Автобиографическую повесть "Перед восходом солнца" Зощенко всегда считал главным своим произведением.
Эта повесть о том, как автор пытался победить свою меланхолию и страх жизни. Он считал этот страх своей душевной болезнью, а вовсе не особенностью таланта, и пытался побороть себя, внушить себе детски-жизнерадостное мировосприятие. Для этого (как он полагал под влиянием работ Павлова и Фрейда) следовало изжить детские страхи, побороть мрачные воспоминания молодости. И Зощенко, вспоминая свою жизнь, обнаруживает, что почти вся она состояла из впечатлений мрачных и тяжелых, трагических и уязвляющих.
Он придирчиво анализирует собственный путь, а тем самым и путь русского интеллигента, оказавшегося на переломе двух эпох.
Рассказывает он и о коллегах по "писательскому цеху" - Александре Блоке, Викторе Шкловском, Юрии Олеше, Сергее Есенине, Корнее Чуковском…
Содержание:
ПРЕДИСЛОВИЕ 1
I. ПРОЛОГ 1
II. Я: НЕСЧАСТЕН - И НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ 2
III. ОПАВШИЕ ЛИСТЬЯ 4
IV. СТРАШНЫЙ МИР 16
V. ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА 23
VI. ЧЕРНАЯ ВОДА 27
VII. ЗАКРЫВАЙТЕ ДВЕРИ 29
VIII. ТИГРЫ ИДУТ 33
IX. ОПАСНЫЕ СВЯЗИ 36
X. ГОРЕ УМУ 40
XI. РАЗУМ ПОБЕЖДАЕТ СМЕРТЬ 46
XII. РАЗУМ ПОБЕЖДАЕТ СТРАДАНИЯ 49
XIII. РАЗУМ ПОБЕЖДАЕТ СТАРОСТЬ 51
ЭПИЛОГ 52
ПОСЛЕСЛОВИЕ 53
ПРИМЕЧАНИЯ 53
Примечания 54
М.М.Зощенко
ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА
(повесть)
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эту книгу я задумал очень давно. Сразу после того, как выпустил в свет мою "Возвращенную молодость".
Почти десять лет я собирал материалы для этой новой книги и выжидал спокойного года, чтоб в тиши моего кабинета засесть за работу.
Но этого не случилось.
Напротив. Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились.
Собранный материал летел со мной на самолете через немецкий фронт из окруженного Ленинграда.
Я взял с собой двадцать тяжелых тетрадей. Чтобы убавить их вес, я оторвал коленкоровые переплеты. И все же они весили около восьми килограммов из двенадцати килограммов багажа, принятого самолетом. И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог.
Однако любовь к литературе восторжествовала. Я примирился с моей несчастной участью.
В черном рваном портфеле я привез мои рукописи в Среднюю Азию, в благословенный отныне город Алма-Ата.
Весь год я был занят здесь написанием различных сценариев на темы, нужные в дни Великой Отечественной войны.
Привезенный же материал я держал в деревянной кушетке, на которой спал.
По временам я поднимал верх моей кушетки. Там, на фанерном дне, покоились двадцать моих тетрадей рядом с мешком сухарей, которые я заготовил по ленинградской привычке.
Я перелистывал эти тетради, горько сожалея, что не пришло время приняться за эту работу, столь, казалось, ненужную сейчас, столь отдаленную от войны, от грохота пушек и визга снарядов.
- Ничего, - говорил я сам себе, - тотчас по окончании войны я примусь за эту работу.
Я снова укладывал мои тетради на дно кушетки. И, лежа на ней, прикидывал в своем уме, когда по-моему может закончиться война. Выходило, что не очень скоро. Но когда - вот этого я установить не решался. - Однако почему же не пришло время взяться за эту мою работу? - как-то подумал я. - Ведь мои материалы говорят о торжестве человеческого разума, о науке, о прогрессе сознания! Моя работа опровергает "философию" фашизма, которая говорит, что сознание приносит людям неисчислимые беды, что человеческое счастье в возврате к варварству, к дикости, в отказе от цивилизации.
Ведь об этом более интересно прочитать сейчас, чем когда-либо в дальнейшем.
