Следующий экзамен - по математике - предстоял в понедельник. Я решил позволить себе на пару часов отвлечься от зубрежки.
Венчание происходило в церкви Симеона Столпника XVII века на Поварской, которую в последующие годы изуродовали до неузнаваемости, превратили в керосиновую лавку, а затем отреставрировали, заново выстроили колокольню, восстановили наличники, кокошники, купола и кресты, где покрасили, где позолотили. Но мимо проезжал какой-то вождь, увидел горящие на солнце узорчатые кресты и приказал их сорвать. Только неделю москвичи ими любовались, их заменили тонкие шпили; теперь в том здании помещается Музей охраны природы. На фоне огромных сундуков-небоскребов оно смотрится неожиданно, как драгоценный камень на половой тряпке.
Невеста в простенькой фате мне показалась самой заурядной, а впрочем, симпатичной девушкой. Звали ее Аля. Над женихом поочередно со мной держали венец старший из братьев Кристи Владимир и кто-то из невестиной родни. Над невестой держали венцы три ее брата. После венчания отправились пировать на квартиру ее родни на Якиманку. Мне бы извиниться, уйти: я ведь свой долг выполнил, и отправляться решать задачи. А я поплелся следом за другими. Пировали, пели, кричали "горько", пили тамбовскую брагу цвета мочи. Я поверил, что она слабенькая, и напился вдрезину.
- Домой дойдешь? - кто-то спросил меня, провожая.
На Крымском мосту я долго стоял, смотря в мутные волны, меня тошнило, домой еле добрался. Няня Буша меня подхватила, уложила спать. Утром я проснулся, проспав часов пятнадцать подряд, и с головой, тяжелой, как камень, заковылял на экзамен.
Из трех задач не смог решить ни одной. Ничего такого мы не проходили, и в программе экзаменов подобных трудностей не указывалось. Потом говорили, что задачи были на смекалку. А у меня смекалка отродясь не водилась, да еще тамбовская брага не выветрилась из головы. Я провалился с треском. Держать экзамен по физике не было никакого смысла, и я собрался в Глинково.
А сейчас думаю, и хорошо, что провалился. Вряд ли дали бы мне закончить больше двух курсов, выгнали бы, как за два года до того сестру Соню. Только бы лишние муки испытал.
А тогда чувствовал я себя опозоренным, глубоко несчастным. Меня утешало, что провалился и Сергей Раевский, которого спросили как раз из второй части учебника политграмоты.
9
Накануне моего отъезда в Глинково неожиданно явился из Бутырской тюрьмы дядя Николай Владимирович Голицын, отсидев ровно три года сроку. Когда ему объявили: "С вещами", - сокамерники его подняли на руки и вынесли в коридор ногами вперед.
Вместе мы поехали в Посад, я пошел его провожать на Красюковку, где жили Трубецкие и дедушка с собачкой Ромочкой. Шагая по травке рядом с тропинкой, он вдыхал чистый воздух и говорил:
- Я три года не знал такого воздуха и три года не ходил по травке.
В Глинкове тетя Саша, мои младшие сестры и Ляля Ильинская встретили меня сдержанно, никто не заговаривал со мной о моем провале. Родители были очень огорчены, но тоже молчали. На следующий день я стал носить воду из колодца и пошел в Посад за покупками…
Тем летом 1926 года в газетах было опубликовано сообщение ГПУ о расстреле двадцати человек. О каждом поместили несколько строк обвинений.
Первым в списке стоял князь Павел Дмитриевич Долгоруков, в свое время один из основателей кадетской партии, видный белоэмигрант, неизвестно зачем перешедший нашу границу и пойманный где-то на Украине; он приходился родным дядей нашему знакомому Владимиру Николаевичу Долгорукову.
Вторым в списке стоял бывший кавалергард Эльвенгрен, финский подданный; он приехал в Питер по поручению какой-то финской фирмы. Его хорошо знал дядя Владимир Трубецкой.
