В 1886 году он писал мне: "Когда для меня открылся смысл жизни, то я ужаснулся, посмотрев, где я был, и каждую минуту, каждое мгновение, все больше и больше растет тот свет, та ясность, без которой я уже не могу жить, и в этом такое счастье, что без этого я не мог бы быть таким спокойным, разумным, - я бы и себя мучил, но, что хуже всего, я мучил бы других…" 6 В следующем письме он пишет: "Раздражение мое, происходившее от диссонанса жизни, моей и окружающих, с святой истиной, смягчается. Я все делаюсь спокойнее и лучше и все более и более понимаю Евангелие и испытываю великую радость, живя им…" 7 Он часто говаривал, что, несмотря на то, что он иногда бывал совершенно одиноким в своих взглядах, он чувствовал, что то, что было для него, по его словам, дороже жизни, привлекало к нему людей, особенно простых и угнетенных. "Самые глубокие понимания истины без спора не только понимаются чистым сердцем простыми людьми, - писал он в одном из своих писем, - но они лежат основанием их жизни" 8.
С тех пор как Ге сошелся с моим отцом, можно сказать, что взгляды их всегда совпадали и во многом пути, их сходились.
"Я вижу, как Вы, мой дорогой, идете твердо, хорошо, - писал он моему отцу в мае 1884 года, - и я за Вами поплетусь, хотя бы и расквасить мне нос, но все-таки полезу" 9.
В других письмах он пишет: "Мы живем одной верой и одним умом".
"Надеюсь, милый друг, что доплыву до того места, где Вы стоите. Не брошу, не отстану и верю, что бог мне поможет" 10.
"Вы, дорогой, светлый Лев Николаевич, сами не знаете, какой свет Вы вносите туда, где почва добрая. Как ясно, светло и просто все делается. Жить по-божьему легче, чем катиться по рельсам" 11.
Исходя из той же точки отправления, то есть веры в учение Христа, убеждения Ге и моего отца часто одинаково проявлялись в их образе жизни.
Так же, как отец, Ге пришел к вегетарианству и до самой смерти старался не употреблять в пищу мяса. Так же, как отец, Ге старался возможно меньше пользоваться наемными услугами и делал для себя сам все, что было ему по силам.
Кроме того, он признавал необходимость физического труда, и, помимо занятий у себя на хуторе полем, садом, пчелами и т. п., он избрал себе специальностью кладку печей. Он хорошо делал эту работу и любил ее. Я думаю, что за последние годы своей жизни он сложил не один десяток печей для своих домашних, а также и для многих крестьян. Как-то он писал мне: "Эту неделю я искусством не занимался, - делал печь и еще не кончил. Работа тяжелая, и я радуюсь этому. Чувствуешь себя равным всем трудящимся, а это хорошо" 12. У нас в Ясной Поляне он сложил печь для одной бедной вдовы. Мой отец, сестра, я и жившие у нас тогда друзья затеяли выстроить одной погорелой вдове огнеупорную избу из глины и соломы. Ге вызвался делать печь, и я помню, как весело и бодро он работал, шлепая мокрой глиной и выкрикивая нам разные шутки с высоты своей печки.
К простому народу Ге относился не только с любовью, но и с уважением. Написавши картину, он всегда созывал своих соседей-крестьян и показывал им свою работу, внимательно прислушиваясь к их мнению.
"В их отзывах для меня всегда - награда за мои хлопоты, - писал он отцу. - И кто это выдумал, что мужики и бабы, вообще простой люд, - грубы и невежественны?
Это не только ложь, но, я подозреваю, злостная ложь. Я не встречал такой деликатности и тонкости никогда и нигде. Это правда, что надо заслужить, чтобы тебя поставили ровно по-человечески, чтобы они сквозь барина увидали человека, но раз они это увидали - они не только деликатны, но нежны" 13.
Он и мой отец одновременно бросили курить. И эта победа над своей долголетней привычкой приводила Ге в восторг. Он говорил, что прежде, утомившись, он для отдыха брался за папиросу, а теперь, бросивши курить, он только переходил на другие предметы занятий. "Отдыхаешь, а все-таки живешь, - писал он моему отцу.
- Прежде в дыму задавливал всякую живую мысль. И все это Вы наделали. А помните, как мы пыхтели, сидя в кабинете маленьком, крошечном…" 14 Так же, как и мой отец, Ге остался верен той форме проявления своей внутренней жизни, какой и начал. Главным его занятием осталось искусство. Оно теперь обратилось исключительно на изображение сюжетов из Евангелия и видоизменилось только в том смысле, что Ге стал относиться менее строго к форме, а все свои усилия обращал на содержание своих картин.
Он всегда любил Христа. Доказательством к этому служит первая его картина "Тайная вечеря" 15. Но прежде, по его словам, он любил и понимал Христа только1 сердцем, а впоследствии стал понимать его и умом.
