* * *
В 1884 году Владимир Алексеевич женился на Марии Ивановне Мурзиной, милой и обаятельной девушке. Мария Ивановна была сиротой, которую приютило семейство садовода Оттона Матвеевича Баума. Она окончила гимназию в Пензе и получила право работать домашней учительницей. Но судьба распорядилась иначе - Мария Ивановна стала домашней хозяйкой.
Влюбился наш герой не шуточно. Писал своей невесте: "Ты одна для меня все на свете… Передо мной на столе, заваленном листами исписанной бумаги, стоит дорогая мне карточка с венком из колосьев и цветов на густой русой косе… И работается с удовольствием, с радостью".
Эта фотография стояла на его столе на протяжении всей его жизни.
Венчание было скромным, в маленькой, неприметной церкви Святого мученика Ианнуария при Запасном дворце (площадь Красных ворот). Со стороны Гиляровского присутствовали только два человека - Антон Павлович Чехов и репортер Русаков (который, можно сказать, только этим и вошел в историю).
Е. Киселева, родственница Гиляровского, писала: "По характеру своему Мария Ивановна была совершенной противоположностью дяде Гиляю. Замкнутая, очень спокойная, с постоянством привычек и нелюбовью к передвижениям, даже поездки в Крым ради здоровья дочери были для нее нежелательны. Мария Ивановна проводила свою жизнь дома неутомимым, бдительным и никем не заменимым стражем его благополучия. Дядя Гиляй, как бы ни был занят, с себя никогда хозяйственных забот не снимал, оставался деятельным и заботливым хозяином. И все же основой дома была Мария Ивановна.
Для Гиляя, который мог иногда сообщить о себе через два-три дня, сдержанность Марии Ивановны, ее привязанность к дому были драгоценными качествами.
При этом она смогла наполнить дом женским уютом, держалась просто и доброжелательно, люди с ней не испытывали натянутости или скованности. Ее отношение к человеку было искренним, обращение приветливым. Мария Ивановна вызывала желание задержаться в Столешниках, поговорить с ней в обстановке, не сверкающей красным деревом, изысканным хрусталем люстр, но согревающей дивным и драгоценным огнем человеческой теплоты".
Мария Ивановна прекрасно готовила, варила варенье, делала домашние настойки, шила, вязала, была интеллигентной, мудрой и даже помогала Гиляровскому в его работе. Часто совмещала это всё - в чане на кухне варится варенье, Мария Ивановна беседует с Чеховым и Куприным, ожидающими возвращения хозяина дома, и при этом у нее в руках мелькают спицы.
В семейной жизни нашему герою явно повезло. И он, естественно, это ценил - ни разу не сказал своей жене грубого слова. И всегда дарил ей первый экземпляр своих книг. А когда хозяйка дома увлеклась вдруг вегетарианством - не перечил. Спокойно поедал морковные котлетки. Правда, перед обедом заворачивал в трактир, ел расстегаев, заливного поросенка и другие яства. А морковные котлетки были вроде как десертом.
Спустя год после свадьбы у Гиляровского родился сын. Пришлось снимать дачу, в Красково.
Каждый день после работы спешил на Рязанский вокзал, на поезд. Привозил всевозможные гостинцы (например, все из того же Охотного ряда). Семейная жизнь несколько изменила его. Наш герой сделался романтичнее. Специально ходил к своей даче мимо чьей-то заброшенной старой усадьбы. Любовался. Писал: "Странное чувство является при виде развалин дома. Высокие колонны украшают дом, верх которых был увенчан когда-то прекрасной, но уже полуобвалившейся лепниной. Могилой смотрит дом со своими полузабитыми окнами, нежилой черной темнотой…
Отсветы заката нет-нет да и блеснут в уцелевшем осколке богемского стекла, в окнах второго этажа, и исчезнут, и снова та же могила. Из разбитых окон и щелей дощатых колонн то и дело вылетают галки и опять возвращаются в свое гнездо. Даже змеи, злобно шипя, выглядывают из расщелин каменной широкой лестницы, ведущей в сад… А вид на пруды с лестницы восхитительный. Лестница спускается в большой цветник, окруженный кустами дорогих растений… Цветник кончается обрывом, а под ним, как в глубокой пропасти, то отражая светлое небо, то вековые сосны, блестит и чернеется ряд прудов. На среднем пруду круглый островок с руинами когда-то щегольского павильона. Здесь пускались роскошные фейерверки, на этом островке лилось вино рекой и потехи барские придумывались. А за прудами виднеются запущенные роскошные поля. Там во время этих пикников ручьем лился крестьянский пот, под сохой гнулась спина мужицкая, и заскорузлые руки неустанно работали, добывая деньги на эти вина. Павильон разрушился, от барского дома остались одни развалины, а пот мужицкий все льется, заскорузлые руки все добывают деньги".
