Автомобиль подъехал к Лефортовскому изолятору. Это сравнительно небольшая, но очень строго охраняемая тюрьма. Одновременно она является и показательной, хотя ни по гигиеническим условиям, ни по содержанию заключенных ее нельзя сравнить с английскими или германскими тюрьмами. Я много слышала о чистоте последних от немецких и английских коммунистов, приезжавших в СССР.
Изолятор снаружи имеет вид крепости. Мы сошли с автомобиля, предъявили пропуск (впрочем, администрация была уже, разумеется, заранее предупреждена управлением домами заключения о нашем визите) и мы вошли в первое здание. Тут нас встретил изысканно приветливый и вежливый начальник тюрьмы. К сожалению, не помню его фамилии. Шутливо улыбаясь, он повел австралийцев в канцелярию, где просил их сказать ему, чем они особенно интересуются, и дал цифровые сведения, указав на достижения советской власти в пенитенциарной области.
- У нас нет тюрем, а только исправительные дома. Мы делаем из преступников честных людей, приучаем их к труду, даем им возможность учиться. У нас есть мастерские, клуб, библиотека. Заключенные бывают на митингах и собраниях, им читают лекции…
Потом мы спустились по лестнице во двор. Кругом поднимались высокие красные кирпичные корпуса, а между двумя из них - большие тяжелые ворота и около них караул. Оказалось, что мы еще только в преддверии изолятора и в корпусах живут только служащие. Прошли через ворота и массивная дверь захлопнулась за нами, лязгнул замок. У меня похолодело на сердце. Вспомнилась одесская тюрьма. Стало невыносимо тяжело.
Во втором дворе - высокий корпус изолятора с узенькими окнами за тяжелыми решетками. При входе снова караул. Мелькнула мысль: отсюда убежать совсем уж немыслимо… Мрачные лестницы, металлические помосты, балконы и этот непередаваемый, специфический тюремный запах. Тяжелый и назойливый. Запах скученности и параш.
- Это особо строгая тюрьма, - поясняет начальник все с той же благодушной улыбкой. - Здесь сидят только те преступники, которые присуждены не менее, чем на пять лет. И только за тяжелые преступления.
У австралийки разгораются от любопытства глазки. Мне становится нестерпимо противно. Как несправедлива судьба! Тут это никчемное ветреное созданьице, которое может пользоваться полной свободой и которое никогда, наверное, не попадет за решетку, пока в Австралии не будет большевицкой революции, а там за тяжелыми дверями ценные люди, иногда титаны мысли, осмелившиеся даже при каторжном сталинском терроре, оказать какое то сопротивление, может быть, заявить громко, что они хотят свободно дышать и думать.
Начальник останавливается около одной камеры.
- Здесь сидит уже седьмой год один старый грузинский революционер. Он принял участие в восстании, отошел от рабочего класса, от генеральной линии партии. Упрямый старик, вот сами увидите.
И он поворачивает ключ в замке. Маленькая узкая камера. Под потолком небольшое окошко, выходящее в стену. Сюда, видимо, никогда не проникает луч солнца. У железной койки стоит - он очевидно, встал при первом звяканье ключа, несчастный, может быть, ждет амнистии или… расстрела - старый высокий человек с седой бородой и густо нависшими бровями. Увидев двух женщин, он гордо отворачивается.
- Вот спросите его сами, за что он сидит, - хихикает начальник. - Ведь не скажет ни за что.
Я перевожу.
Австралийка любезно спрашивает:
- За что вы сидите? Что вы сделали?
Перевожу.
Молчание. Начальник вмешивается:
- Почему не отвечаете, это иностранцы, скажите за что сидите.
Молчание.
- Удовлетворены ли вы тюремным режимом? Хорошо ли с вами обращаются?
Но старик уже повернулся спиной и продолжает хранить жуткое, почти невыносимое, молчание. Какая трагедия кроется в этой гордой старческой голове? Сколько похороненных надежд и иллюзий!
