С нами, детьми, не советовались. Сидя в передней, внизу на лестнице, мы ожидали, пока родители не придут к соглашению. И вдруг проходит слуга с чемоданом и несет его в спальную матери - мы поняли. К счастью, с нами был наш большой друг - Михаил Александрович Стахович, он гостил тогда у нас. В этот день он должен был уехать в Петербург, но мы упросили его отложить отъезд, так страшно казалось нам остаться одним. Если мама решится уехать, он будет ее сопровождать. Он присоединился к нам в передней. И сейчас вижу, как он сидит на своем чемодане, помогая нам скоротать эту длинную зимнюю ночь.
Но вот она и миновала, эта ночь тревоги. Она закончилась без определенного решения, без развязки. С тех пор тяжелых вопросов больше не касались. Мать ограничивалась заботами об удобствах жизни отца.
А он оставался грустным, молчаливым, сосредоточенным на своих мыслях и нежным к жене и детям. Он нанес удары, причинившие боль. И он страдал, хотя не мог поступить иначе97. Ему надо было успокоиться и подумать, и он решил поехать в деревню к своим друзьям Олсуфьевым, за пятнадцать верст от Москвы.
Вот перед крыльцом двухместные санки. Султан, наш добрый конь, смотрит на меня умными глазами. Мать наготовила нам провизии на дорогу, снабдила шубами и одеялами. Она напутствует нас всевозможными наставлениями, предупреждает, как нужно вести себя, если подымется вьюга, чтобы не заблудиться и не замерзнуть.
Она нервничает, волнуется. Ее лицо покраснело от мороза, а большие черные глаза блестят от сдерживаемого волнения.
Я беру вожжи, ворота открываются. И вот я одна с отцом на дороге в прекрасное зимнее утро. До сих пор я помню это путешествие во всех его подробностях. Мы с отцом правили по очереди. Мы несколько раз опрокидывались. Ночь уже наступила, когда в сильную метель мы добрались до дома наших друзей. Наш умный Султан, проделавший ту же дорогу год тому назад, помнил все ее повороты и привез нас прямо к цели. Впрочем, не совсем к цели - он направился прямо к конюшне, где однажды стоял!
В дороге отец говорил со мной откровенно, и тогда впервые мне стали несколько понятнее его воззрения.
Но надо было возвращаться в Москву. Ничто не изменилось в нашей жизни. Она шла по прежнему распорядку. Я беру на себя смелость утверждать, что взаимная любовь родителей не только не уменьшилась, но перенесенные страдания еще усилили ее.
Словно Дездемона и Отелло. Она любила его за его страдания, а он за сочувствие, которое она к нему проявила. И я думаю, что не ошибусь, добавив, что из жалости к нему она сделала все для нее возможное, чтобы приблизиться к нему сердцем и умом, чтобы заинтересоваться его работами и постараться понять их.
В то время отец писал "О жизни". Это произведение, величественное по своей простоте, нашло какой-то отклик в сердце матери. Переписка ее с сестрой этому свидетель: "…Сижу совсем, совсем одна… весь день писала, переписывала Левочкину статью "О жизни и смерти" (философия), которую он в настоящую минуту читает в университете в Психологическом обществе 98.
Статья хорошая и без задора и без тенденции, а чисто философская" 99. И в следующем письме: "По-моему, очень хорошо и глубоко обдумано, и мне по душе, потому что идеалистично" 100.
Статья так хорошо отвечала ее чувствам, что она не только списала, но и перевела ее на французский язык.
С какой радостью отец, со своей стороны, ответил на это сближение их душ! И хотя сближение это было временным, неполным и не означало перемены образа мыслей и поведения, зато оно устраняло отрицание его убеждений, осуждение его идей, презрение к нему как к человеку. Он так страстно желал полного согласия с ней.
Ему так хотелось протянуть ей руку помощи для духовного подъема, который позволил бы ей лучше понять его. Он был готов отдать ей за это всю любовь, наполнявшую его сердце. Он пишет ей из Ясной 23 октября 1891 года: "У меня осталось такое хорошее, радостное впечатление от последнего нашего разговора, что, как вспомню, так весело станет" 101.