К личности Христа он относился со страстной и нежной любовью, точно к близко знакомому человеку, любимому им всеми силами души. Часто, при горячих спорах, Николай Николаевич вынимал из кармана Евангелие, которое всегда носил при себе, и читал из него подходящие к разговору места.
"В этой книге все есть, что нужно человеку", - говаривал он при этом. Читая Евангелие, он часто поднимал глаза на слушателя и говорил, не глядя в книгу.
Лицо его при этом светилось такой внутренней радостью, что видно было, как дороги и близки сердцу были ему читаемые слова. Он почти наизусть знал Евангелие, но, по его словам, всякий раз, как он читал его, он вновь испытывал истинное духовное наслаждение. Он говорил, что в Евангелии ему не только все понятно, но что, читая его, он как будто читает в своей душе и чувствует себя способным еще и еще подниматься к богу и сливаться с ним.
III
Отличительной чертой Ге была его любовь к людям. Во всяком человеке он находил хорошую сторону. "Прелестнейший юноша", "бесподобнейший человек", "замечательнейшая женщина", - были обычными эпитетами, употребляемыми Николаем Николаевичем. Если он работал и к нему приходил кто-нибудь за советом или с просьбой, он тотчас же бросал работу и отдавал все свое внимание посетителю, как бы скучен и неинтересен он ни был.
"Человек дороже холста", - сказал он мне раз, когда я досадовала на кого-то, оторвавшего его от работы.
У Ге был удивительный дар влиять на людей, заставить себя слушать и найти с каждым человеком те точки соприкосновения, на которых не могло бы быть разногласия. Он прекрасно говорил, всегда вкладывая всю душу в свои слова.
Некоторых приводила в недоумение, а иногда и раздражала его манера сразу становиться в возможно близкие отношения при первой же встрече. Он был так добр и прост, что, по замечанию моего отца, люди, не привыкшие к такому отношению, не верили его искренности и иногда думали, что под этой добротой крылись какие-нибудь хитрости.
Он часто, здороваясь, целовался с людьми, даже мало ему знакомыми. Я помню, как раз он зашел со мной к нашим друзьям в редакцию "Посредника", где ему представили одного юношу, только что поступившего в редакцию. Николай Николаевич поздоровался с ним и потянулся, чтобы его поцеловать. Тот с недоумением и недоверием посмотрел на него, сперва отшатнулся назад, но, увидя полное доброты и ласки лицо Николая Николаевича, с радостью обменялся с ним поцелуем.
К деньгам Ге относился совершенно равнодушно. Если у него покупали картину или портрет, он радовался этому главным образом потому, что это было признаком оценки его работы.
Так как он был у себя дома строгим вегетарианцем, делал многое на себя сам и одевался почти по-нищенски, то денег ему много и не нужно было. Сколько раз сестре и мне приходилось чинить на нем разные предметы его одежды, а моя мать сшила ему пару панталон, которой он очень гордился, я же связала ему фуфайку, которую он носил вместо жилета до самой смерти. Рубашку он носил грубую, холщовую, с отложными воротниками, и старый поношенный пиджак.
В такой одежде он езжал в Москву и Петербург и никогда ни для кого ее не менял, хотя бывал в самых разнообразных обществах.
IV
Ге проводил большую часть своей жизни в деревне. Но к концу зимы он обыкновенно ездил в Петербург на открытие "Передвижной выставки". Никогда он не проезжал мимо нас, не заехавши к нам, где бы мы ни были - в Москве или в Ясной Поляне.
Иногда он заживался у нас подолгу, и мало-помалу мы так сжились, что все наши интересы - печали и радости - сделались общими. Младшим членам нашей семьи он всегда говорил "ты", а нам, старшим, стал говорить "ты" только в последние годы нашего знакомства.
Когда мы расставались, то продолжали общаться письменно. Все, что происходило у нас, мы сообщали ему; обо многом спрашивали его мнения и совета и всегда быстро получали ответ.
Раз у нас в Ясной Поляне отец затеял всех спрашивать три главные желания. Сам отец только мог придумать два: 1) всех любить и 2) быть всеми любимым. Помню, как мой брат Миша, который тогда был еще совсем маленьким, сказал на это: "Ну, значит, у папа только одно желание: первое, а второе у него и так есть". Я письменно спросила Ге его три главные желания и получила в ответ следующее: "На вопрос о желании - могу сказать, что первое желание мое, это чтобы хорошие люди в своих семьях имели бы ту радость и свет, какой может иметь человек, поверивший и полюбивший Христа. Второе мое желание, чтобы мой милый Лев Николаевич был здоров; а третье - чтобы бог благословил меня окончить мой труд, который я делаю для всех, ради света Христова. Может быть, подумавши, я придумал бы еще лучшее что-нибудь, но я нарочно не придумывал, а сказал то, что мне пришло в голову" 16.