Начальник тюрьмы уже лязгает ключом. Дальше… Дальше… Он доволен, что старик ничего не сказал. Под его смешком скрывалась все же какая то неуверенная тревога. А вдруг гордец не выдержит и скажет иностранцам что-нибудь неподходящее. Сколько душевных пыток должен был выдержать этот кавказец, чтобы так замкнуться в себе? И сколько пыток вынесли его родные, жена, дети?
Дальше, дальше…
Еще несколько камер, теперь уже не одиночных. В них по четыре человека. Камеры все тесны, раньше в них помещалось по двое. Между двумя парами нар остается только самое крошечное расстояние, достаточное разве, чтобы с трудом протиснуться к окну и столу. И отовсюду несется смрадный, отвратительный запах… Австралийка крутит своим напудренным носиком.
- Почему не открывают окон? Неужели нельзя было бы хоть на час в день проветривать камеры, оставляя двери и окна открытыми?
Начальник тюрьмы грациозно извивается.
- У нас уже работают над новейшей системой вентиляции. Скоро будут установлены огромные электрические вентиляторы…
Иностранцы удовлетворенно машут головой.
Это было в 1926 году. - Через шесть лет, весной 1932 года, моя знакомая переводчица Интуриста посетила этот же Лефортовский изолятор с двумя американцами. Я спросила ее насчет вентиляции. Она ответила кратко, но вразумительно:
- Вонь такая, что мне чуть дурно не сделалось.
А ведь Лефортовский изолятор считается чуть ли не образцовой советской тюрьмой. В другие тюрьмы иностранцев не водят.
***
Теперь начальник тюрьмы ведет нас по каким то коридорам, и мы входим в бывшую тюремную церковь. Вместо алтаря устроена сцена, остальное помещение занято рядами скамей. Это клуб, и здесь проводятся доклады и лекции для заключенных. В данный момент клуб пуст и имеет очень запущенный вид, точно в нем давно уже никого не было.
Начальник начинает обычную песню о советских достижениях в области исправления преступников. Я перевожу. Австралиец надел очки на нос и записывает с самым серьезным видом. Льются фразы о жестокости царского режима и о гуманности советского. Что мне делать? Что мне делать? Как дать понять этому австралийцу, что все это наглая ложь? - Но я беспомощна, и пусть тот, кто в данных условиях был бы отважнее меня, бросит в меня камень. Дело в том, что, кроме начальника, за нами следуют по пятам еще двое типов, самого подозрительного вида. Конечно, чекисты. И кто их знает, что они понимают и чего не понимают в той странной смеси французского языка с английским, которой мне приходится пользоваться, так как австралийка лучше говорит по-французски - это ее родной язык, - а ее муж говорит только по-английски…
Из клуба нас ведут в библиотеку. Здесь тоже никого нет, только за столом сидит какая то мрачная личность и записывает что-то в большую книгу.
- Это один из наших заключенных. Он заведует у нас библиотекой.
- В чем вы обвиняетесь? - спрашивает австралийка.
Заключенный молча смотрит на начальника.
Тот говорит нетерпеливо:
- Ну, отвечайте, за что вы сидите.
Заключенный как будто смелеет.
- Да вы же сами знаете, что я ни в чем не виноват.
Такого ответа начальник, видимо, не ожидал. Первое, что он делает, это впивается глазами в меня, как удав в кролика. Но я уже перевела:
- He says he's not guilty at all.
К сожалению, на австралийцев этот ответ не производит желательного впечатления. Мистер X. снисходительно пожимает плечами.
- Да, это они все говорят. Но за что то же его все-таки арестовали?
Тем временем между начальником и заключенным уже произошел оживленный обмен мнений: угрожающий шепот с одной стороны, испуганная реплика с другой. Клапан закрылся. Все в порядке.
Начальник объясняет:
- Он взял большую взятку, занимая очень ответственную должность. Пять лет изолятора.