В августе 1942 года я положил мои рукописи на стол и, не дожидаясь окончания войны, приступил к работе.
I. ПРОЛОГ
За доброе желание к игре
Прощается актеру исполненье.
Десять лет назад я написал мою повесть под названием "Возвращенная молодость".
Это была обыкновенная повесть, из тех, которые во множестве пишутся писателями, но к ней были приложены комментарии - этюды физиологического характера.
Эти этюды объясняли поведение героев повести и давали читателю некоторые сведения по физиологии и психологии человека.
Я не писал "Возвращенную молодость" для людей науки, тем не менее именно они отнеслись к моей работе с особым вниманием. Было много диспутов. Происходили споры. Я услышал много колкостей. Но были сказаны и приветливые слова.
Меня смутило, что ученые так серьезно и горячо со мной спорили. Значит, не я много знаю (подумал я), а наука, видимо, не в достаточной мере коснулась тех вопросов, какие я, в силу своей неопытности, имел смелость затронуть.
Так или иначе ученые разговаривали со мной почти как с равным. И я даже стал получать повестки на заседания в Институт мозга. А Иван Петрович Павлов пригласил меня на свои "среды".
Но я, повторяю, не писал свое сочинение для науки. Это было литературное произведение, и научный материал был только лишь составной частью.
Меня всегда поражало: художник, прежде чем рисовать человеческое тело, должен в обязательном порядке изучить анатомию. Только знание этой науки избавляло художника от ошибок в изображении. А писатель, в ведении которого больше, чем человеческое тело, - его психика, его сознание, - не часто стремится к подобного рода знаниям. Я посчитал своей обязанностью кое-чему поучиться. И, поучившись, поделился этим с читателем.
Таким образом возникла "Возвращенная молодость".
Сейчас, когда прошло десять лет, я отлично вижу дефекты моей книги: она была неполной и однобокой. И, вероятно, за это меня следовало больше бранить, чем меня бранили.
Осенью 1934 года я познакомился с одним замечательным физиологом (А. Д. Сперанским).
Когда речь зашла о моей работе, этот физиолог сказал:
- Я предпочитаю ваши обычные рассказы. Но я признаю, что то, о чем вы пишете, следует писать. Изучать сознание есть дело не только ученого. Я подозреваю, что пока еще это в большей степени дело писателя, чем ученого. Я физиолог и потому не боюсь это сказать.
Я ответил ему:
- Я тоже так думаю. Область сознания, область высшей психической деятельности больше принадлежит нам, чем вам. Поведение человека можно и должно изучать с помощью собаки и ланцета. Однако у человека (и у собаки) иногда возникают "фантазии", которые необычайным образом меняют силу ощущения даже при одном и том же раздражителе. И тут иной раз нужен "разговор с собакой" для того, чтобы разобраться во всей сложности ее фантазии. А "разговор с собакой" - это уже целиком наша область.
Улыбнувшись, ученый сказал:
- Вы отчасти правы. Соотношение часто не одинаково между силой раздражения и ответом, тем более в сфере ощущения. Но если вы претендуете на эту область, то именно здесь вы и встретитесь с нами.
Прошло несколько лет после этого разговора. Узнав, что я подготовляю новую книгу, физиолог попросил меня рассказать об этой работе.
Я сказал:
- Вкратце - это книга о том, как я избавился от многих ненужных огорчений и стал счастливым.
- Это будет трактат или роман?
- Это будет литературное произведение. Наука войдет в него, как иной раз в роман входит история.
- Снова будут комментарии?
- Нет. Это будет нечто целое. Подобно тому, как пушка и снаряд могут быть одним целым.
- Стало быть, эта работа будет о вас?
- Полкниги будет занято моей особой. Не скрою от вас - меня это весьма смущает.
- Вы будете рассказывать о своей жизни?
- Нет. Хуже. Я буду говорить о вещах, о которых не совсем принято говорить в романах. Меня утешает то, что речь будет идти о моих молодых годах. Это все равно что говорить об умершем.
- До какого же возраста вы берете себя в вашу книгу?