Третьим в списке стоял Нарышкин - бывший лейб-гусар. Он жил с женой и сыном в Москве, был без одной ноги, любил выпивать и, говорили, - часто рассказывал анекдоты. Его тоже хорошо знал дядя Владимир, мы его не знали, но было много общих знакомых. Арестовали его всего за три дня до опубликования кровавого списка; жена собиралась идти к Пешковой, нести на всякий случай передачу в Бутырки и вдруг прочла в газетах страшный список. С десятилетним сыном Алешей она приехала в Сергиев посад, Трубецкие их приютили, потом нашли для них комнату рядом со своей квартирой. Я несколько раз видел мать и сына, как они проходили по улице. Пешкова устроила им отъезд за границу. Больше я о них ничего не знаю.
Художник Фаворский, всю жизнь любивший детей, нередко рисовал карандашом их портреты. Он был хорошо знаком с Трубецкими, нарисовал портреты их детей, портрет девочки Ксаны Истоминой, еще каких-то мальчиков и девочек.
Много лет спустя на выставке, уже после того, как вышла моя книга о Фаворском, я увидел карандашный портрет, под которым стояло: "Портрет мальчика" (1926 г.) и подпись Фаворского.
Сидел, вытянувшись вперед, мальчик с тоненькими, странно изогнутыми голыми ручками и остроугольными плечиками, на тоненьких ножках короткие штанишки; поражали его большие удивленные глаза, и рот был удивленно раскрыт… Я узнал Алешу Нарышкина.
В этом потрясающем портрете простым карандашом Фаворский сумел уловить не скорбь, а словно бы удивление мальчика, который делится с друзьями своею новостью: "А знаете, на прошлой неделе мой папа был убит большевиками…"
Если бы я увидел этот портрет раньше, еще когда работал над своей книгой о Фаворском, то постарался бы его там поместить, хотя учитателей, возможно, возникли бы недоумения:
- Какого странного мальчика изобразил художник!
Кто был среди семнадцати остальных в списке - не помню.
ГПУ объявило, что казнит преступников в ответ (вернее, в отместку) за террористический акт - за бомбу, подложенную в здание на Лубянке, когда взрывом отвалился кусок стены, а жертв не было!
Английские лейбористы, тогда заигрывавшие с нашим правительством, прислали короткую, в три газетные строчки, телеграмму о том, что их деятельности в пользу нашей страны препятствуют "казни без суда" (точные слова), и советуют их прекратить. А тогда подобные телеграммы помещались в наших газетах. За подписью Рыкова была напечатана ответная пространная телеграмма, оправдывавшая такие казни.
Три дня Ляля Ильинская ходила как потерянная, что-то бормотала, что-то записывала. На третий вечер она прочла нам звонким голосом свои стихи, которые мне показались прекрасными, - они назывались "На смерть двадцати".
10
В Глинково приехал Андрей Киселев. Он был одним из немногих моих школьных друзей, которого я ввел в наш дом еще с прошлой зимы. Отец его был горным мастером в гравийных карьерах, мать - в молодости учительницей, старший брат Сергей позднее стал крупным ученым-археологом, членом-корреспондентом наук. Семья жила в Лосиноостровской. Сам Андрей занимал маленькую комнатку в Теплом переулке в квартире трех сестер Золоторевых - учительниц из нашей школы.
Меня влекли к нему его предприимчивость, энергия, любовь к старине, начитанность. Я всегда считал себя ниже его. А что он находил во мне - не знаю, но с годами он стал больше интересоваться моей сестрой Машей и говорил про нее, что в профиль, со своим маленьким точеным носом и взбитыми, вьющимися волосами, она кажется ему словно римской камеей.
Он приехал к нам в Глинково в новенькой, черной, с зелеными кантами, с медным значком механика, фуражке. И я сразу понял: поступил в МВТУ - в Московское высшее техническое училище.
