Содержание:
-
Марченко Анатолий Тихонович - От Тарусы до Чуны 1
-
От автора 1
-
Заключение 12
-
-
Примечания 12
Марченко Анатолий Тихонович
От Тарусы до Чуны
От автора
Выйдя в 1966 году из лагеря, я считал, что написать и предать гласности то, чему я был свидетелем, это мой гражданский долг. Так появилась книга "Мои показания".
Потом я решился попытать свои силы в художественном жанре. В пермских лагерях (1968–1971 годы) я задумал и спланировал повесть "Живи, как все" не о лагере вовсе, а о нонконформисте и его трагической судьбе. Я совершенно не могу судить об успешности или неуспешности моей попытки, так как черновые заготовки и наброски повести систематически поглощал Главный Архивариус КГБ во время тайных и явных обысков и в лагере, и на воле. Ради сохранности сбереженного от обысков черновика я не рискнул еще никому его показать. Поэтому пока единственными моими литературными экспертами стали работники КГБ, и вот их заключение: "…эти записи представляют собой черновики, которые могут послужить для написания антисоветских произведений".
Я не берусь за перо, ставя себе задачу написать "антисоветское" или "советское". Я пишу свое. Меня увлек мой замысел, судьба моего героя.
Тем временем моя собственная судьба рисует свой чертеж, и вот мне приходится отложить работу над повестью "Живи, как все". Где-то я читал наставление: если ты стал свидетелем стихийного бедствия, иностранного вторжения, порабощения и т. п., то запиши все, что увидишь или услышишь от других, это твой долг.
Снова долг заставляет меня свидетельствовать о том, что пока еще, по-моему, никто не рассказал, а мне довелось испытать на собственной шкуре. Так появился очерк "От Тарусы до Чуны".
Этот очерк не дневниковая запись. Он написан уже в ссылке, по памяти. Поэтому кое-что, вероятно, упущено. Некоторые "боковые" эпизоды я опустил специально; может быть, когда-нибудь вернусь к ним. Многое осмысливалось мною уже теперь, после событий.
В милиции меня, как водится, обыскали. Изымать оказалось нечего: еще в декабре я отобрал для тюрьмы брюки поплоше, они сейчас были на мне, да теплый свитер, да телогрейка; с декабря же дома на вешалке висела авоська, а в ней пара белья, теплые носки и рукавицы, мыло, паста и зубная щетка и все. Продукты мне не понадобятся. Взяли у меня только пустую авоську и выдали на нее квитанцию. Остальное со мной в камеру.
Но еще раньше стали заполнять протокол. Я назвал себя, а на прочие вопросы отвечать отказался. Дать отпечатки пальцев тоже отказался. Расписаться в какой-то казенной бумаге тоже. Я так решил заранее не участвовать ни в каких их формальных процедурах: раз в отношении меня совершается произвол и насилие, так пусть, по крайней мере, без моей помощи.
Понятой (с обыска) был настроен решительно:
Все равно даст отпечатки, не добром, так силой. Заковать его в наручники, и катай!
Милиционеры в дежурке возмущались и удивлялись:
Да мы тут при чем? К нам-то какие претензии?
Сколько раз я это уже слышал и сколько еще выслушаю!
Вот в дежурку вошел один из тех, кто еще недавно тоже был "ни при чем", мой "надзор" Кузиков. Не он устанавливал надзор, при чем тут он? А велено было и написал на меня ложный рапорт, и на суде еще даст ложные показания. Ему за это, может, благодарность в приказе, а мне лагерь… Кузиков остановился в двух шагах от меня, демонстративно вытащил из кармана маленький пистолет и… но я отвернулся и не видел, что он делал с пистолетом, только слышал, как он резко клацнул чем-то прямо над моим ухом. Вот дурак! Палец у него был в крови: пострадал герой во время "операции", когда силой волок нашу гостью в милицию. Гостью я тоже мельком увидел здесь, когда ее привели; мы едва успели кивнуть друг другу. Это, вероятно, моя последняя "вольная" встреча.