Мы удаляемся. Боюсь, что бедному библиотекарю дорого обойдется его срыв…
- А теперь я покажу вам наши мастерские. Советская власть стремится вывести преступников на путь честного труда. Каждый должен изучить какую-нибудь специальность. У нас есть разные мастерские, но я покажу вам трикотажную.
Мы выходим из главного корпуса. Гулко захлопываются за нами тяжелые двери. Внутренний двор. Всюду часовые. В подвале соседнего корпуса тюремщики открывают новую дверь и мы спускаемся в подземелье. Глаза не могут сразу привыкнуть к царящему тут полумраку. Гудят текстильные машины, между ними работают несколько десятков заключенных. В то время, как я перевожу мистеру X. какие то интересующие его детали и начальник ведет нас дальше, меня вдруг хватает кто-то за рукав. Это так неожиданно, что я вздрагиваю. Быстро оборачиваюсь. Это один из наших подозрительных спутников.
- Товарищ переводчица, идите скорее, там надо переводить.
Оказывается, что наша австралийская француженка отстала от нас и ведет оживленный французский разговор с каким то заключенным. Это высокий, стройный молодой человек, с очень правильными и красивыми чертами лица, с большими карими глазами. Переводить здесь мне совершенно нечего, ибо оба наперебой болтают по-французски. Разговор идет самый оживленный. Оказывается, мать молодого человека француженка, живет в Париже и не знает, что он арестован и заключен в изолятор на шесть лет. О своем "преступлении" молодой человек отвечает как то уклончиво. Он не то возвращенец, не то был выпущен в свое время во Францию, а теперь вернулся, причем проиграл в рулетку в Монте-Карло крупную советскую сумму. Одним словом, история весьма темная. Бояться за него большевикам, видимо, нечего. Он не скажет ничего того, чего нельзя было бы сказать, а впечатление у иностранцев создастся такое, что вот, дескать, им позволили даже самим поговорить с заключенными без помощи переводчика.
Молодой человек влюблено смотрит на миссис X. и умоляет ее написать его бедной матери, "a ma pauvre maire", и сказать, чтобы она не волновалась, что ему здесь не плохо.
Австралийка очень тронута. Она обещает, записывает адрес. Чекист позвал меня только для видимости, никогда начальник не допустил бы так спокойно подобного экспромта.
Все заканчивается, таким образом, к обоюдному удовольствию. Я до сих пор думаю, что этот молодой человек был подставным заключенным.
Бледные лица остальных заключенных провожают нас, и глаза смотрят умоляюще и укоряюще. Кто и когда освободит их…
У отеля "Савой" мы прощаемся, и австралиец пытается дать мне что то на чай. Я, конечно, отказываюсь.
А, вернувшись в свою Австралию, он, вероятно, будет говорить;
- В стране Советов на чай не берут.
На новой работе
На этом моя работа с делегациями временно прекратилась. Обстоятельства принудили меня перейти на международную профсоюзную работу. Произошло это так.
Когда на следующий день после отъезда австралийцев я пришла к Гецовой за деньгами, она мне сказала;
- Несколько раз звонил Слуцкий, зайдите к нему сейчас же. Он в Профинтерне, вы знаете - пятый этаж, рядом с конференц-залом.
Я поднялась на пятый этаж. Здесь, как и в четвертом этаже Дворца Труда, где помещается БЦСПС потолки выше, окна больше, коридоры чище. На дверях надписи:
Французская секция.
Англо-американская секция.
Латино-американская секция.
Орготдел
Агитпроп и прочее в том же "международном" духе.
Первое, на что я натолкнулась, был… негр. Согласитесь сами, что встретить негра в самом центре Москвы, все же большая редкость. Как затем оказалось, он был представителем американских негров и ведал пропагандой среди негров всех стран, где таковые могли обретаться. Он очень любезно указал мне, где конференц-зал.
