Николай Васильевич Гоголь. 1829 1842. Очерк из истории русской повести и драмы - Нестор Котляревский 10 стр.


* * *

А наша действительность тех лет могла по праву горевать о том, что было так мало художников, ее достойных.

Это была действительность, отливавшая самыми разнообразными оттенками мысли и чувства. Век деятельный и тревожный, за которым следовала эпоха сосредоточенного раздумья – иной раз очень печального. Век брожения идей и подъема чувств, и затем годы замирения и притихания ума и сердца.

Эпоха Александра I могла в особенности дать много материала и красок для историка, психолога и художника.

В кругах высших были еще живы традиции времен Екатерины. Обломки этого царствования еще сохраняли обаяние старины и выделялись среди нового поколения своей запоздалой оригинальностью. Люди старого времени не играли уже никакой общественной и политической роли, но оставшиеся жить в столицах или рассеянные по усадьбам, отходили медленно в прошлое, унося с собой целую отжившую культуру. Опустевшие ряды пополнялись новыми лицами – той вольнодумной или вольнодумствующей аристократией, которую так поощрял в начале своего царствования император Александр. Сам он и все, кого он приближал к себе и кому доверял, составляли совсем особую интеллигентную группу, с необычным для тогдашней России либеральным миросозерцанием на религиозной подкладке, миросозерцанием нестойким и переменчивым, а потому вдвойне интересным. Умственный и психический мир этих людей в начале царствования Александра и в конце его мог дать богатейшую пишу для наблюдателя, и тот же наблюдатель, столь восторженный в 1801 году, не мог не задуматься, когда около своего любимца увидал Аракчеева и его свиту. Сложность и пестрота этой жизни высших классов усложнялись в зависимости от того, протекала ли она в столице на службе, где нужно было уметь плыть по ветру, или в деревнях, где на свободе можно было отдаться более спокойно своим симпатиям и продолжать подгонять русскую жизнь под иностранный образец или, наоборот, афишировать даже до мелочей свою патриотическую и национальную тенденцию.

Менее разнообразна, но не менее типична была военная среда того царствования. Были здесь и военные екатерининского времени, более светские люди, чем воины, были питомцы павловского царствования, люди суворовской школы, и, наконец, военная молодежь новейшей формации, столь много видавшая и столь многому научившаяся на Западе, молодежь во многих своих представителях либеральная, даже готовая ринуться в политическую агитацию.

Это воинство с честью вынесло на своих плечах все трудности отечественной войны, шествие его по всей Европе было шествием триумфальным, и никогда не думало оно так много о самых разнообразных общественных вопросах, как в эти годы, когда цивилизованные нации встречали его как своего избавителя и все-таки давали этим избавителям понять, что они полуобразованные люди.

Удивительное разнообразие типов и характеров можно было найти в это царствование и в слоях бюрократии, готовящейся стать всесильной. Кто сможет исчислить все эти оттенки общественной мысли, которая, начиная от полной косности и полной грубости в низших инстанциях, восходила иногда до очень просвещенных взглядов в инстанциях высших, всего чаще, однако, смешивая и грубость, и просвещение, и невежество вместе? Любопытная эта амальгама менялась, проявлялась разно в столицах, в губернских городах и в глухой провинции…

Пестро и типично было также интеллигентное общество тех годов, общество, в состав которого входили люди разных сословий, слоев и профессий… Условия благоприятствовали росту этого интеллигентного круга. Идеям религиозным, философским, общественным и политическим дарована была относительная свобода развития, по крайней мере, в первую половину царствования. Этой свободой интеллигентное общество широко воспользовалось. В нем можно было встретить и старых вольтерьянцев, и читателей энциклопедии, сентименталистов карамзинского типа, масонов, ревностно принявшихся за прерванную деятельность, мистиков и пиетистов разных оттенков, настоящих сектантов от добрых знакомых Татариновой до скопцов включительно, людей с большим тяготением к католичеству, философов в немецком стиле, учеников Шеллинга и натурфилософии, экономистов, ревностных читателей Смита, свободомыслящих в политическом смысле, сторонников конституции, людей радикального образа мыслей, будущих декабристов и рядом с ними ревнителей православия и самодержавия и, наконец, форменных обскурантов, гонителей и гасителей науки и всякого просвещения. Все эти люди высказывались довольно открыто и откровенно, говорили и действовали на виду, имея иногда к своим услугам специальные органы печати.