В камере я, слава Богу, один. Привычная обстановка, будто и не жил на воле. Бросаю телогрейку на нары: "одно крылышко подстелю, другим укроюсь".
Но уснул я нескоро. Хуже нет в камере вспоминать о доме, но попробуй-ка не думать. Во все предыдущие аресты было куда легче, я тогда был один. А теперь, чуть закрываю глаза, так живо, как наяву, представляется: вот Пашка утречком проснулся, встал на ножки в своей кровати и раскачивает ее изо всех сил. Смеется, зовет меня; он и ночью и утром только меня признает, мать спит в другой комнате. Я же его и уложил вечером, укачал на руках, пока шел обыск. Так и чувствую вес детской головенки у себя на плече. Как-то там жена управится с малышом и с домашними хлопотами? Мы заранее договорились, чтоб она сразу уезжала из Тарусы в Москву, там ей помогут родные и друзья; но все равно трудно будет, конечно.
Думал и о том, что ждет меня завтра. В Тарусе, ясно, не оставят, да и суд могут назначить буквально через день, расследовать-то нечего, бумажки все уже давно готовы: нарушение № 1, нарушение № 2…
Утром меня разбудил грохот замка в двери. Почему-то все тюремные замки отпираются и запираются со страшным грохотом. Арестант-"декабрист", сопровождаемый дежурным по КПЗ, поставил на нары кружку кипятку и положил пайку хлеба:
Завтрак.
Я не принимаю пищи.
Объясняться с дежурным по этому поводу я не стал.
Часов около девяти меня снова подняли на выход. В дежурке отдали мое имущество авоську. Значит, увозят из Тарусы. Куда же? Из окна "воронка" (тарусский "воронок" микроавтобус, без боксов, с окном в редкой решетке; в нем нас двое: я да милиционер, а в кабине с шофером еще один, везет портфель) из окна хорошо видны были полюбившиеся мне старые улочки Тарусы, и я прощался с ними. Если поедем направо мимо автостанции то в Серпухов или, может, в Москву; налево и вверх дорога на Калугу. Ехать почти мимо дома, но его не видно за поворотом.
Машина повернула налево. Я чувствовал, уверен был, что Лариса где-то рядом. И даже не удивился, когда увидел ее. Она шла навстречу "воронку", мимо молочного магазина, и катила в саночках Пашку; его красная шубка, одна на всю Тарусу, заметна издали. Лариса тоже увидела "воронок", остановилась, напряженно всматриваясь. Машина поравнялась с ними, и я застучал в окно. Лариса взмахнула рукой, наклонилась что-то сказать Пашке и долго стояла, глядя вслед, пока "воронок" карабкался вверх по обледенелой улице.
Ну хоть будет знать, что в Тарусе меня уже нет. Съедемся ли мы снова все втроем? Когда? Где?
Знакомая дорога за два с половиной года не раз по ней проехал. Последний раз совсем недавно, в конце января, когда вызывали в областной ОВИР: мол, оформляйте документы на выезд. А перед тем там же уговаривали и угрожали: подавайте в Израиль, не то вас ждет суд и лагерь. Так оно и вышло.
Вот Петрищево здесь нам просто чудом удалось зацепиться после двух месяцев безуспешных поисков и попыток прописаться. Дальше Ферзиково сюда к судье вызывали Гинзбурга, тоже по поводу надзорного нарушения. Может, и меня на суд? Нет, белая скульптура лось промелькнула в окне слева, мы едем дальше. Теперь уже точно в Калугу.
За дорогу я еще раз обдумал выбранную заранее позицию неучастия ни в каких формальностях. Какого черта? И я сам, и те "верхи", кто решил мою судьбу, и исполнители, приложившие к ней руку, все мы знаем, что дело не в надзоре, что суд будет липовый, по ложным показаниям, что вообще посадили не за то был, не был дома, а за то, что я, какой есть, не гожусь в этой стране, вечно я им поперек горла, а они мне. Так какого же черта мне вдруг стать послушным и шелковым теперь, за решеткой? Только из-за того, что я не на виду, не среди друзей? С другой стороны, как это противно и унизительно стычки по мелочам, стычки на каждом шагу, с надзирателем, тюремным чиновником, с любой мелкой сошкой; не с ними я воюю за себя, но через них; главных-то я не вижу.
