Под моим заявлением с просьбой выдать мне маму под мою личную ответственность стояла резолюция главного психиатра города. Неисповедимы пути Господни!

Я шла с мамой из больницы, крепко держала ее под руку и давала себе клятву, что никогда, ни при каких обстоятельствах я не отдам маму туда еще раз. "Мамочка, - говорила я ей, убеждая одновременно и ее и себя, - ты должна знать, что ничто не сможет заставить меня вернуть тебя в больницу. Я люблю тебя и что бы ни случилось, буду с тобой". Мама шла молча, сосредоточенно глядя себе под ноги. Она старалась идти ровно и аккуратно.

Две недели все шло нормально. Очевидно, сказывалось действие лекарств, которыми ее напичкали. К этому времени у меня созрело твердое решение сделать все, что в моих силах, чтобы отправить маму в Израиль. Я окончательно разочаровалась в возможностях советской медицины. На следующий день после нашего возвращения домой я вызвала фотографа и сделала маме фото для подачи анкеты на выезд в Израиль. Собрала все нужные документы, вызвала такси и отвезла маму в районный ОВИР подать заявление на выезд. Мама автоматически расписалась, не задала ни одного вопроса и столь же безучастно вернулась домой. Был конец июля 1978 года.

На этот раз ухудшение состояния происходило постепенно, но с пугающими симптомами. Однажды мама сказала мне, что она не может есть, так как у нее в горле перегородка. Я не спорила с ней. Я сказала, что про перегородку я знаю, что врачи мне сказали об этом, но что манная каша через нее проходит. Она с трудом проглотила малюсенькую порцию. Каждый прием пищи стал занимать час. Через несколько дней я заметила, что мама каждую минуту ходит мыть руки. Горячей водой. Она обильно намыливала их и тщательно смывала мыло кипятком. Промокала руки полотенцем и шла к себе в комнату, ни на кого не глядя. Дойдя до кровати, она приседала, но не успев сесть, распрямлялась и снова шла в ванную. Руки ее распухли и покраснели. Я не успевала менять полотенца - через полчаса с них уже капала вода. "Мамочка, - умоляла я ее, ну, перестань. Ты же только что вымыла их. Зачем ты моешь их опять?" "У меня грязные руки", - отвечала мама, подставляя уже разъеденные водой руки под кипяток.

Я помню, как я писала папе письмо и автоматически фиксировала количество маминых походов в ванную. К моменту окончания письма мама шла в ванную сорок восьмой раз. На ночь я смазывала ее руки кремом и слушала, как она ходит из угла в угол. Ходила она быстро, без остановок, потом ложилась, укрывалась одеялом с головой и ненадолго отключалась. Затем наступил момент, когда она окончательно отказалась от еды. Я умоляла, я плакала, мама повторяла, что у нее в горле перегородка, и ее невозможно было переубедить.

Я побежала за советом к заведующей отделением, в котором мама в недавнем прошлом находилась. "Ну, скажите, скажите мне, - умоляла я ее, ну, как вы кормите таких больных?" Она ответила: "Мы кормим их через зонд". "Но что же мне делать?! Ведь мама умрет без еды!" Заведующая посмотрела на меня серьезно: "Ты должна кормить ее насильно. Заткни нос и вливай пищу в рот. Забудь в этот момент про жалость".

Я вернулась домой, сварила кашу, посадила маму в кухне, поставила перед ней тарелку и сказала: "Ты не выйдешь отсюда, пока это все не будет съедено". Мама, не раздумывая, ответила: "Я не могу. У меня в горле перегородка". Я знала, что никакие убеждения не помогут, и все уговоры бесполезны. Боже, прости меня! Я схватила полотенце и начала связывать маму. Мама вырвалась, упала передо мной на колени и умоляюще протянула ко мне руки: "Я не могу, я не могу. Неужели ты мне не веришь?! Я тебе Анечкой клянусь!" Боже, дай мне силы! Я подняла маму, усадила на стул и снова попыталась связать ее руки полотенцем. Я не знаю, откуда появилась в ней сила, но руки ее стали железными, и я не могла с ней справиться. При этом она выкрикивала что-то, а я, не слушая, кричала на нее. В дверях появился испуганный Андрей. Не владея собой, я заорала на него: "Выйди отсюда вон и не смей сюда входить!!!".

Вдруг мама перестала сопротивляться и сказала: "Я хочу в туалет". Что я могла возразить? "Иди", - ответила я. Я стояла у туалета и ждала. Прошло две минуты, потом три. "Мама, - спросила я, - не пора ли тебе выходить?" "Нет", - послышался ответ. Прошло минут пять. "Мама, пора идти кушать", - сказала я твердо. "Я отсюда никуда не выйду", - ответила мама, и я поняла, что она так и сделает. Стало очевидно, что если я сейчас уступлю, мне уже будет не обойтись без помощи врачей. Я вспомнила, как клялась не отправлять маму в больницу ни при каких обстоятельствах, в памяти возникли зарешеченные окна и железные двери, двери, двери, постоянно разлучающие меня с мамой. Я ненавидела эти двери и любые другие! Я схватила молоток, лежавший в ящике стола на кухне, и начала колотить по двери в туалет с такой силой, как будто в ней одной сосредоточились все преграды, стоявшие когда-либо между мной и мамой. "Ты выйдешь отсюда, выйдешь", - рыдала я, ненавидя и себя, и маму, и проклиная все на свете. От двери разлетались щепки. Андрей тихо плакал в углу.

Вдруг дверь открылась изнутри. Мама вышла, обессиленная от такого шума и борьбы. Я притащила ее на кухню, связала, зажала нос и сунула ложку с кашей. Она проглотила. Так, зажимая ей нос и пытаясь попасть в отворачивающийся от меня рот, прошла эта первая насильная кормежка. Я отпустила маму, села на стул и почувствовала, что у меня нет сил шевельнуть рукой. Слез не было. Андрей подошел незаметно и молча прижался ко мне.

Таким образом я кормила маму один раз в день в течение двух недель. Иногда мама покорялась почти без борьбы, а иногда и она, и я после такой кормежки были в синяках. Самое ужасное, что мама не ругала меня, не проклинала, когда я начинала ее кормить, а умоляла оставить ее в покое. К концу второй недели она нашла способ "победить" меня в этой схватке. Она ложилась на пол, и мне не хватало сил даже сдвинуть ее с места. Я поняла, что проиграла.

Я пошла к заведующей отделением домой. Принесла фрукты, цветы и сказала: "Помогите мне. Я теряю маму". Она посадила меня перед собой и тихо, как будто ее может услышать кто-то посторонний, сказала: "Существует одно лекарство, которое может помочь тебе маму накормить. В аптеки оно не поступает. У нас в больнице оно есть. Если ты сможешь договориться со старшей медсестрой, чтобы она приходила к тебе и делала маме укол, ты эту проблему решишь. Но учти, что лекарство это подотчетное, и для нее это большой риск". И она назвала мне лекарство.

Назад Дальше