- Примерно до тридцати лет.
- Может быть, есть резон прикинуть еще лет пятнадцать? Тогда книга будет полней - о всей вашей жизни.
- Нет, - сказал я. - С тридцати лет я стал совсем другим человеком - уже негодным в объекты моего сочинения.
- Разве произошла такая перемена?
- Это даже нельзя назвать переменой. Возникла совсем иная жизнь, вовсе не похожая на то, что было.
- Но каким образом? Это был психоанализ? Фрейд?
- Вовсе нет. Это был Павлов. Я пользовался его принципом. Это была его идея.
- А что сами вы сделали?
- Я сделал в сущности простую вещь: я убрал то, что мне мешало, - неверные условные рефлексы, ошибочно возникшие в моем сознании. Я уничтожил ложную связь между ними. Я разорвал "временые связи", как назвал их Павлов.
- Каким образом?
В то время я не полностью продумал мои материалы и поэтому затруднился ответить на этот вопрос. Но о принципе рассказал. Правда, весьма туманно.
Задумавшись, ученый ответил:
- Пишите. Только ничего не обещайте людям.
Я сказал:
- Я буду осторожен. Я пообещаю только то, что получил сам. И только тем людям, которые имеют свойства, близкие к моим.
Рассмеявшись, ученый сказал:
- Это немного. И это правильно. Философия Толстого, например, была полезна только ему, и никому больше.
Я ответил:
- Философия Толстого была религия, а не наука. Это была вера, которая ему помогла. Я же далек от религии. Я говорю не о вере и не о философской системе. Я говорю о железных формулах, проверенных великим ученым. Моя же роль скромна в этом деле: я на практике человеческой жизни проверил эти формулы и соединил то, что, казалось, не соединялось.
Я расстался с ученым и с тех пор больше его не видел. Вероятно, он решил, что я забросил мою книгу, не справившись с ней.
Но я, как уже доложено вам, выжидал спокойного года.
Этого не случилось. Очень жаль. Под грохот пушек я пишу значительно хуже. Красивость, несомненно, будет снижена. Душевные волнения поколеблют стиль. Тревоги погасят знания. Нервность воспримется как торопливость. В этом усмотрится небрежность к науке, непочтительность к ученому миру…
Ученый!
Где речь неучтивой увидишь мою,
Сотри ее, я позволенье даю.
Пусть, просвещенный читатель простит мои прегрешения.
II. Я: НЕСЧАСТЕН - И НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ
О горе! Бежать от блеска солнца
И услады искать в тюрьме
При свете ночника…
Когда, я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски.
Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской.
В детском возрасте я ничего подобного не испытывал.
Но уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой я не знаю сравнения.
Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу.
Я был несчастен, не зная почему.
Но мне было восемнадцать лет, и я нашел объяснение.
"Мир ужасен, - подумал я. - Люди пошлы. Их поступки комичны. Я не баран из этого стада".
Над письменным столом я повесил четверостишие из Софокла:
Высший дар нерожденным быть,
Если ж свет ты увидел дня -
О, обратной стезей скорей
В лоно вернись родное небытия.
Конечно, я знал, что бывают иные взгляды - радостные, даже восторженные. Но я не уважал людей, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни. Такие люди казались мне на уровне дикарей и животных.
Все, что я видел вокруг себя, укрепляло мое воззрение.
Поэты писали грустные стихи и гордились своей тоской.
"Пришла тоска - моя владычица, моя седая госпожа", - бубнил я какие-то строчки, не помню какого автора.
Мои любимые философы почтительно отзывались о меланхолии. "Меланхолики обладают чувством возвышенного", - писал Кант. А Аристотель считал, что "меланхолический склад души помогает глубокомыслию и сопровождает гения".
Но не только поэты и философы подбрасывали дрова в мой тусклый костер. Удивительно сказать, но в мое время грусть считалась признаком мыслящего человека. В моей среде уважались люди задумчивые, меланхоличные и даже как бы отрешенные от жизни.
Короче говоря, я стал считать, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой и я был родом.