Приехали. Ну, сейчас начнется.
Руки назад.
Нет, не возьму.
Подойди к столу, пальцы покатаем (т. е. снимем отпечатки).
Не дам.
Что-о?! Кто тебя будет спрашивать дашь, не дашь!
Делайте сами, насильно. Я вам не помощник, а помешать постараюсь.
В комнате, куда меня привели для этой процедуры, было несколько человек: фотограф-зэк и трое надзирателей. Один из них, толстый и добродушный на вид старшина, только что неторопливо рассказывавший какую-то историю, опомнился первым (сначала все они казались ошарашенными моей наглостью):
Ты, герой! Бока не ломаны? Умолять будешь… Закуем на всю железку, сам запросишься… Еще и этого понюхаешь, и он сунул мне под нос огромный железный ключ (у него в руках была целая связка).
Меня просто поразило, как мгновенно он переменился. Только что добродушный и шутливый рассказчик, сейчас он налился кровью, вены на толстой шее вздулись, он даже вскочил со стула. Он буквально шипел от ненависти, дрожал от желания немедленно расправиться со мной. Что я ему сделал оскорбил, обидел?
Остальные тоже возмущались и грозились. По телефону меж тем вызвали дежурного. Пришел молодой еще офицер, ему изложили ситуацию.
Это еще что за фокусы? обратился он ко мне.
Не фокусы. Такая вот форма протеста.
Протестуй на воле, а перед нами нечего. Нас ваши протесты не …бут. Будешь катать?
Нет.
Офицер приказал мне повернуться спиной и подать руки. Я подчинился, и он стал неуклюже надевать мне наручники. Потом проверил, туго ли они затянулись. Тут подскочил старшина и стал затягивать сам. Между делом он осыпал меня отборным матом, бил ключом в спину, а под конец, разведя мои руки за спиной, подпрыгнул и ударил коленом по цепочке между наручниками. Это он на совесть заковывал меня. У меня потемнело в глазах, показалось, что руки вырывают из плечей. К тому же я не мог устоять от удара такой туши и упал бы, конечно, но мне не дали упасть заботливые руки надзирателей. Несколько сильных ударов под бока кулаками и ключом в спину:
Стой смирно!
Когда я перестал шататься, прекратились и удары.
Следуй за мной, приказал офицер.
И мы пошли: впереди офицер, за ним я с закованными сзади руками, вплотную рядом со мной и сзади два надзирателя сержант и толстяк-старшина. До лестницы меня не били, только страшно материли и угрожали. А на лестничной площадке снова сильный удар ключом в спину чуть не сбил меня, и я привалился к поручням. Офицер обернулся на шум и внезапно резко ударил меня по ребрам, а второй раз ниже живота. Вот так меня спустили по лестнице, а там поволокли по коридору, пиная сапогами по ногам, колотя кулаками и ключом под бока, по спине, по животу. В коридоре нам навстречу попался майор (заместитель начальника тюрьмы, узнал я потом). Майор посторонился и дал нам пройти.
Меня втолкнули в бокс, напоследок швырнув на цементный пол, я еще и головой приложился. Вслед мне полетели телогрейка, шапка, носки.
Подняться с пола я не мог и даже не пытался переменить положение, так и лежал вниз лицом. Кисти рук я скоро совсем перестал ощущать, они онемели; но в плечах была страшная боль, я был уверен, что старшина выдернул мне правую руку из сустава. Потом я почувствовал и боль в ребрах (они болели еще недели две). Зато теперь моя позиция получила эмоциональное подкрепление: у меня появились "личные счеты" с моими тюремщиками.
