Константин Леонтьев - Волкогонова Ольга Дмитриевна 11 стр.


В этой истории поражает то, как изменился Леонтьев за неполной год крымской жизни! Вместо нервного юноши, недовольного собой и жизнью, страдающего от каждого пустяка, боящегося чахотки, перед нами довольно крепкий физически, способный скакать наравне с казаками 25 верст (без седла!), уверенный в себе, не боящийся опасностей молодой человек, который хоть и любуется собой по-прежнему, но способен на реальные, не только воображаемые поступки. Он уже не юноша, но муж. Московские страдания и условности слетели с него, как шелуха. Сам он вспоминал: "Практическая жизнь, независимая должность были полезны мне для независимости, для новых впечатлений, для жизни, для того самоуважения, которого бы мне не дала презираемая мною серая и душная жизнь столичных редакций. Теперь я больше любил, я больше уважал себя; я сформировался и стал на ноги". К нему обращались "высокоблагородие", он был ответственным за других - за их здоровье и жизнь, он не боялся опасности, он сам зарабатывал на кусок хлеба. Несколько месяцев назад это и присниться не могло склонному к депрессии московскому студенту!

Штаб Леонтьев с казаками нашли верстах в пятнадцати от города. Здесь был и полковник Попов, в ведение которого прибыл новый доктор. Они познакомились. Леонтьев, как всегда, оценил нового своего командира внешне: "Полковник Попов мне понравился с виду; лицо у него было солдатское, как бы испытанное трудами бури боевой, худое, строгое, выразительное; усы седые, и сам он был сухой и довольно стройный мужчина, на вид лет пятидесяти. Он казался теперь очень серьезным, да и для всех, конечно, минуты были тогда серьезны: мы еще не знали наверное, сколько у неприятеля войск; ходили только слухи, что 15 000; не знали, есть ли у союзников с собой кавалерия, и обязаны были с осторожностью с часу на час ожидать преследования и нападения в открытом поле. У нас войска было очень мало".

В этот момент над степью вдали поднялся черный столб дыма.

- Еникале взорвали! - воскликнул кто-то.

Кто взорвал? Наши? Союзники? Леонтьев невольно задумался: останься он в крепости, какая бы его ждала судьба?

Батареи Еникале вступили в бой с английской эскадрой, но еникальские пушки давали недолет. Поэтому русское командование отдало приказ заклепать орудия, взорвать пороховые погреба и оставить позиции. Оставленная крепость была занята союзниками. Проезжавшие мимо степного штаба Врангеля жители Керчи рассказывали о том, что турецкая часть союзного десанта устроила в Еникале резню среди греков. Эта весть поразила Леонтьева: он вспомнил знакомые греческие купеческие семьи - Мапираки, Маринаки, Стефанаки, Василаки, красивых купеческих дочек, на которых заглядывался в церкви, и ему стало не по себе…

Керчь осталась незащищенной сразу после вывода войск в степь, еще в середине дня, и неприятелю представлялась возможность овладеть ею со стороны моря. Но союзники некоторое время не знали об отступлении гарнизона и не решались на такие действия. Поэтому Керчь была дважды подвергнута бомбардировке с судов. Многие керченские горожане, натерпевшись страху от неприятельского огня и видя свою беззащитность, спешно собирали скарб и бежали. Вскоре город был захвачен десантом из французов, англичан и турок. Керчь горела. Началось мародерство, особенно со стороны турок, с которым союзное командование пыталось бороться (XIX век был еще временем "джентльменских" войн, союзники даже повесили несколько солдат за случаи грабежа). Но если в самом городе турецкая часть десанта была невелика и контролировалась генералом Митчеллом, осуществлявшим общее руководство союзными войсками в Керчи, то крепость Еникале оказалась занятой именно турками и здесь "джентльменства" не наблюдалось… Керчь стала ключом для выхода союзников к Азовскому морю (его превращение в открытую морскую зону входило тогда в планы Англии). Но главное - были перерезаны водные артерии, по которым шло снабжение обреченного уже Севастополя…