Если бы не социальная концовка, не узнать бы нам стиль Гиляровского.
* * *
Владимир Алексеевич довольно быстро понял, как нужно с максимальной пользой для себя писать газетный репортаж. Уйма народу платит деньги, и немаленькие, для того, чтобы прославиться в газетах, чтобы о них опубликовали хоть абзац, хоть строчку. А у репортера есть возможность получать все это задарма, притом в больших количествах. Рецепт предельно прост - делать себя героем собственных статей. При этом именно героем, а не просто рядовым участником.
И в 1884 году выходит в свет, можно сказать, шедевр этого жанра.
Задача ставилась простая и бесхитростная - поведать о том, как в Москве пробивается артезианский колодец. Но как наш герой к этому подошел!
"Мой проводник зажег свечу.
Перед нами зияло черное отверстие подземной штольни, обложенное досками. Над ним спускался канат с крючком. Кругом весь пол был усыпан влажными осколками и грязью, вытащенной из земли. У самого края ямы стоял на рельсах пустой вагончик, облепленный той же грязью. Слева ямы спускалась деревянная, коленчатая лестница с перилами и мало-помалу уходила в мрак подземелья. С каждым шагом вниз пламя свечи становилось все ярче и ярче и вырисовывало на бревенчатой стене силуэты. Дневной свет не без борьбы уступал свое место слабому пламени свечки. Через минуту кругом стало темно, как в заколоченном гробу.
С каждым шагом, с каждой ступенькой вниз меня обдавало все более и более холодной, до кости пронизывающей сыростью. А тихо было, как в могиле. Только ручей под ногами шумел, да вторили ему десятки ручейков, выбивавшихся из каменной стены. Передо мною был низкий и, казалось, бесконечный темный коридор. Я взглянул вверх. Над головой виднелось узенькое окошечко синеватого дневного света - это было отверстие шахты, через которое мы спустились. Узкая лестница уходила вверх какими-то странно освещенными зигзагами и серебрилась на самом верхнем колене".
Проводник репортера, настоящий, в общем-то, герой, был аккуратно отодвинут в сторону. В центр повествования поставлен был сам Гиляровский - еще бы, ведь не побоялся же, залез под землю. Хотя бояться было абсолютно нечего. Множество рабочих проводили здесь целые дни и ничего не опасались. Главное - во время взрыва спрятаться в особенную западню, да понадежнее загородиться досками.
Но именно этот момент Владимир Алексеевич и выбрал для геройства.
"Рабочие зажгли фитили и побежали к западне, тяжело хлопая по воде. Мы все плотно прижались к стене, а один стал закрывать отверстие деревянной ставней. До нас доносился сухой треск горящих фитилей.
Я из любопытства немного отодвинул ставню и просунул голову, но рабочий быстро отодвинул меня назад.
- Куда суешься - убьет! Во какие сахары полетят.
Не успел он вымолвить, как раздался страшный треск, за ним другой, потом третий, затем оглушительный грохот каких-то сталкивавшихся масс, - и мимо нас пролетела целая груда осколков и глыб".
Имел ли в самом деле место инцидент с просовыванием головы или же нет - не важно, да и не проверишь. Владимир Алексеевич старательно лепил имидж отважного героя-репортера. И осуждать его за это не приходится. Плох тот репортер, который равнодушен к славе.
