- Эсэсовцы… Конец нам, - выдохнул Сократилин, и вдруг какая-то неведомая сила вытолкнула его из окопа.
Сократилин бежал с поднятым карабином и кричал "ура!", плохо соображая, что делает и есть ли в этом смысл. На него шел эсэсовец, держа автомат, как палку. Богдан успел выстрелить. Немец схватился за живот, сел и замотал головой. Сократилин ударил его прикладом карабина. И в ту же секунду ему показалось, что его сразила молния.
Левцов выскочил с противотанковой гранатой, размахивая ею, как булавой. Солдат, на которого он бросился, в ужасе выставил вперед руки. Левцов ударил его по голове. Немец завертелся волчком. Левцов замахнулся еще раз и уронил гранату: его сзади схватили за горло. Он попытался разжать чьи-то руки, но его сбили с ног, навалились, в лицо дыхнули таким крепким винным перегаром, что Левцова стошнило.
Младший политрук Колбаско двоих застрелил из нагана в упор. И упал, обливаясь кровью, - его ударили ножом в горло.
Рукопашная шла уже по всей линии обороны. И немцы и русские дрались с яростью обреченных. Рассудок, казалось, покинул этих людей. Глухие удары, ругань, стон раненых, хрип умирающих - все смешалось. Били прикладами, кулаками, душили, кололи штыками, ножами - убивали всем, чем только можно убить. От крови стало сыро, и запах ее еще больше распалял солдат.
Учитель словесности, обхватив винтовку обеими руками и держа ее над головой, устремился на унтера с крестом. Унтер увернулся и с маху ударил Попова по лицу. Попов схватился за очки и, получив второй удар по затылку, упал как подрубленный. Костомаров-Зубрилин, как мясник, забрызганный кровью, обрабатывал прикладом сбитого им с ног немца. Тот уже и не шевелился, а он все был, бил и бил. Татарин Кугушев, прежде чем ринуться в свалку, приладил к винтовке щтык. Потом выбрал жертву, по всем правилам штыкового боя атаковал ее и уничтожил. Двоих он заколол, а на третьем споткнулся. Штык застрял в костях мосластого, тощего эсэсовца, и он не смог его сразу вытащить. Кугушев уперся ногой в грудь немца, но выдернуть штыка не успел. Удар ножа в спину свалил его к ногам убитого им же ефрейтора. Короткошеий пулеметчик орудовал одними кулаками. Кто-то сильно, словно молотом, ударил его по животу. Но ему все же удалось выпрямиться. Он схватил за горло немецкого солдата, и они рухнули на землю, покатились. Кто-то ударил пулеметчика каблуком по зубам. Губы мгновенно вспухли, изо рта хлынула кровь. Он выплевывал кровь и матерился.
- Сволочи! Ах вы, сволочи! - рвал горло врага руками, по которым тоже текла теплая липкая кровь.
Могилкин сидел в окопе и все приноравливался подстрелить какого-нибудь фрица. Но когда он услышал отчаянный крик "Помогите!" и увидел, что на Левцова навалился здоровенный эсэсовец и душит его, Могликина из щели как ветром выдуло. Окованным затыльником карабина Могилкин стукнул эсэсовца по кумполу. Немец засучил ногами. Могилкин стукнул его еще раз, и у немца обмякли руки. Могилкина ударили ножом прямо в сердце, и он умер мгновенно.
Сократилин очнулся от крика: "Помогите!" Голос был слабый и очень знакомый. Богдан приподнял голову, и глаза его уперлись в немецкие, с широкими голенищами сапоги. Сократилин зажмурился, затаил дыхание.
"Неужели все еще дерутся? - подумал он. - Сколько же времени они дерутся? Как долго, ужасно долго!"
Впрочем, схватка длилась всего пять-шесть минут (довольно реалистичная оценка! - О.К.). Еще минута-две, и от роты младшего политрука не осталось бы ни одного человека.
Когда раздалось русское "ура!", у Сократилина екнуло сердце. "Наверное, от удара у меня мозги перевернулись, - решил он. - Откуда им тут взяться?" Но "ура!" продолжало греметь, заглушая все остальные звуки. Богдан поднял голову и увидел своих. Они бежали от забора, выставив вперед штыки.