И в другом письме: "Насколько тебе нужно для мужества сознание моей любви, то ее, любви, столько, сколько только может быть. Беспрестанно думаю о тебе и всегда с умилением" 102.
А вот отрывок из письма 1895 года: "Чувство, которое я испытал, было странное умиление, жалость и совершенно новая любовь к тебе, - любовь такая, при которой я, совершенно перенесся в тебя и испытывал то самое, что ты испытывала. Это такое святое, хорошее чувство, что не надо бы говорить про него, да знаю, что ты будешь рада слышать это, и я знаю, что оттого, что я выскажу его, оно не изменится. Напротив, сейчас начавши писать тебе, испытываю то же. Странно это чувство наше, как вечерняя заря. Только изредка тучки твоего несогласия со мной и моего с тобой уменьшают этот свет. Я все надеюсь, что они разойдутся перед ночью и что закат будет совсем светлый и ясный" 103.
И в 1896 году: "Ты была такая кроткая, любящая, милая последние дни, и я тебя все такой вспоминаю". И еще: "Тебе, ты говорила, и приятны и полезны мои письма.
А уж я как желаю, не переставая желаю, сделать тебе хорошо, лучше, облегчить то, что тебе трудно, сделать, чтоб тебе было спокойно, твердо, хорошо. Не переставая думаю о тебе. Как-то жутко за тебя: ты кажешься так нетверда и вместе с тем так дорога мне" 104.
В 1897 году, в начале лета, матери удалось уехать на несколько дней из Москвы, где она задерживалась из-за занятий младших сыновей. Она неожиданно приехала в Ясную.
После краткого ее пребывания там муж пишет ей: "Оставила ты своим приездом такое сильное, бодрое, хорошее впечатление, слишком даже хорошее для меня, потому что тебя сильнее недостает мне.
Пробуждение мое и твое появление - одно из самых сильных испытанных мною радостных впечатлений" 105.
И в другом письме: "Не могу отделаться от умиленного и грустного чувства, милая, дорогая Соня, когда вспоминаю твои утренние слезы в день отъезда.
Я совершенно уверен, что то хорошее, божеское, которого так много в тебе, победит все то, что тебя угнетает и томит, всю ту апатию и бессодержательность жизни, на которую ты жалуешься, и что еще будешь жить радостной, твердой и спокойной жизнью.
Я только боюсь, как бы не помешать тебе, а помогать я не могу ничем иным, кроме увеличением любви к тебе, которое я последнее время постоянно чувствую" 106.
Моя мать вновь взялась за переписку трудов отца, заброшенную ею в последнее время. "Таня, - пишет ей отец, - начала переписывать107, но главное не минует твоих "прекрасных" рук" 108.
В этот период отец нашел в своих детях проблески симпатии и понимания. Он был этим очень счастлив. Я ему писала. Он ответил мне длинным письмом, полным нежности и желания мне помочь109.
Моя сестра Маша являлась всецело последовательницей отца: ей было тогда четырнадцать лет. Из всех детей она и младший брат Ванечка больше всех походили на него. Она унаследовала его глаза, голубые, глубокие, пытливые и лучистые.
Всегда погруженная в заботы о ком-нибудь или о чем-нибудь, - иной я ее не помню.
В Ясной она ухаживала за больными, учила ребят и кормила бедняков. В Москве ходила по больницам, где училась на сестру милосердия. Мать беспокоилась за ее здоровье и боялась реакции на все то горе, которое ей приходилось видеть. Отец же был очень счастлив, чувствуя, что она примкнула к нему, видя ее симпатию к его мыслям и трудам.
Братья также, хотя и с меньшим постоянством и не все в равной степени, разделяли идеи отца и принимали участие в его жизни. Наиболее близким к отцу, но затем и наиболее разошедшимся с ним, был одно время мой брат Лев. Был период, когда он выше всего ставил воззрения своего отца.