Впрочем, с точки зрения саморекламы, самым эффективным был другой репортаж Гиляровского, но тоже про подземную Москву. Он был озаглавлен: "Полчаса в катакомбах" и посвящался Неглинке, текущей в трубе.
"Я подтянул выше мои охотничьи сапоги, застегнул на все пуговицы кожаный пиджак и стал спускаться.
Локти и плечи задевали за стенки трубы. Руками приходилось крепко держаться за грязные ступени отвесно стоявшей, качающейся лестницы, поддерживаемой, впрочем, рабочим, оставшимся наверху.
С каждым шагом вниз зловоние становилось все сильнее и сильнее. Становилось жутко. Наконец послышались шум воды и хлюпанье.
Я посмотрел наверх. Мне видны были только четырехугольник голубого, яркого неба и лицо рабочего, державшего лестницу.
Холодная, до костей пронизывающая сырость охватила меня. Наконец я спустился на последнюю ступеньку и, осторожно опуская ногу, почувствовал, как о носок сапога зашуршала струя воды".
Страшно? То-то же. Да только зря Владимир Алексеевич нагнетал жути. В этом путешествии не было ровным счетом ничего особенного. Да и страховали его, по обыкновению:
"- Опускайся смелей; становись, неглубоко туточка! - глухо, гробовым голосом сказал мне рабочий".
Чем рисковал Владимир Алексеевич? Естественно, ничем. Так почему же до сих пор поход по дну подземной речки в сопровождении квалифицированного проводника считается одним из его главных подвигов? Почему он, строго говоря, присвоил славу, ну хотя бы того самого проводника, который в том коллекторе проводил уйму времени, а не полчаса, которые выдержал наш герой? Да и заходил в места, более опасные и заповедные, нежели тот коротенький маршрут, которым он провел нашего репортера?
Видимо, потому, что Гиляровский был первым из пишущих людей, который залез в речку с целью написать об этом в газете. До него все роли были строго распределены. Рабочие обслуживают реку и не вмешиваются в дела интеллигенции. Интеллигенция ходит в театры, спорит о политике, читает книжки, а под землю - ни ногой. Разве что в собственный подпол за очередной бутылочкой смородиновки. И газеты, разумеется, дело интеллигенции, а не рабочего - пусть и квалифицированного, но малообразованного.
Гиляровский все смешал. Он вдруг схватил интеллигенцию в ухватистый кулак и сунул мордой в страшную дыру колодца на Цветном бульваре. И сделал это именно молодой беспринципный репортер, а вовсе не рабочий-проводник. А следовательно, и слава - репортеру.
"Я… прошел по колено в бурлящей воде шагов десять. Остановился. Кругом меня был мрак. Мрак непроницаемый, полнейшее отсутствие света. Я повертывал голову во все стороны, но глаз мой ничего не различал. Я задел обо что-то головой, поднял руку и нащупал мокрый, холодный, бородавчатый, покрытый слизью каменный свод и нервно отдернул руку… Даже страшно стало".
Разве смог бы работяга написать такое? Ни за что! Ему не страшно, он живет средь этой слизи. А Гиляровский был представителем интеллигенции.
Прошло тридцать минут, и проводник-рабочий, с облегчением вздохнув, приступил к выполнению своих прямых обязанностей. С облегчением вздохнул и Гиляровский. И поехал отмываться в баню с тем, чтобы потом, в свежей сорочке сесть за свой редакционный стол и поведать всей России, какие ужасы он пережил.
* * *
Со временем сформировался стиль работы Гиляровского. Излишней щепетильностью он, разумеется, не отличался - да и профессия этого не предполагала. Кроме осведомителей из воровского мира обзавелся собственным осведомителем из правоохранительных структур: "Я приспособил сотрудничать небольшого чиновника из канцелярии оберполицмейстера, через руки которого проходили к начальству все экстренные телеграммы и доклады приставов о происшествиях. Чиновник брал из них самый свежий материал и ночью приносил мне его в корректорскую. Благодаря ему мы не пропускали ни одного интересного события и обгоняли другие газеты".