После отступления Керченского гарнизона в степь перед генералом Врангелем встала сложная задача: надо было каким-то образом препятствовать проникновению союзников вглубь полуострова и вместе с тем не допустить окружения восточной группы войск. От Черного до Азовского моря протянулась линия передовых постов, чтобы сообщить о приближении неприятеля. В первую ночь после отступления из города две сотни казаков 65-го полка тоже были назначены нести караул. Леонтьев, укладываясь спать прямо на траве после длинного дня, видел, как расставляют пикеты для охраны, как подтягивается легкая артиллерия, как устраиваются на ночлег казаки и офицеры… Но еще до того, как совсем стемнело, он встретил своего приятеля Лотина, на квартире которого оставил пожитки и денщика. Каково же было изумление Леонтьева, когда он узнал, что вещи его не пропали, а денщик с чемоданом и узлами находится неподалеку. Лотин мрачно рассказал ему, как это произошло:

- Не ваши вещи пропали, а мои… Ваши все целы, и денщик ваш при штабном обозе! Завтра вы можете его разыскать. Я поручил все мое добро хозяйке, когда утром поехал в штаб… Сказал ей, что пришлю за ним… Потом уж, при отступлении, выпросил в штабе один фургон и послал поскорее за вещами. Посланный спрашивает: "Тут вещи доктора? Давай скорей", а ваш денщик говорит: "Тут!" - положил ваши вещи в фургон и приехал сюда…

Так Леонтьев неожиданно обрел вновь и свои голландские рубашки, и сапоги, и фамильный образок с мощами, и рукописи…

На следующий день Леонтьев написал записку матери. Он смог передать записку кому-то в штабе (чтобы отправили с оказией), когда разыскивал своего денщика Трофимова. "Chere maman! Я пишу вам только записку, чтобы Вы были спокойны на мой счет, - сообщал Леонтьев. - Я совершенно цел и невредим. Нахожусь на бивуаках в Арчине - с казаками, к которым я прикомандирован; здесь собран весь керченский отряд. Не пишите мне, потому что мы долго стоять не будем; я же буду по-прежнему по возможности аккуратно вас извещать. Что бы вы ни услыхали про Керчь или Еникале, будьте спокойны. Adieu. Saluez tout le monde".

Началась новая служба военного лекаря Леонтьева - в степи, на аванпосте, с казаками, под боком у постоянной опасности. Описание кочевой степной жизни Леонтьев также давал разное. В письмах матери сообщал, что жизнь эта однообразна: "Проснулся в 5, в 6 часов утра напился чаю; до полудня пролежал в палатке, покурил, в полдень пообедал большею частью у полковника; а там опять то же до ужина". А в воспоминаниях описывал свое житье иначе: "После восьмимесячной довольно тихой и правильной жизни в крепости Ени-Кале настало для меня время бродячей, полковой жизни. После взятия Керчи я прослужил до глубокой осени при Донском казачьем полку на аванпосте; был беспрестанно на лошади, переходил с полком с места на место, из аула в аул; пил вино с офицерами, принимал участие в маленьких экспедициях и рекогносцировках. Тут было много впечатлений и встреч, очень любопытных…"

Медицинской практики здесь было, конечно, гораздо меньше, чем в госпитале: до настоящих сражений дело не доходило. Но вряд ли Леонтьев скучал без медицины. Он был здоров. От простуды, которой еще боялся по привычке, он предохранил себя: за седлом у него всегда находились теплая ваточная шинель (если придется ночевать в открытом поле) и высокие сапоги на гуттаперче. Усталости он не чувствовал, наоборот, отдыхал после госпитальной жизни. В деньгах он тоже не нуждался (редкий случай!). Во-первых, их всё равно негде было тратить, а во-вторых, один артиллерийский майор, услышав, что Леонтьев намеревается просить рационные деньги вперед за месяц, дал ему взаймы.