Такой же пестротой взглядов отличалась и пишущая братия, составлявшая обширный круг литераторов в разных смыслах этого слова. По вышеизложенным отзывам критики мы с ними отчасти знакомы. Все эти классики, сентименталисты, романтики, старики и молодежь, находились в постоянном общении, перебранивались, договаривались, вновь ссорились, издавали целыми группами журналы и альманахи, имели свои собрания и беседы, иногда с признанными уставами и церемониями, и опять-таки, что очень важно, могли на первых порах говорить с достаточной свободой.

Много было движения тогда в жизни тех классов, которым материальное и общественное положение гарантировало известную или полную самостоятельность. Особое разнообразие в эту и без того разнообразную толпу вносили женщины – по образованию, направлению ума и чувств более сходные между собой, чем мужчины, но тем не менее все-таки очень типичные.

Если бы из этих привилегированных классов мы спустились в более низкие и темные слои общества, то и здесь, в среде купеческой, мещанской и, наконец, крестьянской, мы могли бы натолкнуться на обильнейший запас всевозможных оригиналов, людей хотя и темных, но не менее интересных с психологической точки зрения, чем люди образованные. Богатство этих типов удесятерялось этнографическими условиями нашей обширной родины. Каждая национальность, входящая в состав нашего государства, имела, в особенности в низших слоях, свою характерную физиономию и могла обогатить яркими красками палитру любого художника.

Когда кончилось царствование Александра и после тревожного декабрьского дня наступило новое царствование, оно отозвалось сразу и очень сильно на внутреннем строе нашего общества и на его внешнем облике. Некоторые течения мысли и некоторые настроения стали исчезать, заменялись другими, исчезать стали и некоторые типы и зарождались новые. К началу 30-х годов эта перемена стала достаточно заметна. Религиозная, общественная и политическая мысль были приведены к полному молчанию, и исчезли совсем те кружки и общества, которые служили проводниками этих мыслей в царствование Александра. Большее однообразие мысли установилось в слоях военных и бюрократических, и значительно понизился уровень серьезности в журналистике и литературе. Интеллигентное общество стало казаться более однородным по своим взглядам и вкусам, конечно, не потому, что оно стало однородным, а потому, что многое в мыслях и чувствах не имело возможности всплыть наружу.

Появились и новые типы: зарождался и креп тот тип разочарованного интеллигента, которому затем предстояла интересная будущность в новое царствование; продолжал развиваться на университетской скамье тип сосредоточенного в себе философа, который предпочитает глядеть вдаль или в глубь самого себя, чтобы не озираться вокруг, тип в общем пока смирного служителя науки, который, однако, скоро станет в ряды оппозиции; наконец, над этими частными типами стал возвышаться один общий и в военной, и в чиновной сфере, собирательный тип человека николаевского царствования, для которого дисциплина, послушание, исполнительность и трепет, испытываемый и нагоняемый, были первыми параграфами гражданской морали.

Все эти видоизменения произошли, конечно, не вдруг, а постепенно, и сама метаморфоза была, пожалуй, более интересна, чем тот результат, к которому она приводила. Художник мог бы иметь в ней тонкую канву для целого ряда психологических этюдов.

А как же воспользовался всем этим материалом художник 20-х и 30-х годов? Он, свидетель царствования Александра и свидетель первых годов нового царствования, уловил ли он смысл или хотя бы только внешнюю форму того исторического процесса, который перед ним развернулся? Была ли критика права, когда упрекала его в непонимании действительности и в нежелании изображать ее, и мог ли он ответить ей, что и она не совсем внимательно отнеслась к тому, что он по мере сил своих сделал?

На эти вопросы ответить нетрудно.

IV

Наша действительность и ее бытописатели. – Отражение современной жизни в творчестве Крылова, Жуковского, Батюшкова, Грибоедова и Пушкина. – Второстепенные литературные силы: Нарежный, Булгарин, Бегичев, Ушаков, Лажечников, Загоскин, Марлинский и Полевой. – Значение их романов в деле сближения искусства и жизни.

Если под словом "народность", которое так часто поминала наша критика в 20-х и 30-х годах, разуметь преимущественно отражение современной русской жизни в литературе, то с жалобами критики на отсутствие у наших писателей любви и чутья к действительности придется согласиться, хотя с некоторыми оговорками.

Не должно забывать прежде всего, что все наши писатели, как индивидуальные лица, при всем подражании в их творчестве, были все-таки в известной степени самобытны и народны и никогда не перенимали чужого, не подмешав к нему своего. Таким образом, под иностранной внешностью нередко крылись русские помыслы и чувства, для которых писателю трудно было пока подыскать вполне оригинальную форму, но которые тем не менее отражали, худо ли, хорошо ли, русскую действительность.