В этом зале происходят заседания Профинтерна и стоит огромный, вдоль трех стен буквой П тянущийся стол, крытый красным сукном. На стенах, как водится, портреты вождей. На одной из боковых дверей - маленькая едва заметная вывеска:
Международный Комитет Революционных Горняков.
Вхожу. Два стола и два еврея: Слуцкий и Кушинский. Слуцкий, разъясняет мне, что ему нужна такая работница, как я, т. е. знающая языки, машинку, стенографию. Ему нужно привести бумаги Комитета в порядок. Комитет существует с 1921 г., но служащих в нем, кроме самого Слуцкого, до сих пор не было. Есть большой архив писем и протоколов заседаний заграничных секций комитета. Их нужно классифицировать по странам, нужно создать картотеку. Комитетом выписываются иностранные журналы по горной промышленности, нужно из этих журналов выбирать все, что касается добычи угля, руды, цветных металлов, роста безработицы среди горняков всех стран, скалы заработной платы, условия труда, коллективные договора…
Я слушаю. Все это так мало мне знакомо, ведь я вообще впервые познакомилась с горняками только два месяца тому назад.
Слуцкий говорит:
- Ничего, товарищ Солоневич, вы человек понятливый, а тут и товарищ Кушинский вам поможет. Мне придется теперь на месяц уехать. Надо, чтобы, когда я вернусь, комитет смог начать работать. Приобретете мебель, канцелярские принадлежности.
- Но ведь я к этой работе не подготовлена.
- Пустяки! Не боги горшки лепят! Теперь только надо согласовать ваше назначение с Горбачевым. Лозовский уже дал распоряжение вас от Гецовой перевести к нам.
- А если она не согласится?
- Это уж наше дело. Да вы, может быть, не хотите работать для мировой революции?
И Слуцкий смотрит на меня иронически-пытливым оком.
Вопрос поставлен ребром.
Я не успеваю, не соображаю, что ответить.
- Нет, нет, я пошутил. Вы ведь будете только технической работницей. Беспартийные делать мировую революцию не могут. И потом мы и спрашивать вас не намерены - хотите вы у нас работать или нет. Мы вас мобилизуем и кончено. Как член профсоюза, вы обязаны подчиниться. А теперь я позвоню Горбачеву.
Слуцкий берет телефонную трубку:
- Цека Горнорабочих? Дайте Горбачева… Горбачев? Слушай, мы решили взять Солоневич в наш комитет. Да, да, конечно, технической работницей. Что? Не согласен? Почему? Пусть зайдет лично? Ладно, сейчас ее пришлю.
У меня екает сердце. Идти к Горбачеву? Зависеть еще раз от Горбачева?
- Товарищ Слуцкий, я вам очень благодарна за то, что вы хотите предоставить мне работу. Но право же, я для нее не подхожу. Посудите сами. Я политически еще так мало подкована, я боюсь, что не справлюсь.
Но моя хитрость не удается. Слуцкий, как говорят в Советской России "заел".
- /Мы/ (он как то особенно подчеркивает это "мы") считаем вас подходящей. Идите к Горбачеву. Ведь вы же не хотите, чтобы вас исключили из профсоюза за неподчинение профсоюзной дисциплине.
Еще бы я этого хотела!
Иду к Горбачеву. Что значит лишнее унижение для советского человека? Он и без того унижен, пришиблен, раздавлен так, как ни один гражданин другой страны. Порой сам себе становишься до того противным, что не хочется жить. Оттого-то в советской России царит озлобленное настроение, нервы у всех обнажены, достаточно мелочи, одного слова, толчка, иногда просто взгляда, чтобы тут же на улице, в магазине, в учреждении разыгрался самый гнусный, самый неприличный скандал.