Владимир Алексеевич всерьез работал над своим имиджем - отважного героя, обладателя инсайдерской информации из всех социальных московских слоев и одновременно своего в доску парня.
"Я не любил работать в редакции - уж очень чинно и холодно среди застегнутых черных сюртуков, всех этих прекрасных людей, больших людей, но скучных. То ли дело в типографии! Наборщики - это моя любовь. Влетаешь с известием, и сразу все смотрят: что-нибудь новое привез! Первым делом открываю табакерку. Рады оторваться от скучной ловли букашек. Два-три любителя - потом я их развел много - подойдут, понюхают табаку и чихают. Смех, веселье! И метранпаж рад - после минутного веселого отдыха лучше работают.
- Что нового принесли? - любопытствует метранпаж…
- Да вот, буду сдавать…
И бегу в корректорскую. Пишу на узких полосках, отрываю и по десяти строчек отсылаю в набор, если срочное и интересное известие, а время позднее. Когда очень эффектное - наборщики волнуются, шепчутся, читают кусочками раньше набора. И понятно: ведь одеревенеешь стоять за пахучими кассами и ловить, не глядя, освинцованными пальцами яти и еры, бабашки и лапочки или выскребать неуловимые шпации".
Сколько здесь всяческих выгод для имиджа! И демократичность (дескать, я с ними, с простыми рабочими), и забота о людях (развеселю, табачком угощу), и намек на оперативность своей информации (сразу - в набор) и на собственную исключительность (никому не доверяют, а мне - можно).
Сразу видно руку мастера саморекламы.
Впрочем, и его воспоминания о том, как он вел себя в редакционных помещениях, ничуть не уступают. О себе репортер отзывался даже в третьем лице: "Как буря влетает в крохотную редакцию Гиляй - В.А. Гиляровский, - схватывает стул, на котором сидит сотрудник, поднимает его выше головы и относит в другой угол:
- Не беспокойся, я тебя опять на место поставлю! - и сыплет под общий хохот экспромтами".
Ну, просто душа-человек.
* * *
Бывало, нашего героя прилично заносило. Упомянутый уже Михаил Павлович описывал одну историю - достойную, чтобы ее полностью воспроизвести:
"В мае 1885 года я кончил курс гимназии и держал экзамены зрелости. Чтобы не терять из-за меня времени, брат Антон, сестра и мать уехали на дачу в Бабкино, и во всей квартире остался я один. Каждый день, как уже будущий студент, я ходил со Сретенки в Долгоруковский переулок обедать в студенческую столовую. За обед здесь брали 28 копеек. Кормили скупо и скверно, и когда я возвращался домой пешком, то хотелось пообедать снова.
В одно из таких возвращений, когда я переходил через Большую Дмитровку, меня вдруг кто-то окликнул:
- Эй, Миша, куда идешь?
Это был В.А. Гиляровский. Он ехал на извозчике куда-то по своему репортерскому делу. Я подбежал к нему и сказал, что иду домой.
- Садись, я тебя подвезу.
Я обрадовался и сел. Но, отъехав немного, Гиляровский вдруг вспомнил, что ему нужно в "Эрмитаж" к Лентовскому, и, вместо того чтобы попасть к себе на Сретенку, я вдруг оказался на Самотеке, в опереточном театре. Летние спектакли тогда начинались в пять часов вечера, а шел уже именно шестой, и мы как раз попали к началу.
- Посиди здесь, - сказал мне Гиляровский, введя в театр, - я сейчас приду.
Поднялся занавес, пропел что-то непонятное хор, а Гиляровского все нет и нет. Я глядел оперетку и волновался, так как ходить по "Эрмитажам" гимназистам не полагалось. Вдруг ко мне подошел капельдинер и потребовал билет. Конечно, у меня его не оказалось, и капельдинер взял меня за рукав и, как зайца, повел к выходу. Но, на мое счастье, точно из-под земли вырос Гиляровский.
- В чем дело? Что такое?
- Да вот спрашивают с меня билет… - залепетал я.
- Билет? - обратился Гиляровский к капельдинеру. - Вот тебе, миленький, билет!
