Николай Васильевич Гоголь. 1829 1842. Очерк из истории русской повести и драмы - Нестор Котляревский 27 стр.


* * *

Труды над всеобщей историей чередовались у Гоголя с работами по истории Малороссии. С его планами написать историю своей родины, своей "бедной Украины", мы отчасти уже знакомы. Планы были очень смелые и очень заманчивые: настолько заманчивые, что Гоголь, думая о них, терял, иногда умышленно, а иногда и неумышленно, способность различать между исполненным и задуманным. Старину своей родины он любил с детства. Воспоминания о ней и живой интерес к ее остаткам легли в основание его первых повестей; с мечтами об этой старине он не расставался и в первый раз, когда бежал за границу; над ней работал он и в период своего увлечения наукой, и, наконец, когда в 1836 году покинул Россию надолго, он увез с собой все ту же любовь к малороссийским древностям: он и в Италии продолжал думать о запорожцах и долго носился с планами об исторической трагедии из жизни старой Украины, ревностно роясь в мемуарах, песнях и разных ученых книгах.

В середине 30-х годов эта любовь, как мы знаем, была подогрета надеждой получить в Киеве кафедру, и Гоголь жил мечтой стать малороссийским Фукидидом…

В 1834 году эта мечта, кажется, особенно разыгралась. "Я весь теперь погружен в историю малороссийскую и всемирную, – писал он Погодину, – и та, и другая у меня начинает двигаться… Малороссийская история моя чрезвычайно бешена, да иначе, впрочем, и быть ей нельзя. Мне попрекают, что слог в ней уж слишком горит, не исторически жгуч и жив; но что за история, если она скучна!". "Историю Малороссии я пишу всю от начала до конца, – сообщал он другому приятелю, Максимовичу. – Она будет или в шести малых или в четырех больших томах". Наконец, в том же году он напечатал в "Северной пчеле" объявление об издании истории малороссийских казаков, где говорил, что настоящей истории Малороссии пока еще не существует, что все, что по этому вопросу написано, – компиляция и что он намерен восполнить этот пробел в науке. "Около пяти лет собирал я с большим старанием материалы, относящиеся к истории этого края, – заявлял он. – Половина моей истории почти уже готова, но я медлю выдавать в свет первые тома, подозревая существование многих источников, мне неизвестных". И Гоголь просил сообщать ему эти материалы, летописи, записки, песни, повести бандуристов и деловые бумаги. Обманывался ли он сам или хотел неверным сообщением выманить у читателя кое-какие редкости? Вероятно, и то и другое: он хитрил и был вместе с тем сам обманут своей мечтой, как это в жизни с ним неоднократно случалось.

Что же в конце концов осталось от этих занятий историей Малороссии? Много выписок из читанных книг, две статейки, одна исторического, другая литературного содержания, много планов в голове, наброски исторических повестей, один фантастический рассказ и, наконец, исторический роман или поэма о "Тарасе Бульбе".

Как и следовало ожидать, история вернула нашего писателя к его первой любви – к поэзии, и наука обогатила лишь фантазию поэта. Вчитываться в летописи Гоголь не любил, но зато от народных песен и преданий был в восторге. "Моя радость, жизнь моя, песни! – писал он собирателю их Максимовичу. – Как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями! Я не могу жить без песен… Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни; они все дают по новой черте в мою историю, все разоблачают яснее и яснее, увы! прошедшую жизнь и, увы! прошедших людей…". к нашим летописям охладел, напрасно силясь в них отыскать то, что хотел бы отыскать, – признавался Гоголь И. И. Срезневскому. – Нигде ничего о том времени, которое должно бы быть богаче всех событиями (т. е. о временах казачества). И потому-то каждый звук песни мне говорит живее о протекшем, нежели наши вялые и короткие летописи, если можно назвать летописями не современные записки, но поздние выписки, начавшиеся уже тогда, когда память уступила место забвению. Эти летописи похожи на хозяина, прибившего замок к своей конюшне, когда лошади уже были украдены… Если б наш край не имел такого богатства песен, я бы никогда не писал истории его, потому что я не постигнул бы и не имел понятия о прошедшем, или история моя была бы совершенно не та, что я думаю с нею сделать теперь".

Малороссийским песням посвятил Гоголь даже целую статью в своих "Арабесках". Как бы настраивая свою речь на их лад, он говорил о них песенными, певучими словами. Статья "О малороссийских песнях" – опять лирическое излияние, которое, однако, в данном случае было на своем месте. "Песни для Малороссии – все, – говорил Гоголь, – и поэзия, и история, и отцовская могила. Кто не проникнул в них глубоко, тот ничего не узнает о прошедшем быте этой цветущей части России".