Принять еще один такой бой? Это было сверх человеческих сил. И немцы повернули назад по картофельному полю. Их догоняли, кололи, били прикладами, стреляли в спину. Они не сопротивлялись.
Не пощадили даже тех, кто поднял руки.
(…)
До этого по стенам дома лязгали шальные пули. Теперь немцы повели прицельный огонь. Звякнула под потолком люстра, и на пол посыпались подвески. Сократилин бросился на чердак.
С чердака отлично просматривался город и совершенно не видно было, что происходит рядом с домом. Сократилин следил за дорогой от рынка к кремлю. Немцы один за другим перебегали эту дорогу. Богдан посмотрел влево. Вдоль стен наискось стоявшего дома пробиралась цепочка автоматчиков. Сократилин указал цель и скомандовал: "Огонь!" Один упал, остальные уползли за угол.
Пока на чердаке было довольно-таки спокойно. Пули сюда почти не залетали, и это давало возможность вести прицельную стрельбу.
- Зря не палите. Бейте наверняка. Немцы зря под пули не бросаются, - говорил Сократилин. Ему очень нравился небритый боец. Своим хладнокровием он чем-то напоминал татарина Кугушева, но в отличие оттого стрелял без промаха.
Сам же Сократилин стрелял хуже обычного. У него тряслись руки, и он ничего не мог с ними сделать. И тряслись не от страха, а отчего - он сам не мог пошггь. Он злился, нервничал и делал промах за промахом.
Немцы увидели, откуда по ним бьют, и словно градом осыпали крышу. Ржавое, истлевшее железо пули пробивали как фольгу, на чердаке светлело с каждой секундой. Справа от Сократилина закричал красноармеец, схватился за голову и упал. Больше оставаться на чердаке стало невозможно. Из окна противостоящего дома по ним беспрерывно лупил пулемет.
- Ползком пробирайтесь на второй этаж! - крикнул Сократилин.
Уползти с чердака удалось лишь двоим: Сократилину и небритому красноармейцу. У третьего не выдержали нервы. В дверях он вскочил, чтоб броситься вниз по лестнице, и упал, прошитый пулеметной очередью.
То, что происходило на втором этаже Сократилина повергло в ужас, и он понял, что не только часы, но и минуты их сочтены. Железный ливень хлестал беспрепятственно. Со стен, с потолка сыпалась штукатурка, пол усыпан обломками шкафов, стульев. От сгущавшихся сумерек, от дыма было темно: воздух был раскален, насыщен запахом пороха, и люди задыхались в дыму, в густой едкой пыли. У стены он заметил лейтенанта. Раненный в живот он продолжал командовать, хотя никто его не слушал.
- Пить, пить! - услышал Богдан детский голосок. В углу корчился мальчик в вельветовой курточке.
(…)
С этой минутой Сократилиным овладело отчаяние. Он не допускал и мысли, что его так легко и просто могут убить. Сократилин видел, как немцы приволокли пушку, как суетился около нее расчет. И он стрелял по артиллеристам, насмехался над ними, обзывал их трусами, бандитами, убийцами. Кончились патроны. Сократилин вспомнил про убитого красноармейца на чердачной лестнице. "У него, наверное, остались патроны". И он уже пошел, и взял бы эти патроны, и продолжал бы стрелять и убивать, но тут раздался истошный крик:
- Немцы в доме!
Они обошли дом с тыла, со стороны Волхова, взломали дверь и ворвались с черного хода. Внизу поднялся шум, стрельба, русская брань смешалась с немецкой. Снаряд влетел в окно, разорвался, из двери вместе с клубами удушливого дыма выкатились ошалевшие бойцы и ринулись вниз по лестнице, увлекая за собой Сократилина. Они камнем свалились на поднимавшихся немцев. И русские и немцы смешались и клубком покатились вниз по крутым ступеням. Карабин дулом зацепился за металлическую решетку перил, треснул, и в руках Сократилина остался приклад. Этим прикладом Богдан колотил кого-то по голове. Орущий клубок человеческих тел выкатился на улицу, и началась дикая свалка. Напрасно немецкий офицер кричал, ругался, грозил, уговаривал своих и русских прекратить эту безобразную драку.