Но помимо этого в тогдашней литературе попадалось немало романов и повестей, в которых современная жизнь находила себе уже прямое, достаточно верное воспроизведение. Нельзя было сказать так категорически, как говорила критика, "что мы нищие, принужденные обкрадывать соседей". Кое-что у нас было и своего, и это кое-что при ближайшем рассмотрении оказывается отнюдь не столь ничтожным. Если критика недостаточно оценила это национальное богатство, то потому, что, заглядываясь на Запад, требовала слишком многого, а также и потому, что не всегда внимательно следила за литературными новинками.

Слишком большая строгость критики находит себе отчасти объяснение в том довольно любопытном факте, что наши наилучшие литературные силы и дарования тех годов, действительно, неохотно брались за изображение окружавшей их жизни, обнаруживая очень мало склонности к ее реальному воспроизведению в искусстве. За реальное же изображение этой действительности, изображение, которое, в силу своего реализма, и имело больше всего шансов стать "народным", взялись не они, а художники второго, иной раз третьего ранга, в произведениях которых, конечно, цель и намерение не покрывались исполнением. Критика, видя эти эстетические недохваты в повестях и романах наших ранних реалистов, поторопилась скинуть их работу со счетов и потому естественно должна была прийти к выводу, что наша современность в литературе почти не находит отзвука.

Но для историка такой строгий приговор старой критики необязателен, и малое "эстетическое" значение первых попыток нашего реального романа ничего не говорит против того "исторического" влияния, какое они бесспорно имели на творчество художников, упразднивших эти попытки своими истинно реальными картинами.

Странным, действительно, на первый взгляд может показаться тот факт, что наши наиболее сильные дарования 20-х и 30-х годов чувствовали очень малое влечение к реальному изображению нашей жизни в искусстве. Они как будто сторонились от современности, оберегая свободу своего творчества, которой и пользовались, чтобы почаще перелетать за границу нашей родины, а нередко и вообще за пределы всякой действительности.

Это тем более странно, что XVIII век завещал нам довольно типичные примеры реализма в искусстве. Мы хорошо помнили Фонвизина и охотно прощали ему за его реализм сентиментальную дидактику его комедий; мы не могли позабыть и о журнальной деятельности Новикова. В его старых летучих листках мы имели образцы довольно искусной жанровой живописи, образчики типов, может быть, несколько общего характера, но все-таки живых и реальных; наконец, и в книге Радищева, которую, конечно, трудно отнести к числу памятников чисто художественного творчества, были страницы такого захватывающего житейского реализма, до которого лишь много лет спустя возвысился наш роман натуральной школы.

Эта тенденция сближения искусства с жизнью не исчезла, конечно, и в начале XIX века, и мы увидим, как медленно и постепенно расширялось все более и более поле зрения русского бытописателя. Но если не погибла сама тенденция, то все-таки ее рост не соответствовал тому приросту литературных сил, который замечается в 20-х и 30-х годах XIX века. Талантов народилось много и даже очень сильных, но из числа их лишь некоторые, притом более слабые, обнаружили склонность и способность к реальному воссозданию нашей жизни в искусстве: самые даровитые откликались на эту жизнь как-то неохотно и предпочитали заимствовать свой материал из жизни не русской и не современной, либо ограничивались изображением хотя и реальной жизни, но жизни частной и личной, т. е. оставались лириками.

Представителем старшего поколения писателей-реалистов был в те годы Крылов. Автор сатирических очерков, во многом напоминавших статейки Новикова, Крылов в начале XIX века прославился своими баснями, которые могли бы под его живописным пером стать целым рядом правдивых жанровых картинок нашей действительности, если бы автор не придерживался так послушно иноземных образцов, откуда он заимствовал свои мысли и положения. Басня Крылова – предмет нашей национальной гордости – была большой победой "народности" в искусстве, но эта победа пошла на пользу не столько литературе в широком смысле этого слова, сколько языку и стилю в частности. В век неоригинального стиля и несвободного языка Крылов был одним из немногих писателей, в котором русский человек узнавал самого себя, со своей образной и остроумной речью. Но огромное большинство басен Крылова все-таки не имело никакого местного колорита, и действующие в них лица были типы самые общие, без всяких черт какой-либо народности. Во всех баснях мы наберем, может быть, два-три современных типа, которые, во всяком случае, не позволяют нам сказать, что в лице Крылова перед нами бытописатель нашей жизни. Крылов – выразитель мудрости общечеловеческой, накопившейся веками и выраженной в традиционных стереотипных образах, на которых давным-давно стерлись всякие краски и черты тех национальностей, которые над выработкой этих типов потрудились. Наша критика, однако, всегда превозносила Крылова за его "народность", и она была, конечно, права, если под этим словом разуметь ту внешнюю форму, в которую Крылов облекал свою мораль и сатиру, но связь этой морали со своим веком была очень слабая, а иной раз, как, например, в типах из среды крестьянской, этой связи совсем не существовало.