Великое историческое значение сохранено за этими песнями, велика также их литературная стоимость. "Все в них, и образы и настроение, и стихосложение, и музыка, все – поэзия. Характер музыки нельзя определить одним словом: она необыкновенно разнообразна. Во многих песнях она легка, грациозна, едва только касается земли и, кажется, шалит, резвится звуками. Иногда звуки ее принимают мужественную физиономию, становятся сильны, могучи, крепки; стопы тяжело ударяют в землю; иногда же становятся чрезвычайно вольны, широки, взмахи гигантские, силящиеся обхватить бездну пространства, вслушиваясь в которые танцующий чувствует себя исполином; душа его и все существование раздвигается, расширяется до беспредельности. Он отделяется вдруг от земли, чтобы сильнее ударить в нее блестящими подковами и взнестись опять на воздух". Так резко, в такт с веселыми песнями писал Гоголь… и еще более красивые слова нашел он, когда ему пришлось говорить о музыке грустных песен. "Тоска ли это о прерванной юности, которой не дали довеселиться, – спрашивал он, впадая в столь ему обычное унылое патетическое настроение, – жалобы ли это на бесприютное положение тогдашней Малороссии… но звуки ее живут, жгут, раздирают душу… Безотрадное, равнодушное отчаяние иногда слышится в этой песне так сильно, что заслушавшийся забывается и чувствует, что надежда давно улетела из мира. В другом месте отрывистые стенания, вопли, такие яркие, живые, что с трепетом спрашиваешь себя: звуки ли это? Это невыносимый вопль матери, у которой свирепое насилие вырывает младенца, чтобы с зверским смехом расшибить его о камень… По ним, по этим звукам, можно догадываться о минувших страданиях Малороссии, так точно, как о бывшей буре с градом и проливным дождем можно узнать по бриллиантовым слезам, унизывающим снизу до вершины освеженные деревья, когда солнце мечет вечерний луч, разреженный воздух чист, вдали звонко дребезжит мычание стад, голубоватый дым, вестник деревенского ужина и довольства, несется светлыми кольцами к небу и вечер, тихий, ясный вечер обнимает успокоенную землю".

Никто, конечно, не осудит историка за такую любовь к песням, к одному из важнейших памятников старины, и во всех этих словах Гоголя любопытен не их смысл – вполне верный, а сердечность, восторженность и картинность, с какой они высказаны. Чувствуешь, что писатель, говоря о них, проникнут ими; и понимаешь, почему при каждом удобном случае, в любой исторической статье он готов сбиться со спокойного исторического тона на лирический и рассуждение заменить образом и картиной. Так, например, в статье, которая была намечена как вступительная глава к его "Истории Малороссии" и была оставлена "за штатом ввиду переделки этой истории", т. е. в статье, открывающей ученую книгу, наш историк придерживался этого же самого картинно-повествовательного тона. Вместо ученого трактата, в котором следовало бы указать на географические, этнографические, экономические и юридические условия, на почве которых возник особый народ с оригинальной физиономией, получился рассказ, занимательный и колоритный, с массой описаний внешних сторон жизни и многими бытовыми картинами и пейзажами. Поэт чувствовался на каждой странице, но историка не было видно, несмотря на то, что предмет, о котором говорил Гоголь, был им изучен, по-видимому, достаточно основательно.

Нечего удивляться поэтому, если наш автор, работая над историей своей родины, в то же время был занят историческим романом, в котором малорусская запорожская старина должна была появиться перед читателем во всей своей восстановленной полноте и подновленной свежести. Этот роман носил заглавие "Тарас Бульба".

Еще в самом начале 30-х годов (1831–1832) Гоголь принялся за литературную обработку одного эпизода из истории казачества. Он успел тогда написать лишь несколько глав и затем работу бросил, вероятно, потому, что Тарас Бульба вытеснил из его сердца любовь к гетману Остранице, которого он сначала наметил в герои своего рассказа. На эти главы из неоконченной повести можно, действительно, смотреть как на предварительные этюды к "Тарасу Бульбе". Прежде чем дать нам такие колоритные картины старины, которыми блещет "Тарас Бульба", автор в повести из жизни Остраницы приучал свое перо схватывать местный колорит старой казацкой жизни. Содержание повести осталось недосказанным, и Остраница является перед нами только в роли героя любовной идиллии, которая, как и в "Тарасе Бульбе", отнюдь не составляет лучшего эпизода в рассказе. Написана эта идиллия, конечно, со свойственным Гоголю лиризмом, с теми же тонами и красками в описаниях природы, которые так поражают наш слух и наше зрение в его "Вечерах", с тем же описанием женской красоты, которая приближает женщину к неземной грезе, – вообще, со всеми нам хорошо знакомыми романтическими приемами творчества. Страдает от этих приемов, конечно, не только внешняя, но и внутренняя психологическая правда. Чтобы вообразить себе малороссийского казака XVII века таким рыцарем и трубадуром, каким изображен Остраница, нужна большая живость фантазии, а также и хорошее знание малороссийских песен, отзвуки которых и слышны во всех речах гетмана и его прелестной Гали, Галюночки, Галички и Галюни… В повести есть, однако, сцены и вводные эпизоды, в которых сентиментальный любовный мотив уступает свое место довольно реальному жанру. Сцена пасхальной ночи, с описанием толпы XVII века, с еврейскими и польскими типами, вырисованными без шаржа; описание хутора Остраницы, детальное, со всевозможными археологическими подробностями; описание обряда христосованья поселян со своим господином – все эти декорации расставлены очень искусно и все они исторически верны: в них виден знаток, который произвел кропотливые разыскания, стремясь выработать верный колорит для рассказа, по всем вероятиям, сплошь измышленного.