Сократилин напряг последние силы, разорвал кольцо рук, стиснувших горло, и тут же получил зубодробильный удар по челюсти.
(…)
Два немца подходили к нему, выставив перед собой автоматы. Они приблизились вплотную, остановились и долго смотрели на грязного, измученного, беспомощного русского фельдфебеля. Сократилин слышал их дыхание, чувствовал запах табака и еще чего-то приторно-кислого. (…)
Сократилин, разумеется, не понимал их разговора, но интуитивно чувствовал, что все, конец! В одно мгновение пронеслась перед глазами вся его жизнь. И только сейчас он увидел, насколько она у него была короткой и серенькой. И так ему стало обидно за свою жизнь и так стало жаль себя, что горло сдавили спазмы и тяжелые, крупные слезы покатились по грязному, заросшему лицу. (…)
Сократилин слышал, как они [немцы] уходили. Но все еще боялся пошевелиться, открыть глаза. Он понимал, что его пощадили. Но почему? Над этим думать не было ни сил, ни желания. Со смертью он смирился и принимал ее не только как неизбежность, но и как избавление от всех мук и страдании. И вот, когда он остался жить, ему вдруг стало страшно, у него затряслись ноги, и тело покрылось густым и липким, как клей, потом".
Мы сильно испорчены кинематографом, с его трюкачеством рукопашных схваток, пиротехническими эффектами безопасных взрывов, успешными атаками солдатских толп на пулеметы.
Достаточно вспомнить знаменитый фильм С. Эйзенштейна "Октябрь", часто выдающийся за документальную хронику, в котором охваченные революционным порывом матросы и рабочие идут на штурм Зимнего дворца: карабкаются на решетку ворот, мечут гранаты, бегут навстречу захлебывающимся пулеметным очередям.
От первого до последнего кадра в этой сцене - ложь. Во-первых, "штурм" Зимнего был практически бескровным: его защитники сложили оружие, не оказав сопротивления. А во-вторых, хватило бы двух-трех пулеметов, чтобы через эти ворота не прошел никто. В них бы просто оказалась кровавая пробка из тел.
Фильм был снят в качестве "агитки" много позднее октябрьских событий. Но уже с начала Первой мировой войны стало понятно: град металла, вылетавший из пулемета, был таков, что между двумя линиями окопов образовывалась "мертвая зона", которую нельзя было преодолеть. Недаром пулемет вскоре окрестили "королем нейтральной полосы".
Участник Первой мировой войны пулеметчик Норман Эдварде вспоминал в телеинтервью: "Я гордился, что я был пулеметчиком, и у меня был "максим". Ставишь, бывало, треногу пулемета на бруствер, выставляешь прицел, заряжаешь ленту, а потом словно все темнеет вокруг: жмешь на гашетку и поливаешь передовую немцев двумя с лишним сотнями пуль. Я ощущал свою значимость, чувствовал силу. Я на некоторое время брал верх над немцами, видел, как комья земли вылетали из немецких окопов. Попадал ли я в кого-нибудь, убил ли - не знаю… Надо быть очень мужественным человеком, чтобы пойти в атаку под огнем пулемета".
Норман Эдварде знал о чем говорил. В боях на Сомме он принял участие в атаке англичан на германские пулеметы. "Я до сих пор вижу то место", - говорит Эдварде, потом хватается за голову и шумно выдыхает.
Ему повезло: он был в той атаке ранен, а не убит, и благодаря этому потомки получили возможность увидеть интервью с пулеметчиком Первой мировой. - Той войны, когда пулеметы сделали возможным не только массовое убийство, но и массовый психоз.
"Ужас, когда выходишь из окопов с пятью сотнями солдат, а через пять минут запрыгиваешь обратно, а в живых лишь пятьдесят…"
Это в одинаковой мере относится и ко Второй мировой войне.