Я шла по лестницам и коридорам и чувствовала себя, как очень часто и раньше, жалкой рабой. В буквальном смысле этого слова. Снова и снова овладевало страстное, безудержное желание бежать от этой проклятой сатанинской власти, которая не дает человеку даже возможности самому выбирать себе работу, которая закабалила стошестидесятимиллионный народ, ограбила его, уничтожила лучших его сынов и с бесконечной наглостью обманывает весь мир, утверждая, что создала царство социализма. Бежать, да, бежать. Пусть заграницей я буду голодать и нуждаться, но я буду чувствовать себя человеком, а не машиной в руках каких то проходимцев.
***
Но вот и центральный комитет Профсоюза горнорабочих. Он, как один из наиболее производственных союзов, помещается тоже в привилегированном четвертом этаже. Вхожу в дверь, на которой гордо красуется:
Президиум.
Огромная комната с ярко начищенным паркетом. В самом конце ее стол, за которым сидит белокурая, гладко причесанная женщина, которая при более близком контакте оказывается латышкой. Это тип старой коммунистки на вид спокойной и простой женщины, на самом же деле самым опасным и безжалостным элементом. Для них, отъевшихся и обюрократившихся, не существует ничего, кроме сухой догмы. Человек, как таковой, никакой роли не играет. Сидят такие коммунистки - землячки в миниатюре - обычно на местах секретарш у главков, реальной работы у них никакой, нужна только "пролетарская бдительность". Часто они заведуют также отделом личного состава какого-нибудь ответственного учреждения и это хуже всего. Об этих представительницах господствующей в России партии мне придется рассказать побольше, но уже в другом месте.
Недобрый, холодный взгляд встречает меня.
- Что вам, товарищ?
- Меня Слуцкий послал к товарищу Горбачеву.
Она берет трубку. Поворачивает голову ко мне.
- Как ваша фамилия?
- Солоневич.
Через минуту я вхожу в смежную с секретарской комнату. Это кабинет секретаря ЦЕКА горнорабочих - Горбачева. Позже мне пришлось видать кабинеты председателей разных центральных комитетов профсоюзов. Те еще шикарнее. Во всяком случае Горбачев сидит там, как министр. Огромная комната, красивая дубовая мебель, шкафы с книгами, географические карты и диаграммы на стенах. Огромный министерский письменный стол, два телефона. Некрупная толстенькая фигурка Горбачева и особенно его тупое лицо со свиными глазками резко дисгармонируют с этим кабинетом.
Он сухо здоровается со мной, даже не протягивает мне руки. Я ищу хоть какого-нибудь выражения торжества в его глазах, но не могу ничего найти. Владеть собой он умеет, это, между прочим, его отличительная черта.
- Что скажете, товарищ Солоневич?
- Товарищ Слуцкий сказал, что вы хотите меня видеть.
- Я вас вовсе не хотел видеть. Слуцкий предполагает взять вас к нам на работу. Но мне думается, что политически вы не совсем подготовлены. Вашей работой с английской делегацией я не вполне доволен.
- А помните, товарищ Горбачев, как вы меня в Горячеводске хвалили, говорили, что я хорошо перевожу.
Горбачев поджимает презрительно губы.
- Да, тогда мне так казалось, теперь же я другого мнения.
Я хватаюсь за соломинку.
- Товарищ Горбачев, я ведь так просто для восстановления истины напомнила об этом. Лично я тоже держусь такого мнения, что эта работа не по мне. Мне, кстати, предлагают службу в одной библиотеке.
Но оказалось, что я неправильно рассчитала. На таких типов, как Горбачев, сопротивление оказывает как рез обратное действие: а, ты не хочешь, так я тебя заставлю.
Он встает и начинает ходить по кабинету.
- Знаете, товарищ Солоневич, вы слишком гордая. Нельзя так. Вы могли бы занять у нас хорошее место, только для этого надо бросить ваши … барские замашки. У нас ведь теперь так все просто делается. Голос Горбачева становится все мягче. Вот он подходит вплотную к моему стулу. Кладет руку на спинку и нагибается ко мне совсем близко. Дыхание его обжигает мне шею, и я с ужасом чувствую, что от него разит водкой.