Значит, меланхолия, думал я, есть мое нормальное состояние, а тоска и некоторое отвращение к жизни - свойство моего ума. И, видимо. не только моего ума. Видимо - всякого ума, всякого сознания, которое стремится быть выше сознания животного.
Очень печально, если это так. Но это, вероятно, так. В природе побеждают грубые ткани. Торжествуют грубые чувства, примитивнее мысли. Все, что истончилось, - погибает.
Так думал я в свои восемнадцать лет. И я не скрою от вас, что я так думал и значительно позже.
Но я ошибался. И теперь счастлив сообщить вам об этой моей ужасной ошибке.
Эта ошибка мне тогда чуть не стоила жизни. Я хотел умереть, так как не видел иного исхода.
Осенью 1914 года началась мировая война, и я, бросив университет, ушел в армию, чтоб на фронте с достоинством умереть за свою страну, за свою родину.
Однако на войне я почти перестал испытывать тоску. Она бывала по временам. Но вскоре проходила. И я на войне впервые почувствовал себя почти счастливым.
Я подумал: отчего это так? И пришел к мысли, что здесь я нашел прекрасных товарищей и вот почему перестал хандрить. Это было логично.
Я служил в Мингрельском полку Кавказской гренадерской дивизии. Мы очень дружно жили. И солдаты, и офицеры. Впрочем, может быть, тогда мне так казалось.
В девятнадцать лет я был уже поручиком. В двадцать лет - имел пять орденов и был представлен в капитаны.
Но это не означало, что я был герой. Это означало, что два года подряд я был на позициях. Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце. Тем не менее радостное мое состояние почти не исчезало.
В начале революции я вернулся в Петроград. Я не испытывал никакой тоски по прошлому. Напротив, я хотел увидеть новую Россию, не такую печальную, как я знал. Я хотел, чтобы вокруг меня были здоровые, цветущие люди, а не такие, как я сам, - склонные к хандре, меланхолии и грусти.
Никаких так называемых "социальных расхождений" я не испытывал. Тем не менее я стал по-прежнему испытывать тоску.
Я пробовал менять города и профессии. Я хотел убежать от этой моей ужасной тоски. Я чувствовал, что она меня погубит.
Я уехал в Архангельск. Потом на Ледовитый океан - в Мезень. Потом вернулся в Петроград. Уехал в Новгород, во Псков. Затем в Смоленскую губернию, в город Касный. Снова вернулся в Петроград…
Хандра следовала за мной по пятам.
За три года я переменил двенадцать городов и десять профессий.
Я был милиционером, счетоводом, сапожником, инструктором по птицеводству, телефонистом пограничной охраны, агентом уголовного розыска, секретарем суда, делопроизводителем.
Это было не твердое шествие по жизни, это было - замешательство.
Полгода я снова провел на фронте в Красной Армии - под Нарвой и Ямбургом.
Но сердце было испорчено газами, и я должен был подумать о новой профессии.
В 1921 году я стал писать рассказы.
Моя жизнь сильно изменилась оттого, что я стал писателем. Но хандра осталась прежней. Впрочем, она все чаще стала посещать меня.
Тогда я обратился к врачам. Кроме хандры, у меня было что-то с сердцем, что-то с желудком и что-то с печенью.
Врачи взялись за меня энергично.
От трех моих болезней они стали меня лечить пилюлями и водой. Главным образом водой - вовнутрь и снаружи.
Хандру же было решено изгонять комбини рованным ударом - сразу со всех четырех сторон, во фланги, в тыл и в лоб - путешествиями, морскими купаниями, душем Шарко и развлечениями, столь нужными в моем молодом возрасте.
Два раза в год я стал выезжать на курорты - в Ялту, в Кисловодск, в Сочи и в другие благословенные места.
В Сочи я познакомился с одним человеком, у которого тоска была значительно больше моей. Минимум два раза в год его вынимали из петли, в которую он влезал, оттого что его мучила беспричинная тоска.
С чувством величайшего почтения я стал беседовать с этим человеком. Я предполагал увидеть мудрость, ум, переполненный знаниями, и скорбную улыбку гения, который должен уживаться на нашей бренной земле.
Ничего подобного я не увидел.