Лева "имеет и умеет, что сказать мне, - пишет отец в одном письме, - и сказать так, что я чувствую, что он мне близок, что он знает, что все его интересы близки мне, и что он знает или хочет знать мои интересы" 110.
В эти годы, к большой радости отца, ему удалось осуществить два своих желания: он отказался от всякой собственности и добился от жены согласия на передачу его литературных произведений в общее пользование111. Правда, с некоторым ограничением, так как он не хотел отнять все сразу у жены и детей. Таким образом, он оставил жене авторские права на все свои сочинения до 1880 года, иначе говоря, на произведения, написанные им до своего "второго духовного рождения", после чего он не мог уже продавать то, что писал, считая, что подобная торговля своими мыслями и чувствами столь же позорна, как продажа своего тела. Победа, одержанная над женой, досталась не легко. Мать упорно сопротивлялась, прежде чем дала согласие. Он просил ее хорошенько подумать над его просьбой, как думает человек перед богом, перед смертью. Вот что он пишет ей из Ясной: "…сделай это с добрым чувством, с сознанием того, что тебе самой это радостно, потому что ты этим избавляешь человека, которого ты любишь, от тяжелого состояния… Но только не делай ничего с дурным чувством" 112.
Она согласилась. Согласилась, но не поняла. Впрочем, она сознавала, что в душе ее мужа есть область, где он не может уступить даже из любви к ней, потому что требования совести были ему дороже жизни.
В том же году он освободился и от собственности. Мечтою моего отца было раздать все, что он имел, и начать жить всей семьей, как живут крестьяне. На это жена не соглашалась. Надо было найти какой-то другой выход. Он предложил передать ей все свое состояние. Она отказалась, и не без основания.
"Ты считаешь, что собственность - зло, и хочешь это зло переложить на меня?!" Что же делать? Надо было на чем-то остановиться. В конце концов решили поступить так, как если бы отец умер, - а именно, чтобы его наследники вошли во владение его имуществом и разделили его между собой. Произвели оценку всего недвижимого имущества. Затем все разделили на десять частей, по одной на каждого ребенка и выделили одну матери. Мы тянули жребий. Ясная досталась матери и Ванечке, младшему из братьев. Дележ этот был для нас очень тягостен. Мать это чувствовала.
Она пишет сестре: "Есть в этом разделе что-то грустное и неделикатное по отношению к отцу" 113.
Тогда же мы, дети, с согласия отца, в свою очередь, добились маленькой победы над матерью. Она разрешила нам работать летом в поле вместе с крестьянами.
Чудесное время нашей жизни! Каждое утро, по росе, мы с сестрой, с граблями на плечах, уходили вместе с крестьянками на сенокос. Мужчины с отцом и братьями, Ильей и Левой, косили уже с четырех часов утра. Мы, женщины, становились рядами, переворачивали на солнца скошенную траву и переносили сено на "барский двор". Но мы работали не на барина, а в пользу крестьян, которые за косьбу "барского" луга получали половину сена.
В полдень работа прерывалась. Обедали тут же, под тенью деревьев. Дети приносили родителям готовый обед из деревни. Моя младшая сестра Александра приносила и нам еду из дома. Еда эта ничем не отличалась от скромной крестьянской пищи. Мужчины торопились возобновить работу. Они не давали нам отдохнуть. Мы едва успевали проглотить последний кусок, как они уже кричали: "Ну, скорее, бабы", - а если надвигались тучи и грозил дождь, то они и вовсе не щадили нас. По их призыву надо было бросаться к граблям, становиться в ряд и работать под палящим солнцем, пока жара не спадет вместе с заревом заката. Какая живописная картина - русская деревня во время сенокоса! Сколько обаяния сохранила она для меня, стоит лишь вспомнить жирные луга вдоль нашей маленькой речки Воронки, усеянные пестрой толпой крестьян и крестьянок. В то время крестьяне носили еще традиционную национальную одежду: девушки - рубашки и сарафаны, женщины - паневы, завешанные фартуками, и мы с сестрой, чтоб от них не отличаться, одевались так же.