В тот год немногие из моих одноклассников решились держать экзамены в вузы; большинство, учтя свою неподготовленность, отложили экзамены на год, некоторые, подобно мне, провалились. Кроме Андрея, поступило еще двое или трое, в том числе одна из наших самых плохих учениц - Лена Веселовская, за свою толщину и коротконогость прозванная Тумбой, но, видимо, тут дело не обошлось без блата. Она поступила на медицинский факультет 1-го Университета.
Андрей очень гордился своей фуражкой. По давней традиции полагалось покупать ее при поступлении в технический вуз и носить до его окончания, а следующую приобретать, лишь получив диплом инженера.
Через два года Андрей и другие студенты были вынуждены сменить фуражки на кепки, когда заплевали само звание инженера, а огромное их число было отправлено в концлагеря по выдуманным обвинениям, и фуражка со значком стала символом мифического вредительства.
Приехав в Глинково, Андрей тут же предложил нам идти в поход. Все мы ходили босиком, Андрей фуражку снял, надел на голову колпак из газеты, ботинки скинул. И на следующий день под его руководством мои сестры - Соня и Маша, Ляля Ильинская и я отправились пешком на станцию Бужаниново - первую остановку после Сергиева посада. Шли полями, лесами, любовались лесными далями, в какой-то деревне пили молоко с чудесным заварным ржаным хлебом. А тогда везде крестьянки сами пекли в русских печках на капустных или кленовых листьях круглые караваи с верхней румяной корочкой; они были куда вкуснее нынешних буханок.
Придя на станцию, мы узнали, что поезд в Сергиев посад пойдет лишь через три часа, а на задних путях стоял товарняк. Андрей тотчас же нам предложил влезть на тормозную площадку вагона. Он говорил, что и раньше столько раз так ездил, и писатель-народник Златовратский всегда путешествовал по Руси подобным способом.
Паровоз загудел, вагоны лязгнули. Мы вскочили на площадку. Когда же поезд перешел на полный ход, к нам вспрыгнул какой-то железнодорожник и, уцепившись за мою руку, изо всех сил стал меня тянуть, чтобы сбросить на ходу с поезда. Мои спутники потянули меня в другую сторону.
- Позвоните в ГПУ-у-у-у! - завопил железнодорожник, когда наш вагон, набирая скорость, проезжал мимо здания станции.
Железнодорожник нам объявил, что девочек отпустят, а меня и Андрея посадят и каждому дадут по три года. Соня и Маша начали умолять его нас простить, что мы нечаянно и больше не будем, а он все угрожал тремя годами. Андрей перед нами оправдывался, ссылаясь на опыт писателя Златовратского.
- Да ведь до революции ГПУ не было, - резонно отвечала Соня.
А колеса вагона все стучали, а поезд все мчался сквозь поля и леса. Перед нами открылся великолепный архитектурный ансамбль Троице-Сергиевой лавры. Но нам было не до любования древней красотой.
Вагоны начали лязгать, тормозить. И вдруг железнодорожник соскочил на ходу и скрылся. Мы даже не сразу поняли, что беда миновала. Когда же поезд совсем замедлил ход, мы спрыгнули, но в сторону, противоположную станции, и пошли по путям, обмениваясь впечатлениями от только что пережитых страхов.
- Никогда не будем ездить на товарных поездах, - в один голос заявили девочки.
На следующий день Андрей опять потащил нас в поход. Но девочки, сославшись на усталость, отказались. Мы зашагали вдвоем в дальний, за восемь верст, скит Параклит.
Наша дорога начиналась от Черниговского скита, была прямой, мощеной, теперь заросшей травой, по ее сторонам рос сплошной лес.
Скит Гефсиманский жил под дамокловым мечом выселения, землю у монахов отобрали, и поля зарастали сорняками, А над Параклитом еще не нависла угроза, и когда мы подходили к его красной кирпичной ограде, то увидели вдали нескольких монахов, которые жали серпами рожь.