Ге часто проводил с нами осень, так как полевые работы на хуторе кончались и он еще не начинал занятий живописью. Моя мать уезжала в Москву с братьями, которые учились в гимназии, и в Ясной Поляне оставался отец, сестра Маша, я и часто Николай Николаевич. Занимались мы в это время, кроме домашних дел, исключительно письменными работами, в чем и Николай Николаевич нам помогал. По вечерам привозили почту, и мы все вместе ее разбирали. Отец распределял письма на три; разряда: те, на которые он сам ответит; другие, на которые мы должны отвечать; и третьи - без ответа.
Иногда отец сам езжал на почту.
Раз он уехал верхом на станцию, а Николай Николаевич, Маша и я сидели дома за самоваром и ждали его. До станции Козлова-Засека три с половиной версты. Отец уехал в десятом часу вечера, а почтовый поезд приходил в одиннадцатом. Пробило одиннадцать часов, половина двенадцатого, двенадцать, а отца все нет. Мы все трое сидим в большом беспокойстве, и, наконец, Николай Николаевич решает идти на конюшню, чтобы узнать, не пришла ли лошадь, на которой поехал отец. Мы с Машей остались в зале, в волнении ожидая возвращения Ге. Через несколько минут слышим, как дверь в передней отворяется, и Николай Николаевич кричит мне снизу совершенно изменившимся голосом: "Таня! Лошадь пришла!" Конечно, в воображении троих вырастают ужасные картины. Все трое мы бежим на конюшню, велим как можно скорее запрягать "катки" (так у нас называется линейка), и только что садимся в нее, чтобы лететь подбирать отца, как он является пешком живой и невредимый.
Оказалось, что лошадь была привязана, и пока отец ходил на станцию, она испугалась подошедшего поезда, оторвала повод и ушла домой. Отцу пришлось идти пешком, и поэтому он так запоздал. Я помню, что я обиделась на отца за то, что он подумал сперва о том, чтобы узнать, пришла ли лошадь, а не поспешил, чтобы нас успокоить, но Ге меня устыдил. Сам он так и сиял от радости и счастья, когда он в этот вечер смотрел на отца. Видно было, как горячо он его любил и как счастлив он был от того, что отец цел и невредим.
В период нашего знакомства Николай Николаевич испытал много семейных огорчений и радостей, которыми он всегда делился с нами. Самым крупным и тяжелым для него событием за это время была кончина его жены 17. Оставшись без нее, он еще ближе прильнул к нашей семье и мог более долго у нас оставаться, так как дома никто особенно его не ждал. Оба сына его были семейные и жили от него отдельно.
В эти времена своего отдыха он мало работал, никогда не рисовал в альбом, - у него его даже никогда с собой не бывало, так как он не понимал того, чтобы рисовать просто для удовольствия рисования. Он по этому поводу приводил слова своего учителя Брюллова, очень любимого им, который говаривал, что лучше ничего не делать, чем делать ничего.
Те портреты красками или углем, которые Николай Николаевич делал помимо своих картин, - он делал с людей, которых он особенно любил, или в подарок своим друзьям.
Одно время он начал изучать английский язык, так как находил, что ни на каком языке не написано так много хороших книг, как на английском, а также и потому, что собирался когда-нибудь поехать в Англию. У себя на хуторе он долбил английскую грамматику, как отдых от своих художественных работ, и писал, что радуется тому, что память еще действует. "Мы сидим вечером, - писал он о себе и о своем приятеле, - как гимназисты, учим свои уроки. Он - французский, а я - английский, и, заткнув уши, долбим напропалую" 18.
Когда он приезжал к нам, то мой маленький брат Ванечка учил его английским словам. Они оба вставали раньше всех других, и когда остальные приходили в столовую, то заставали трогательную картину: шестилетнего ребенка, заставляющего седого старика повторять английские слова. "Это мой учитель", - говаривал Николай Николаевич о Ванечке.
В самом Николае Николаевиче было много детского. Часто, придя усталый откуда-нибудь, он просил позволения прилечь на кушетке в моей комнате и тотчас же засыпал сладким младенческим сном. Проснувшись, он иногда просил сладенького, и я всегда старалась иметь запасы каких-нибудь сластей, чтобы угостить его.
"Вспоминаю Вас в уголке Вашей комнаты, - как-то он пишет мне, - сидит, читает д'Аннунцио, а мне все прянички дает. Целую Вас, милая Таня, и часто вспоминаю" 19.
Он очень любил анекдоты, и над самыми глупыми и примитивными он был способен хохотать до упада. Он часто шутил, а иногда любил и подразнить людей, но самым добродушным образом.
V
Так как я в то время занималась живописью, то часто обращалась за указаниями к Николаю Николаевичу, который давал мне очень драгоценные советы в этой области.