Больших подготовительных работ потребовала от нашего автора и повесть "Тарас Бульба", которая в 1833 году была им вчерне закончена. Повесть эта была единственным ценным результатом всех его работ по истории Малороссии. Гоголь сам понимал это, и, напечатав "Тараса Бульбу" в 1835 году, он продолжал работать над своим рассказом, стараясь довести до возможной точности его бытовые и исторические детали. В позднейшей редакции (40-х годов) "Тарас Бульба", действительно, приблизился к типу тех настоящих исторических романов вальтерскоттовского типа, которые могут во внешних своих подробностях поспорить иной раз с историческими памятниками, но и в 30-х годах эта повесть выделялась своим местным колоритом среди всех однородных ей произведений нашей словесности.

В ней заметно сильное колебание в манере письма. Реализма в обрисовке характеров, в речах, в передаче психических движений много; но в общем этот рассказ носит на себе ясную печать того романтического взгляда на прошлую жизнь, который Гоголь проводил во всех своих исторических статьях и планах. Правда, той резкой идеализации типов и того песенного склада речи, которые нас так поражали в "Вечерах на хуторе", мы в "Бульбе" почти не встретим, но пред нами все-таки эпическая поэма, с повышенным тоном и с фигурами не совсем правдоподобных размеров.

Тот, кто пожелал бы в "Тарасе Бульбе" отметить мастерство реального воспроизведения жизни, ее обыденных, но правдивых мелочей, тот мог бы указать на целый ряд художественных страниц. Он вспомнил бы встречу Бульбы с сыновьями, на первый взгляд, дикую по своей грубости, но правдоподобную; он припомнил бы описание светлицы старого казака; пред ним воскрес бы страдальческий образ старухи-матери в ту бессонную ночь, когда она обрела детей, чтобы на заре потерять их. Все сценки, в которых фигурируют евреи, – в сечи, в лагере, в своих столичных конурах, в городской тюрьме – также образец очень реального жанра; наконец, и казнь запорожцев – археологически верно восстановленная картина.

Но, с другой стороны, несмотря на все эти проблески яркого реализма, повесть "Тарас Бульба" остается все-таки по существу своему одним из самых ценных памятников нашей романтики. Она имеет, бесспорно, все достоинства романтической поэмы. Это все-таки повесть о героях и их подвигах; и сами герои, и их деяния переходят нередко за черту возможного и правдоподобного. Грандиозность размеров в очертании характеров действующих лиц, равно как и в описании событий, бросается в глаза при первом же взгляде. Читатель не получает от рассказа впечатления эпически спокойного и ровного. Он все время тревожно настроен: так подымает его настроение сам автор полетом собственного лиризма или торжественного пафоса.

Припомним, например, как Бульба спешил на выручку взятого в плен Остапа. "Как молния, ворочались во все стороны его запорожцы. Бульба, как гигант какой-нибудь, отличался в общем хаосе. Свирепо наносил он свои крепкие удары, воспламеняясь более и более от сыпавшихся на него. Он сопровождал все это диким и страшным криком, и голос его, как отдаленное ржание жеребца, переносили звонкие поля. Наконец, сабельные удары посыпались на него кучей; он грянулся лишенный чувств. Толпа стиснула и смяла, кони растоптали его, покрытого прахом. Ни один из запорожцев не остался в живых: все полегли на месте".

Припомним также, как умирал этот гигант, когда ему "прикрутили руки, увязали веревками и цепями, когда привязали его к огромному бревну, правую руку, для большей безопасности, прибили гвоздем и поставили это бревно рубом в расселину стены, так что он стоял выше всех и был виден всем войскам, как победный трофей удачи. Ветер развевал его белые волоса. Казалось, он стоял на воздухе, и это, вместе с выражением сильного бессилия, делало его чем-то похожим на духа, представшего воспрепятствовать чему-нибудь сверхъестественной своей властью и увидевшего ее ничтожность". Вспомним, наконец, о последнем подвиге казаков, который они свершили на глазах своего умиравшего атамана. "Казаки достигли бы понижения берега, – рассказывает Гоголь, – если бы дорогу не преграждала пропасть сажени в четыре шириною: одни только сваи разрушенного моста торчали на обоих концах; из недосягаемой глубины ее едва доходило до слуха умиравшее журчание какого-то потока, низвергавшегося в Днестр. Эту пропасть можно было объехать, взяв вправо; но войска неприятельские были уже почти на плечах их. Казаки только один миг остановились, подняли свои нагайки, свистнули – и татарские их кони, отделившись от земли, распластались в воздухе, как змеи, и перелетели через пропасть. Под одним только конь оступился, но зацепился копытом и, привыкший к крымским стремнинам, выкарабкался со своим седоком…" Читая такие и с ними сходные страницы (а их в "Тарасе Бульбе" немало), чувствуешь себя невольным участником деяний какого-то сказочного мира, мира преданий или мифа.

Назад Дальше