Скит жил по строжайшему уставу, женщины туда не допускались, служба в небольшой кирпичной церкви длилась долго, богомольцы сюда приходили редко. Монах-привратник нас пропустил за ограду, объяснил, где находится трапезная, и сказал, что нас непременно накормят. Так оно и случилось. Молодой, улыбающийся монах подал нам по глиняной миске заправленных постным маслом и луком горячих кислых щей, отрезал от большого каравая по огромному куску хлеба, поставил перед нами на стол глиняный кувшин с ледяным квасом. Мы поели с аппетитом и признались друг другу, что никогда в жизни не пробовали таких щей, такого хлеба, такого квасу.
Недавно я узнал, что патриарх Пимен в молодости был монахом в Параклите. Мне хочется думать, что тот инок, кто нас так щедро угощал обедом, и был будущий глава Русской православной церкви.
Андрей организовал и третий туристский поход. Прослышали мы, что в лесу, верстах в двадцати к северу-западу от Сергиева посада, находится основанная недавно Гермогеновская пустынь, куда переселились монахи из закрытого в первые годы революции подмосковного Николо-Угрешского монастыря.
Расспросили дорогу и пошли опять впятером: мои сестры, Ляля Ильинская, Андрей Киселев и я.
Тот поход, а вернее богомолье, вспоминается мне как одно из самых поэтичных впечатлений моего отрочества. Благостное чувство охватывало нас, когда мы шли от деревни к деревне то полями, то перелесками, наконец нам показали малоезженную дорогу, и мы углубились в вековой лес, а вскоре нам представился вид словно с картины Нестерова: лесная поляна, местами распаханная; пара лошадей пасется, иноки работают на пашне, на краю леса несколько недавно срубленных, малых, крытых соломой избушек; над той, что была побольше и крыта тесом, поднималась кругленькая луковка из осиновых плашек, увенчанная деревянным крестом. Постройки окружала изгородь из слег.
Наш приход сперва вызвал у монахов смятение - нас приняли за представителей власти. А услышав, что мы богомольцы, монахи собрались совещаться, как нас устроить, чем угостить. От еды мы отказались, у нас с собой кое-что было, да в ближайшей деревне мы попили молока. Шла всенощная, мы вошли в церковку и встали а полутьме притвора, смущая монахов своим малобогомольным видом. Когда же служба кончилась, нас позвал к себе в избушку древний старец отец Андрей и начал ставить самовар. Никак у него не ладилось, единственная в скиту самоварная труба была старая, продырявленная в нескольких местах, пламя вырывалось наружу, и вода никак не закипала. Отец Андрей охал - вот какая беда: из-за трубы он не может нам предложить чаю из земляничных листьев с медом. А тут происшествие: сестра Соня, садясь за стол, нечаянно стукнулась головой о лампадку, висевшую перед иконой в красном углу. Деревянное масло облило ей волосы, пролилось на овчину, которую отец Андрей нам постелил на полу. Я думал, он сейчас будет бранить Соню, а он перекрестился, спросил мою оплошавшую сестру, как ее зовут, и сказал:
- Раба божия София, не смущайся, это благодать, это тебе Господь счастье посылает.
Мы легли рядышком. Лежавшая рядом со мной Соня совала мне в нос свои пахнущие деревянным маслом волосы, и я плохо спал.
Утром мы отправились обратно в Глинково.
А Андрей, вот какой был настырный! Он обещал своему тезке старцу при первой же возможности доставить ему новую самоварную трубу, но никак не мог выполнить своего обещания. Такой случай нашелся лишь на Октябрьские праздники. Но возникло неожиданное препятствие, под страхом отчисления из вуза всех студентов обязали участвовать в демонстрации на Красной площади. Шагал он в колонне под красным транспарантом, проклинал торчащих куклами перед Мавзолеем вождей и думал о самоварной трубе. Наконец он вырвался, помчался на Ярославский вокзал, с ближайшим поездом к себе на Лосиноостровскую, следующим - в Сергиев посад и зашагал с трубой под мышкой в Гермогеновскую пустынь.