Маршал И.С. Конев вспоминал: "Участники войны знают, что во время наступления даже бывалая в боях пехота, как только застрочит пулемет, немедленно залегает. А если навстречу выползала "броне-единица", то наступление на длительное время приостанавливалось. Пехота ждала, когда подойдет наша артиллерия или танки и подавят эту "броне-единицу" или даже пулемет".
Но если пулемет подавить не удавалось, то начиналась бойня.
В книге И. Акимова "Легенда о малом гарнизоне" есть жутковатая сцена, в которой германский пехотный батальон при поддержке огня четырех орудий многократно повторяет безуспешные атаки советского дота, прикрытого пулеметными бронеколпаками. Командир батальона Иоахим Ортнер собирает уцелевших людей, приказывает раздать всем шнапс и сам возглавляет последнюю атаку под одинокими выстрелами советского снайпера. Атаку, продолжающуюся до тех пор, пока бронеколпаки не "ожили".
"Он развернул солдат в две цепи и сначала шел впереди. Он был воплощением спокойствия и уверенности: его шаг был нетороплив. И только стороннему наблюдателю - в особенности красноармейцам на холме, поскольку им и адресовалось, - была заметна одна особенность: если все солдаты шли напрямик, по принципу "кратчайшее расстояние между двумя точками есть прямая линия", то майор шел замысловатейшим зигзагом; он и трех шагов не делал в одном направлении, любой камень или впадина служили ему поводом, чтобы повернуть чуть в сторону или изменить темп. Он не сомневался, что красный снайпер его заметил, и тот наконец прислал подтверждение. Это случилось, когда Иоахим Ортнер пошел вдоль иепи, горланившей в шаг Хорста Весселя. У него было в запасе несколько чужих и пошлых, но тем не менее подходящих к случаю шуток, и он их произносил снова и снова, а некоторых солдат просто поощрительно хлопал по плечу и останавливался, обращаясь к другим, только тогда, когда между ним и вершиной дота была чья-нибудь спина. И вот в один из таких моментов, едва он остановился, спина вдруг исчезла: солдат сел на землю, не понимая, что с ним произошло. Алкоголь спас его от боли, но он не прибавит сил, когда этот парень, очнувшись наконец, попытается добраться до лазарета.
- Не останавливаться! Он сам поможет себе. Вперед! Вперед! - Иоахим Ортнер призывно размахивал парабеллумом, ни на миг не забывая о своем маневре.
Когда стали подниматься, его задача усложнилась, тем более что пушки перестали вести слепящий огонь - осколки становились опасными. Солдаты прибавили шагу, многие обгоняли его; цепи смешались, каждый что-то орал, каждый нес на эту молчаливую голгофу свой ужас и свое отчаяние, и только один человек среди этих сотен шел сосредоточенным, решая сложнейшую математическую задачу: если раньше опасность грозила ему по одной прямой, то теперь из трех точек: но он не отчаивался, он шел среди своих солдат, что-то кричал, командовал и подбадривал, а мозг был занят одним: чтобы все три прямые были перекрыты…
- "Как завершилась атака, ему не довелось увидеть. Он лежал ничком, зарывшись лицом в землю, закрытый от пулемета телом убитого еще утром солдата. От жары тело уже начало распухать, и все равно было тщедушным, а главное - какая же это защита от крупнокалиберного? Если бы пулеметчик догадался, что майор здесь прячется, он пробил бы своими тяжелыми пулями этот распухающий труп как картон.
Лежать пришлось долго - до темноты. Потом майор так и не смог припомнить, что он передумал за эти часы. Скорее всего никаких у него мыслей не было. Он просто ждал.
Он добрался до окопов лишь около полуночи…"
Поэтому зачастую в атаку на пулеметы гнали штрафников, подгоняя их очередями в спину со стороны заградотрядов. Или обычную пехоту, но опять под угрозой трибунала и того же самого штрафбата. В любом случае, эти атаки без поддержки танков и артиллерии были сродни самоубийству.#Но уж лучше погибнуть за родину от вражеской пули, чем от своей.