Дверь открывается.
Ну как, будем пальцы катать?
Не поманивает.
Ну, лежи, лежи.
На третий или четвертый раз после дежурного вопроса-ответа с меня, к моему удивлению и радости, сняли наручники. Но подняться я смог нескоро. Погодя переполз на телогрейку, а еще отлежавшись, и сел. Ближе к вечеру любезность надзирателей разъяснилась: меня повели к следователю.
Следователь Дежурная. Наградит же Бог фамилией по должности! А у одного известного следователя КГБ фамилия и того почище Сыщиков.
Дежурная следовательша Тарусской прокуратуры. Ей лет тридцать пять сорок, лицо усталое, всегда озабоченное, совершенно невыразительное, без проблеска интереса к чему бы то ни было. И голос тусклый, без интонаций. Видно, что ее работа для нее утомительный источник зарплаты, и только. Вот приходится ездить к "подопечным" в Калугу, три часа в один конец, дорога русская, тряская, домой вовремя не вернешься, а дома семья… Это все как вырезано на ее унылом лице. Да и подопечные ее не сахар, должно быть. И я среди них из самых вредных: отнял и не вернул постановление на обыск, разговаривать отказываюсь, на вопросы не отвечаю, ни одну бумагу не подписываю. Но Дежурная не раздражается и не злится. Устало и равнодушно она что-то там сама пишет, произносит автоматически свои дежурные увещевания: "Ваша позиция вам только повредит… Вы нас не признаете но это ничего не изменит… Марченко! Вы меня слышите?"
Какие, собственно, у меня к этой Дежурной претензии? Она спокойна (от равнодушия), неназойлива, в ее бормотание действительно можно не вслушиваться, сиди и отдыхай после бокса. Пожалеть про себя, что ли, эту усталую замороченную женщину?
Каждое слово, записанное ею в моем деле, было продиктовано ей сверху (вероятно, КГБ). Даже на запросы жены о моем состоянии она не отвечала сразу бегала консультироваться. Даже самостоятельно отклонить ходатайство адвоката не решилась, в руки его не взяла, пока не получила инструкцию. Она-то отлично знала, что дело липовое, что показания Кузикова ложные. У нее был список свидетелей, опровергающих эти показания, ни одного не допросила. Зато ей подсунули лжесвидетеля Трубицына, и его показания она аккуратно включила в дело. Ни одной бумажки, изъятой на обыске, к делу не приобщила, все, не раскрывая, не глядя, передала в КГБ так сама и сказала. Нет, пожалуй, я был самым легким ее клиентом: ведь никакой ответственности, никакой личной инициативы, делай, что велят, и никто с тебя за это не спросит. А между прочим, чем она рисковала, если бы проявила элементарную служебную добросовестность? Стоит эта Дежурная на низшей ступеньке служебной лестницы, на следующую не метит. И мается не от тряски дорог, а от непосильного для нее груза ответственности не перед совестью, а перед начальством.
Не мне ее жалеть руками этого ничтожества я оторван от семьи, от сына, брошен в тюрьму. Дальше меня подхватят другие такие же руки.
Меня поместили в роскошную камеру: тройник вместо общей, кровать вместо нар, постельные принадлежности матрац, подушка, одеяло, наволочка, наматрасник. Тишина и покой. Два сокамерника от подъема до отбоя режутся в шахматы и домино, ко мне не вяжутся.
В тюрьме время скорей идет, если ходить по камере; на ходу лучше и думается. Но тройник тесный, ходить негде. Да скоро мне это стало и трудно, начались головокружения. Больше лежу, если есть что читаю. Беда, что читать нечего. Из библиотеки выдают одну книжку на десять дней, значит, нам на камеру три книги. И не выберешь, сунет библиотекарша в кормушку пять-шесть книжек, три мы себе оставим, остальные она заберет. Библиотекарша была вольная, сволочная баба, на просьбы дать выбрать или оставить лишнюю книжку отвечала примерно так: "Вас сюда не книжки читать посадили" или "Всем давать не успеешь штаны надевать". Интересно, а что ответили бы высшие чины МВД те, кто придумал это тюремное ограничение: одна книжка на десять дней!