Явился он туда ночью, насмерть перепугал монахов и вручил трубу старцу. Недолго она послужила. Через год мои сестры и Андрей, но уже без меня, снова отправились в пустынь и застали там мерзость запустения: бревна избушек были развезены по окрестным деревням, монахи разошлись в разные стороны. В зарослях крапивы валялся никому не нужный осиновый церковный куполок с поломанным крестом…
Первые мои самостоятельные шаги
1
Из Глинкова я уезжал в конце августа 1926 года с тяжелым сердцем. Надо было что-то предпринимать, куда-то устраиваться. Я уже не был подростком, а стал юношей, который мечтал о многом светлом и прекрасном, но видел вокруг себя беспросветно темное. Неопределенность положения меня угнетала.
Приехав в Москву, я узнал, что отец без моего согласия устроил меня на бухгалтерские курсы. Принимали туда по направлениям различных учреждений и без экзаменов. Направления у меня не было, но один знакомый отца являлся знакомым секретарше директора курсов, и этого оказалось достаточным.
Отец вручил мне десять рублей - плату за обучение, и с той осени три раза в неделю я стал ходить по вечерам в старинное с колоннами здание бывшей гимназии в Толмачевском переулке близ Третьяковской галереи.
Коммерческие науки и основы бухгалтерии, а тем более всякие политграмоты меня мало интересовали: очень уж нудно приходилось считать в уме и на счетах; но родители меня утешали: я получу хорошую и спокойную специальность, а в свободные часы смогу заниматься творчеством, сочинять рассказы, повести и даже романы.
Переправлялся я по льду Москвы-реки, дружбы на курсах ни с кем не заводил, задания на дом выполнял добросовестно и к весне эти курсы благополучно закончил. Никуда на бухгалтерскую работу мне поступить не пришлось, но в далеком, уже послевоенном будущем, когда под отчетом у меня набирались немалые тысячи рублей, знания бухгалтерии мне очень пригодились, и я всегда отчитывался до последней копейки.
По совету профессора Николая Алексеевича Бобринского в ту же осень я начал ходить в университет вольнослушателем. Была малая надежда, что если я хорошенько подготовлюсь, то на следующий год сумею поступить в вуз.
Из лекторов мне запомнился профессор биологии Николай Константинович Кольцов - невысокий блондин с усами, в сером костюме, в брюках-галифе, в шерстяных, облегающих икры гольфах. Цветными мелками он очень ловко и красиво рисовал на доске, как делятся клетки у амебы, у радиолярии, еще у каких-то существ.
Изобретатель науки евгеники - о том, как улучшать породу людей, подобно улучшению пород коров и овец, - Кольцов приобрел мировую славу, в том числе и среди идеологов фашизма. Но он навлек на себя великий гнев наших вождей пролетарского происхождения. Демьян Бедный накропал на него гнусные вирши. Кольцова отовсюду прогнали, его науку объявили вредной, но он был слишком популярен за границей, и потому сажать его остереглись, а посадили всех его учеников.
Другие профессора-лекторы мне запомнились лишь по фамилиям. Я прослушал не более чем по одной или по две лекций… Студенты получили входные билеты, и передо мной закрылись двери в храм науки.
Почти силком я заставлял самого себя решать ненавистные задачи и штудировал физику. В газетах появились разоблачительные статьи - напринимали в вузы сынков и дочек разных бывших людей, надо организовать чистку. Читая такие статьи, я предвидел будущие муки и унижения, если даже поступлю когда-либо в университет, и потому под разными предлогами откладывал в сторону задачники.