Домой возвращались в сумерках, веселой гурьбой, со смехом, песнями и плясками.
Сестра Маша, шедшая во главе женщин, часто бросала грабли и, подозвав кого-нибудь из девушек, лихо пускалась с ней в пляс. Даже моя мать принимала иногда участие в сельских работах. Она надевала деревенское платье, брала грабли и присоединялась к нам. Но, не привыкши работать спокойно и равномерно, что необходимо при полевых работах, она сразу принималась слишком рьяно за дело, казавшееся ей вначале не трудным, и не рассчитывала своих сил. Однажды они ей изменили, она заболела и больше никогда уже не бралась за физический труд.
Отец целые дни проводил среди простого народа, который он любил, и работал наравне с крестьянами. Он считал, что труд есть обязанность человека. К тому же он чувствовал в детях некоторую симпатию к своему образу жизни и к тем идеям, согласно которым он жил… В то время отец был счастлив.
Зимой он снова садился за письменный стол. В те годы у него было уже немало учеников. Некоторые из них стали друзьями своего учителя и всех нас. Среди тех, которые наиболее тесно вошли в нашу жизнь, назову Бирюкова, Горбунова и Черткова.
Позднее к ним присоединилась святая женщина - Мария Александровна Шмидт.
Чертков… Вначале мы с Машей думали, что приобрели в нем ценного помощника для нашей главной обязанности, а именно для переписки рукописей отца. Чертков достал нам копировальный пресс: таким образом сохранялись копии всех писем. До тех пор мы довольствовались тем, что копировали лишь наиболее важные. Каждая запись в дневнике, который вел отец, едва сделанная, тут же копировалась, и копия передавалась Черткову. Одним словом, Чертков стал главной двигательной пружиной в работе отца.
В тот период деятельность отца и помогавших ему друзей сосредоточилась главным образом на печатании и распространении маленьких дешевых брошюр, предназначенных для замены очень бедной, как правило, духовной пищи, которая предлагалась тогда народу. Такова была задача "Посредника", издания которого распространялись по всей России в миллионах экземпляров. В виде таких брошюр появились в печати и наиболее известные рассказы Толстого. Там же впервые была напечатана "Власть тьмы". В "Посреднике" сотрудничали и другие крупные писатели114, и сам народ внес туда свою долю безымянного сотрудничества. Мать любезно принимала учеников мужа: Бирюкова, Горбунова и даже самого Черткова. Их деятельность в "Посреднике" ее не беспокоила. И Толстой радовался гостеприимному приему, который его друзья у нее встречали.
"В тебе очень много хорошего, - пишет он ей, - твое отношение к Черткову и Бирюкову - радует меня" 115.
Но в 1895 году произошло событие, имевшее огромное и роковое влияние на характер моей матери.
Несчастьем, перевернувшим всю ее жизнь, была смерть маленького семилетнего Ванечки, ее последнего ребенка. Мать никогда не оправилась от этого удара.
Мои родители, в особенности мать, на закате лет сосредоточили на этом ребенке всю силу любви, на которую были еще способны. Исключительно одаренный, необыкновенно любящий, Ванечка был достоин этой любви и обнаруживал очень раннее умственное развитие116. Когда отец бывал с ним в разлуке, он всегда упоминал его в письмах с большой нежностью: "Очень Ванечку люблю"; "Очень мил, больше, чем мил - хорош" 117. А ему он пишет: "Ванечка! Напиши мне письмо! Я тебя люблю!
Папа" 118.
И вдруг этот ребенок в три дня умирает от скарлатины 119. Вскоре после этого горестного события, в марте 1895 года, моя мать пишет сестре: "Вот, Таня, пережила же я Ванечку… Утром, первое пробуждение после короткого мучительного сна - ужасно! Я вскрикиваю от ужаса, начинаю звать Ванечку, хочу его схватить, слышать, целовать, - и это бессилие перед пустотой, это ад! Не слышно никого и ничего в доме теперь. Это могильная тишина. Саша замерла в своем уголке и большими тоскливыми глазами смотрит на меня и плачет.