Большую связь со своей эпохой обнаруживала поэзия Жуковского – столь популярная в 10-х и 20-х годах XIX века. Она сумела уловить господствующее сентиментально-религиозное настроение русского общества, равно как и патриотический подъем его духа, но для выражения этих народных черт поэзия Жуковского почти всегда пользовалась заимствованной формой, образами и картинами, взятыми из какой угодно исторической жизни, но только не нашей. Чутья действительности у Василия Андреевича совсем не было, да он, как известно, мало интересовался этой действительностью, всегда предпочитая ей "былое" или туманное "там". Определить по его поэзии, в какой исторический момент она создана, крайне трудно, хотя если этот исторический момент определен, то им объясняются легко все основные мотивы этой однообразной, но задушевной песни. При своей нелюбви к житейскому факту и стремлении искать в нем всегда общий нравственный или религиозный смысл Жуковский избегал всякого намека на реализм в своем искусстве, и искать в его творчестве каких-нибудь бытовых черт – напрасно. Даже тогда, когда поэт с умыслом хотел быть русским и брался за разработку русских национальных преданий и старины – он никогда не мог выдержать наивно-правдивого тона, и песня его сбивалась на иностранный мотив, хотя критика, обманутая ее искренностью и красотой, и признавала эту песню нередко за истинно народную. Случалось, впрочем, и Жуковскому иной раз напасть на тему современную, но все его попытки в этом роде ограничивались совсем незначащими эскизами и заметками, и он писал их презренной прозой.

Русская действительность была, таким образом, обойдена художником, и он за своей собственной личностью просмотрел ее или, вернее, не хотел к ней приглядеться. А Василий Андреевич имел случай изучить ее – и в деревне, и в столичных литературных кружках, и в походах, и в гостиных, и во дворце. Но он этим знанием не воспользовался. Всю жизнь остался он юношей-мечтателем и как поэт неохотно присматривался к повседневной тихой русской жизни и еще менее прислушивался к шуму жизни западной, среди которой ему проживать случалось.

Не существовала текущая минута и для Батюшкова – того тонкого эстетика, которому следовало бы родиться в Авзонии, а не на нашем дальнем севере. Служитель муз по преимуществу, он, так же как Жуковский, не питал пристрастия к людям – как их создает пространство и время. Он любил человека в его просветленном образе.

Большой поклонник красоты античного мира и Италии, затем ревностный ученик французской словесности XVIII века, в минуты тоски и печали романтик в стиле Рене, Батюшков умел выразить с неподражаемой грацией все основные общеевропейские настроения своего века, подбирая для них – в чем и была его главная литературная заслуга – удивительно мелодичную форму. Русский язык под его пером приобретал особую эластичность и певучесть, которой иной раз мог позавидовать и Жуковский. В этой красоте формальной и заключалась вся заслуга поэзии Батюшкова перед нашей "народностью": "народный" язык в его стихах приобрел особую гибкость и приучился выражать чувства и настроения, для передачи которых он раньше, по-видимому, не имел подходящей формы.

Но современная жизнь не оставила никакого следа на этой поэзии. Даже тогда, когда наш эстетик, в общем столь равнодушный к течению русской жизни, начинал обнаруживать хотя бы слабый интерес к социальным и политическим вопросам, волновавшим наши умы, даже в эти редкие для него минуты он продолжал оберегать свою фантазию от соприкосновения с действительностью: несколько военных картинок и несколько военных силуэтов – вот все "современное", что мы находим в его поэзии. Остальное было общечеловеческое, с текущей минутой связанное лишь самой общей связью и потому только русское, что оно было сказано русским человеком и притом прекрасным русским языком.

Такими же русскими писателями, выразителями личных чувств единичных особей русского интеллигентного мира были и наследники Жуковского и Батюшкова – все молодые наши поэты 20-х годов, все эти таланты разных степеней, которым наша лирическая поэзия обязана своим расцветом.

Но один тот факт, что Дельвиг, Баратынский, Языков, Подолинский, Туманский, Веневитинов, Козлов, Вяземский и другие были почти исключительно лириками, указывает на то, насколько трудно было даже для яркого таланта найти в себе силу для воспроизведения действительности, действительности столь пестрой, столь разнообразной по своим взглядам и вкусам, какова была в те годы наша жизнь.

Назад Дальше