Три койки в камере размещены так: одна против двери, у подоконной стенки, две другие вдоль боковых стен, между ними узкий проход, едва-едва разойтись. Напротив меня мой тезка, Анатолий, мужик лет тридцати пяти сорока, ленинградец (сам себя он называл не иначе, как питерцем: "мы, питерцы", "у нас в Питере"). Он уголовник, карманник, не без основания считает себя опытным лагерником: восемь судимостей! А я-то думал, что специальность карманника уже отмерла. Койку под окном занимает калужанин Игорь, он выдает себя за инженера, а может, и есть инженер, не берусь судить. В лагере он не бывал, а под судом, говорит, второй раз. В первый раз судили за то, что ударил милиционера (говорит, пьяного, а сам, мол, трезвый был). Осудили на два года, но сразу же амнистировали. Оказывается, у нас сейчас ежегодно объявляется специальная амнистия для малосрочников с обязательной отработкой назначенного срока на стройках народного хозяйства; одна такая амнистия была как раз при мне, в марте, и в Перми я попал в камеру этих "амнистированных" (их называют "химиками", потому что большинство едет на стройки Большой химии), они ехали на место, как и я, по этапу.
Сейчас Игорь сидит по обвинению в домашней краже: будто бы украл у родственницы триста рублей. Он утверждает, что не виноват, но в его рассказах концы с концами не сходятся. А может, и так, что спьяну взял деньги, спьяну спрятал их в пачку сигарет (где они и нашлись), а сам ничего этого не помнит. Грозит Игорю максимум три года, скорей всего снова амнистируют и отправят на "химию".
Сокамерники мужики в общежитии не вредные, а это главное.
Вот только одно…
Утром в кормушку подают три пайки хлеба. Одну мы каждый раз возвращаем, и ее уносят: в камере голодающий.
Но двое других принимают пищу.
Мои сокамерники завтракают в два приема. Первый завтрак казенный черпак каши съедает каждый у себя на койке. Примерно через час после этого устраивают второй завтрак из своих харчей. У питерца продукты из ларька, калужанин Игорь к этому получает еще и передачи. Едят они вместе, делятся.
Единственную в камере табуретку ставят в проходе между двумя койками, моей и питерца. Тезка сидит у себя, а Игорь устраивается на моей койке, прямо около подушки (я в это время лежу на своем месте некуда отойти, не на что сесть). На табуретке, буквально у меня под носом, раскладывают сало, колбасу, печенье, сахар и прочую дозволенную снедь. Чаевничают не торопясь, с трепом.
Еще демонстративнее они ужинают. Часов около пяти надзиратель забирает из камеры чайник и мои сокамерники сразу же "накрывают стол" к чаю. Снова перед моим носом на табуретке раскладывают харчи, а сами они в ожидании кипятка болтают или слушают радио. Чайник с кипятком возвращается в камеру минут через сорок, а то и через час, и тогда снова начинается долгое чаепитие.
Часа через два после этого приносят казенный ужин по миске супа. Часто мои сокамерники выливают суп в унитаз: не голодны. Зато перед самым отбоем снова пьют чай с "домашненьким", ритуал тот же.
Притом соседи не забывали и обо мне. Поначалу приглашали к своему столу (тезка, тертый лагерник, излагал свои взгляды на голодовку: пустая затея, с этим "они" сейчас не считаются, а себя угробишь). Поскольку я от приглашений отказывался, они перестали приставать. Зато стали втягивать меня в свои разговоры за чаем. Я не замечал у них ни малейшего смущения, никакой неловкости из-за того, что рядом с ними голодающий, а они тут же жрут сало и печенье (после суда, в другой камере, сосед вел себя совсем иначе: старался есть, когда я сплю или читаю; видно было, что созданная администрацией обстановка ему больше в тягость, чем мне).