Я начала раз при нем портрет сестры Маши для того, чтобы он на практике дал мне некоторые указания. Когда я его подмалевала, Ге подошел, посмотрел и не одобрил моей работы. "Ах, Таня, разве можно так писать? Надо вот как!" - и, взяв из моих рук палитру и несколько больших кистей, он переписал весь подмалевок. Потом он передал мне палитру и велел продолжать. Но начало было так хорошо, что мне не хотелось его портить, и мы упросили его кончить портрет, что он и сделал. Я досадовала на себя за неумение сделать то, что казалось так просто в руках Николая Николаевича. По этому поводу он рассказал мне про одно замечание Брюллова. Раз Брюллов в Академии подошел к одному ученику и поправил ему этюд. Ученик посмотрел на поправленную работу и сказал: "Как странно, ведь вы, кажется, чуть-чуть поправили, а совсем стало другое". - "Все искусство начинается с чуть-чуть", - ответил Брюллов.
Когда Николай Николаевич уезжал, то он продолжал письменно помогать мне советами.
Вот что он писал мне в ответ на мою просьбу помочь мне своими указаниями в моих занятиях живописью и перспективой.
"Я надеюсь, что и я послужу Вам и многое могу Вам передать в деле, с которым я сжился, занимаясь им целую жизнь. Я рад, что Вы хотите заняться искусством.
Способности у Вас большие, и знайте, что способности без любви к делу ничего не сделают. Нет большего умственного удовольствия, как высказать свои душевные мысли в форме разумной и благообразной. Вот к форме, к чувству формы у Вас большие способности. Позаботьтесь и о форме, но больше всего о том, что выскажется в форме. Все искусство - в содержании, в том, что действительно Вам дороже всего и что Вы храните в Вашей душе, как самое дорогое, самое святое. Оно, это святое, Вам и укажет характер образа (формы) и потребует от Вас изучения той или другой формы. Оно Вас будет руководить, и знайте, ему служите, ему верьте, не изменяйте, и тогда наверно Ваши произведения будут художественны и дороги Вам и всем окружающим, то есть людям.
Учите перспективу, и когда овладеете ею, внесите ее в работу, в рисование.
Никогда ее не отделяйте от рисования, как делают многие, то есть рисуют по чувству, а потом поправляют по правилам перспективы. Напротив, пусть перспектива у Вас будет всегдашним спутником Вашей работы и стражем верности. Пусть она проникнет в те части рисования, где и нельзя ее механически приложить. Например, рисуя голову, - портрет, - нельзя приводить в перспективу части головы, а когда Вы знаете перспективу, чувствуете ее, Вы приложите ее к рисованию головы и нарисуете очень верно - вот что я хочу сказать" 20.
"Вот Вам правило, - писал он в другом письме, - которое никогда не забывайте: рисовать - значит видеть пропорции, и потому никогда не позволяйте себе видеть одну часть без всего общего, то есть Вы рисуете не нос, не глаз, не рот, не ухо, не голову, не руку, а какую роль играет нос на лице, то рот и т. п. Всякий раз, когда рисуете часть, рисуйте ее в смысле с общим. Симметрические части всегда рисуйте вместе и в одно время, то есть оба глаза непременно, оба уха, обе щеки, и все это в отношении целого: так голова фигуры, ежели рисуете фигуру. Начинайте рисовать от центра. Лицо в голове - торс в фигуре. Назначивши главные части, непременно протушуйте главные тени и свет общий, чтоб проверить пропорции, и рисуйте всегда все время Ваш рисунок, - всегда от начала до конца общее, и идите к детали постепенно. Вот Вам весь секрет рисования. Приучите себя идти этим путем - и Вы готовы" 21.
В следующих своих письмах Ге излагает мне теорию перспективы, иллюстрируя свои письма чертежами и рисунками.
В наших беседах с ним о живописи и о теории сочинения Ге советовал мне, если я буду писать картины, не писать к ним этюдов. Он говорил, что надо заносить свое впечатление прямо в картину, как пчела носит свой мед в улей. "А то, - говорил он, - в этюде не выразишь всего своего впечатления с той силой, с какой его ощущаешь, а копируя этюд на картину, утрачиваешь еще долю этого впечатления".
Для того чтобы разместить действующие лица на картине, Ге советовал вылепливать в маленьком виде фигуры из воска или глины. Он очень хвалил этот способ и только предостерегал от того, чтобы вылепливать подробности, так как глаз мог привыкнуть к кукловатости глиняных фигур и внести ее в картину.
"Картина - не слово! - говаривал он о том впечатлении, которое должна была производить картина на зрителя. - Она дает одну минуту, и в этой минуте должно быть все. Взглянул - и все! Как Ромео на Джульетту - и обратно. А нет этого - нет картины".