И, оторвав от газеты клочок, он протянул его вместо билета капельдинеру. Тот ухмыльнулся и пропустил нас обоих на место.
Но Гиляровскому не сиделось.
- Пойдем, мне пора.
И мы вышли с ним из "Эрмитажа".
- Я, кажется, хотел подвезти тебя домой… - вспомнил Гиляровский. - Где же наш извозчик?
Он стал оглядываться по сторонам. Наш извозчик оказался далеко на углу, так как его отогнал от подъезда городовой. В ожидании нас он мирно дремал у себя на козлах, свесив голову на грудь.
Гиляровский подошел к нему и с такой силой тряхнул за козлы, что извозчик покачнулся всем телом и чуть не свалился на землю.
- Дурак, черт! Слюни распустил! Еще успеешь выспаться!
Извозчик очухался, и мы поехали.
Нужно было уже сворачивать с Садовой ко мне на Сретенку, когда Гиляровский вдруг вспомнил опять, что ему необходимо ехать зачем-то на Рязанский вокзал, и повез меня насильно туда. Мы приехали, он рассчитался с извозчиком и ввел меня в вокзал. Встретившись и поговорив на ходу с десятками знакомых, он отправился прямо к отходившему поезду и, бросив меня, вдруг вскочил на площадку вагона в самый момент отхода поезда и стал медленно отъезжать от станции.
- Прощай, Мишенька! - крикнул он мне.
Я побежал рядом с вагоном.
- Дай ручку на прощанье!
Я протянул ему руку.
Он схватился за нее так крепко, что на ходу поезда я повис в воздухе и затем вдруг неожиданно очутился на площадке вагона.
Поезд уже шел полным ходом, и на нем вместе с Гиляровским уезжал куда-то и я. Силач увозил меня с собой, а у меня не было в кармане ни копейки, и это сильно меня беспокоило.
Мы вошли с площадки внутрь вагона и сели на местах. Гиляровский вытащил из кармана пук газет и стал читать. Я постарался казаться обиженным.
- Владимир Алексеевич, куда вы меня везете? - спросил я его наконец.
- А тебе не все равно? - ответил он, не отрывая глаз от газеты.
Вошли кондуктора и стали осматривать у пассажиров билеты. Я почувствовал себя так, точно у меня приготовились делать обыск. У меня не было ни билета, ни денег, и я уже предчувствовал скандал, неприятности, штраф в двойном размере.
- Ваши билеты!
Не поднимая глаз от газеты, Гиляровский, как и тогда в театре, оторвал от нее два клочка и протянул их обер-кондуктору вместо билетов. Тот почтительно пробил их щипцами и, возвратив обратно Гиляровскому, проследовал далее. У меня отлегло от сердца. Стало даже казаться забавным.
Мы вылезли из вагона, кажется, в Люберцах или в Малаховке и крупным, густым лесом отправились пешком куда-то в сторону. Я не был за городом еще с прошлого года, и так приятно было дышать запахом сосен и свеженьких березок. Было уже темновато, и ноги утопали в песке. Мы прошли версты с две, и я увидел перед собою поселок. Светились в окошках огни. По-деревенски лаяли собаки. Подойдя к одному из домиков с палисадником, Гиляровский постучал в окно. Вышла дама с ребенком на руках.
- Маня, я к тебе гостя привел, - обратился к ней Гиляровский.
Мы вошли в домик. По стенам, как в деревенской избе, тянулись лавки, стоял большой стол; другой мебели не было никакой, и было так чисто, что казалось, будто перед нашим приходом все было вымыто.
- Ну, здравствуй, Маня! Здравствуй, Алешка! - Гиляровский поцеловал их и представил даме меня.
Это были его жена Мария Ивановна и сынишка Алешка, мальчик по второму году.
- Он у меня уже гири поднимает! - похвастался им Гиляровский.
И, поставив ребенка на ножки на стол, он подал ему две гири, с которыми делают гимнастику. Мальчишка надул щеки и поднял одну из них со стола. Я пришел в ужас. Что, если он выпустит гирю из рук и расшибет себе ею ноги?