Шестого октября 1855 года кочевая жизнь сменилась видимостью оседлости: Леонтьева перевели в аул Келеш-Мечеть, который стал в отряде чем-то вроде центрального пункта. Там расположился небольшой лазарет, начальником которого и стал Леонтьев. Он нашел в ауле чистую татарскую мазанку, снял там комнату и устроил ее в татарском стиле. На глинобитный пол настлали войлок, поверх которого он бросил яркий ковер, кровать смастерил себе из татарских тюфячков, раскидал всюду цветные подушки, а для занятий позаимствовал табурет и складной столик у местного артиллерийского начальника. Больных в лазарете было совсем немного по сравнению с еникальским госпиталем - не больше десяти. К тому же Леонтьев чувствовал себя если не опытным врачом, то уже и не растерявшимся юнцом, бегавшим в свою комнату листать учебники. В повести "Сутки в ауле Биюк-Дортэ" помещик-ополченец и офицер, родом из одной губернии, встретившиеся на Крымской войне, говорят о местном молодом враче, Федорове, в котором автор явно вывел себя:

"- Кажется, этот медик отличный человек? - заметил помещик.

- Я тебе говорил, отличный малый, и оператор какой лихой. Я ходил смотреть, как он ампутацию одному делал… Засучил рукава и начал… то есть минута - и отлетела нога пониже колена… Федорову не здесь бы служить… какая ему тут польза? Только что смотрительский стол, да что-нибудь от подрядчика. Прежде он служил в ***ском госпитале… так там больных была куча…"

У Леонтьева появилось свободное время, он стал задумываться о литературе. В голове роилось сразу несколько сюжетов ("Вы знаете мою манеру задумывать 10 повестей разом", - писал он матери), в бумагах лежало несколько набросков, да и гонорар пришелся бы кстати - он хотел помочь Феодосии Петровне в ее финансовых затруднениях. Константин решил закончить повесть и пьесу, начатые ранее, послать их Краевскому и Каткову и уже начал прикидывать, как распорядиться будущим гонораром (рублей семьдесят пять?). Тургенев, знавший о замысле пьесы, в письме Леонтьеву обещал ее поддержать и сделать "все возможное" для ее напечатания.

Но работа двигалась медленно - из-за "лагерного одеревенения ума", как считал Леонтьев. Он не мог закончить ни одной вещи и стал мечтать о выходе со службы: "…видишь исписанной бумаги много, много положено дорогого сердцу туда, а конченого ничего еще нет! Так как вспомнишь, что уже 26 год пошел, как-то словно страшно станет, что ничего капитального еще не сделал. Нет, надо, надо ехать домой и, посвятивши целый год тишине и свободе, написать что-нибудь определительное, которое могло бы мне самому открыть, до какой степени я силен и в чем именно слаб!! А там, что Господь Бог даст".

Осенью 1855 года Леонтьева перевели в феодосийский госпиталь. Феодосия ему понравилась даже больше Керчи. Город был зеленый, чистый, с живописными развалинами Генуэзской крепости. Он снял там квартирку за шесть рублей в месяц у пожилой молдаванки Фотинии Леонтьевны Политовой, бывшей замужем за небогатым греком-торговцем. В доме жили и дочери хозяйки, настоящие красавицы, особенно Лиза, пленившая нового постояльца еще и кротким характером.

Елизавета Борисовна Политова образованностью похвастаться не могла, книг не читала, о Тургеневе и литературных салонах не слыхивала, но была изумительно живописна и так не похожа на жеманных петербургских барышень! К тому же она прелестно пела романсы и греческие песни… Леонтьев влюбился. Лиза тоже не осталась равнодушна к стройному врачу с горячим взглядом темных глаз. Зинаида Кононова если и не была вовсе забыта, то стала прошлым. Всё свободное от службы время Леонтьев проводил с Лизой. Эта тайная любовь (ведь Лиза - мещанка, у нее были родители, которые надеялись со временем выдать ее, как и положено порядочным девушкам, замуж) ударила Леонтьеву в голову, наполняла до краев его жизнь. Даже письма матери писал он теперь гораздо реже, и литературные проекты отодвинулись на второй план. Но - несчастье! - он поссорился со своим медицинским начальником, и тот среди зимы перевел его в Карасу-Базар.