Хотя, даже если не было никаких пулеметов, враг находился очень далеко и вел неприцельный минометный обстрел, то преодолеть открытое пространство казалось нетрудным делом лишь при взгляде на карту, по которой командирский палец прочертил маршрут. Люди, преодолевающие это пространство, переживали совсем другие ощущения. Особенно необстрелянные.
Константин Симонов принимал участие в подобной атаке и оставил описание своих чувств. (В его цитате я специально выделил все слова "страшно".)
"Едва мы двинулись, как немцы сразу открыли по Стрелке минометный огонь. Это так внезапно нарушило тишину утра, к которой мы уже привыкли, что мы бросились на землю не столько из чувства самосохранения, но и от неожиданности. Этот первый залп был самым СТРАШНЫМ. Мины легли совершенно точно перед нами целой полосой, близко так, что нас обдало землей. (…)
Все следующие восемьсот метров мы шли под минометным огнем.
Трудно даже восстановить то чувство, которое владело мной тогда. Во-первых, мне было СТРАШНО. Во-вторых, я думал, что вечером должен вернуться и я буду уже не здесь, и уже не будет этих мин - я буду в Симферополе. Все мои мысли не шли дальше этого вечера; он казался мне ближайшей целью моего существования. А третьим чувством было желание поскорей дойти до окопов, которые, как я знал, были впереди. Я не знал, есть ли там немцы или нет, но мне казалось: только бы дойти туда, перейти это открытое место! Мысль о том, что там, в окопах, немцы и что нам придется с ними столкнуться лицом к лицу, не вселяла никакого страха. Я боялся только этих рвущихся все время мин.
Рота была первый раз в бою, под огнем, и все больше бойцов ложились и дальше двигались только ползком или просто лежали, не вставая, прижавшись лицом к земле. Мне было так СТРАШНО, что, может быть, и я поступил бы так же, если бы не Николаев. Первый раз он лег от неожиданности на землю так же, как и все мы, но теперь безостановочно шел, не пригибаясь даже при сравнительно близких разрывах. Шел с таким видом, такой походкой, как казалось, идти вот так же, как и он, - это единственное, что возможно сейчас делать. Он шел зигзагами вдоль цепи, то влево, то вправо, мимо упавших и прижавшихся к земле людей.
Он неторопливо нагибался, толкая бойца в плечо, и говорил:
- Землячок, а землячок. Землячок! - и толкал сильней.
Тот поднимал голову.
- Чего лежишь?
- Убьют.
- Ну что ж, убьют, на то и война(!). Вставай, вставай.
- Убьют.
- Вот я стою, ну и ты встань, не убьют. А лежать будешь, скорей убьют. На ходу-то трудней в нас попасть.
Примерно так, с разными вариантами, говорил он то одному, то другому. Но главное было, конечно, не в словах, а в том, что рядом с прижавшимся к земле человеком стоял другой - спокойный, неторопливый, стоял во весь рост. И тот, у кого оставалась в душе хоть крупица самолюбия и чувства стыда, не мог не подняться и не встать рядом с Николаевым. А раз уж поднявшись, теперь он был зол на тех, кто еще продолжал лежать, и, чувствуя, что сам подвергается опасности, а другие рядом лежат, сердито кричал, чтобы они вставали, что они. в самом деле, лежат!
Примерно такое же чувство испытывал и я. Если бы не Николаев, я бы, возможно, тоже лежал, прижавшись к земле, потому что мне было СТРАШНО. Но Николаев шел во весь рост, спокойным голосом поднимал людей, и я тоже поднялся и тоже пошел, и у меня была злость на тех, кто еще лежит, и я так же, как другие поднявшиеся бойцы, орал на тех, что еще лежат, чтобы они вставали и шли, и орали на других. И так понемногу двигалась вся эта цепь необстрелянных людей, на ходу становившихся обстрелянными".
Психологическое напряжение той атаки, страх, очевидно, произвели на К. Симонова такое сильное впечатление, что он не мог не передать их в стихах.
Главный редактор "Красной Звезды" Д. Ортенберг вспоминал: "Единственное, что Симонов привез из Крыма, - это стихи "Атака".