Девочки свою потребность материнской любви всю перенесли на Ванечку, который бесконечно любил и ласкал всякого, и на всех у него хватало нежности, а теперь и для них исчез.
Левочка совсем согнулся, постарел, ходит грустный, с светлыми глазами, и видно, что и для него потух последний луч светлый его старости. На третий день смерти Ванечки он сидел, рыдал и говорил: "В первый раз в жизни я чувствую безвыходность". Как больно было смотреть на него, просто ужас! Сломило и его это горе.
Съехались и сыновья. Илья прилетел в тот же день и очень согрел своим сочувствием, слезами и добротой. Сережа приехал в день похорон и теперь с нами.
Бедный Лева только, к счастью, не был тут все время. Он живет в санаторной колонии доктора Ограновича, в трех часах езды от Москвы. Это бог его отвел вовремя от этого горя…
Левочка говорил, что он часто, глядя на то, как поправляется Ванечка, захлебывался от счастья…
Во вторник… вечером, 21 февраля, Маша им читала вслух переделанный Верой Толстой рассказ Диккенса "Большие ожидания", но под заглавием "Дочь каторжника".
Когда Ванечка пришел со мной прощаться, я спросила о чтении. Он ужасно грустно глядел и говорит:
- Не говори, мама, так все грустно, ужас! Эстелла вышла замуж не за Пипа!
Я его хотела развеселить, но вижу, лицо у него ужасное. Я повела его вниз, он зевает и говорит со слезами:
- Ах, мама, опять она, она! (он говорил про лихорадку).
Я положила градусник - 38 и 5… Ночью он очень горел, но спал, утром послали за доктором, он сейчас же сказал, что это скарлатина. Уже жар был больше 40®. С этим вместе начались боли… Ночью, в три часа, он опомнился, посмотрел на меня и говорит:
- Извини, милая мама, что тебя разбудили.
Я говорю:
- Я выспалась, милый, мы по очереди сидим.
- А теперь чей будет черед, Танин?
- Нет, Машин, - я говорю.
- Позови Машу, иди спать.
И начал меня целовать так крепко, крепко, нежно: вытягивал свои сухие губки и прижимался ко мне, Я спросила:
- Что болит?
Он говорит:
- Ничего не болит.
- Что же, тоска?
- Да, тоска.
После этого он уже почти не приходил в сознание. Весь день среду он горел, изредка стонал… Сыпь с утра скрылась. Его обертывали в простыню, намоченную в горчичную холодную воду, потом сажали в теплую ванну - ничего не помогало. Он все тише и тише дышал, стали холодеть ножки и ручки, потом он открыл глазки и затих… При нем были: Маша, Машенька (сестра Левочки), она все молилась и крестила его, няня и больше никого. Таня все убегала. Я сидела в другой комнате с Левочкой, и мы замерли в диком отчаянии. …Прислали столько венков, цветов, букетов, что вся комната была, как сад. О заразе никто не думал. Все мы страстно примкнули и к друг другу, и к любви нашей к покойному Ванечке, все не расставались. Машенька жила у нас и разделяла с нами наше горе так хорошо и душевно.
На третий день, 25-го, его отпели, заколотили и поставили на наши большие четырехместные сани. Гробик и сани были завалены венками и цветами. Сели мы с Левочкой друг против друга и тихо двинулись…
На кладбище поехало очень много народу. Было тихо и тепло. Левочка дорогой вспоминал, как он, любя меня, ходил по этой дороге в Покровское, умилялся, плакал и очень ласкал меня словами и воспоминаниями… С саней опять нес гробик Левочка с сыновьями. Все плакали, глядя на старого, убитого горем отца. Да, подумай, Таня, естественно ли нам, седым, хоронить всю самую светлую нашу будущность в этом ребенке?