Неподалеку находилось имение Шатилова, куда его год назад приглашали погостить. Но зимой 1855/56 года это место было не для отдыха. В городе с четырнадцатитысячным населением разразилась эпидемия тифа, завезенного военными, люди гибли сотнями; церковные колокола целыми днями звонили о покойниках, а из четырнадцати врачей на ногах оставались двое - "остальные были уже в гробу или в постели". Леонтьев работал в переполненном госпитале, где недоставало лекарств, перевязочных материалов, даже пол был земляной… "Карасу-Базар скверный город… узкие переулки, иногда до того, что только двум человекам разойтись при встрече, а уж рядом идти и думать нечего… Вообще все точно так, как описывают восточные города… в переулках грязь такая, что я не видал нигде; едешь верхом - все сапоги забрызгаешь… собаки с окровавленными мордами грызутся вокруг вас за какую-нибудь кошку…"

Денег у Леонтьева не было вовсе, - его кормили знакомые и сослуживцы. "Я чуть не умер там", - вспоминал он позже. Несмотря на опасность, неустроенность, единственный двугривенный в кармане, думал он только о Лизе. И в один прекрасный день сбежал в Феодосию! Время было военное, Леонтьев же бросил своих больных, хотя и подал перед отъездом прошение об отпуске по болезни (его действительно мучила лихорадка), и ему грозил суд. Спасли друзья: они знали, что дело не в трусости, а в любви. Благодаря хлопотам и стараниям знакомых дело замяли, и Леонтьева в конце февраля 1856 года вернули в 65-й Донской казачий полк. "Опять степь; опять вино и водка; опять тишина, безделье, конь верховой и здоровье… Опять новая командировка в Симферополь, где было очень много раненых и больных. Опять больничные труды… но больше любовь, чем труды", - описывал это время Леонтьев.

Феодосия Петровна писала сыну взволнованные письма, убеждала, что литературный хлеб ненадежен, да и частная медицинская практика не гарантирует благосостояния… Так стоит ли увольняться со службы? По ее мнению, хотя война и шла к концу, лучше сыну служить и дальше, хотя бы и не в армии, дослужиться до коллежского асессора, что даст надежный заработок. Сын отвечал, что он честолюбив, конечно, очень, "но не на наши русские чины, которые можно принимать только как выгодное следствие службы, а не как цель ее. Самолюбие мое немного повыше целит…". Он мечтал не о чинах - ему нужны были признание и деньги как путь к свободе. Служба же по определению - несвобода, да и денег даст мало. Леонтьев мечтал поехать в Италию, Париж, строил планы о том, как встанет на ноги и заберет мать жить к себе, как оживит денежными вливаниями разрушающееся Кудиново… Какая уж тут служба коллежским асессором!

В письмах он не писал о главном в своей жизни - что любит и любим. Хотя упоминание об "одной весьма милой девушке" в письме матери имело место. Дело кончилось тем, что Леонтьев и Лиза решили вместе бежать, хотя денег у влюбленных не было, а прошение Леонтьева об увольнении с военной службы не было удовлетворено, и ему полагался лишь отпуск. Правда, после падения Севастополя было объявлено перемирие, поэтому чести Леонтьева такое приключение повредить не могло. Беглецов задержали, потому что - как на грех! - в это же самое время некий гусар увез девушку от родителей. Родители объявили дочь в розыск, и Леонтьева с Лизой приняли за разыскиваемую пару… Паспортов у них с собой не было. Уверенный в себе Леонтьев в военной форме подозрений не вызвал, а вот девушку, путешествующую без документов и сопровождения родственников, чуть не отвели в полицейский участок. "Мою бедную подругу хотели посадить в полицию, но я обнаружил в защиту ее столько энергии и решимости, что никто не решился на этот шаг; но целый день и ночь стояла стража у дверей наших; квартальный взял с меня взятку, последние пять рублей; один пьяный доктор, женатый человек, который отправил жену свою в Россию и жил с вовсе некрасивой "Наташкой", дал мне десять рублей. Меня вернули под стражей в Симферополь; девушку я сам, отстоявши ее от полиции, отправил к родным" - так описывал окончание этой эскапады Константин Николаевич.

В его воспоминании об этом происшествии обращает на себя внимание слово "мимоходом": "Мимоходом я увез одну девушку от родителей". Лизу он сильно любил, для нее такой побег был опасным приключением, которое могло испортить всю ее дальнейшую жизнь, почему же "мимоходом"? Конечно, Леонтьев немного рисовался перед читателями, описывая свою лихую молодость, но, видимо, он не думал о серьезном продолжении этого романа и планировал по окончании своей "временной" крымской жизни с Лизой расстаться.

Назад Дальше