Толстая Дневник - Татьяна Сухотина 14 стр.


2 июля 1886 г.

Сегодня дождь и покоса нет, потому я и свободна. Вот уже с неделю, как я хожу на покос, и очень рада, что это затеяла. Встаю часов в 7, беру с собой (иногда же мне приносят) обед и часов до 8-ми не возвращаюсь. Бабы и мужики у нас славные, веселые, место удивительно красивое, - от Митрофановой избы и вдоль по реке до самой Засеки. Около 50-ти копен уже убрали. Я работаю у Марфы на косу немого. Два дня только пропустила по случаю дня рождения Сережи (ему 23 года минуло) и отъезда дяди Саши с Мишей Иславиным, и в эти дни Марфа нанимала на мое место работницу. Вчера мы возили, и я совсем не могла на воз подавать, - это ужасно трудно, и я боялась надорваться.

Мама походила денек на покос и заболела, и я ужасно боюсь, чтобы из этого не вышло чего-нибудь серьезного. Тетя Таня поехала сегодня в Тулу посоветоваться о мама с доктором, но они там такие отъявленные идиоты, что на них надежда плохая. Мама в нынешнем году ожидает своей смерти по какому-то сну, в котором будто бы ей приснилась Софеша Дьякова, которая ее манила на тот свет. Я тоже на днях видела сон, будто бы у меня зуб с кровью выпал, и хотя я всему этому не верю, а все неприятно. Положим, болезнь мама теперь незначительна, но может оставить дурные следы.

Сережа, Илья, Алкид и Лева тоже работают на покосе, но им уже надоело. Самые твердые - это папа с нашей Машей, но у них в артели, мне кажется, мало порядку и скучно.

Сегодня я думала о том, что хорошо бы остаться в Ясной: мне хочется поучиться языкам, особенно английскому. Теперь miss Martha у нас, и кажется, она довольно порядочная и образованная девушка. Мы бы читали с ней, и она могла бы помочь мне. Иногда же мне кажется совершенно невозможным провести здесь зиму: боюсь одиночества и тоски, и - хуже одиночества - боюсь всяких незнакомых посетителей, которые так часто посещают папа и от которых в Москве легче отделаться, чем здесь. Очень может быть, что многие из них очень интересные и хорошие люди, но, приходя к нам в дом, они совершенно игнорируют всех, кроме папа, которого они завоевывают и отнимают от нас целыми вечерами.

Мама опять занимается корректурами: она издает отдельно XII-й том и дешевое полное собрание сочинений папа.

5 июля. Суббота.

Сегодня я себя чувствую нездоровой и несчастной. У меня печень болит, и на покос я не пошла. Докториха, которая приезжала лечить мама, велела мне пить Карлсбад и нашла, что я очень малокровна. Еду сейчас верхом в Козловку с Андрюшей, Мишей Кузминским и нашей Машей за корректурами. Рисовать очень хочется, но энергии не хватает приняться. Мама еще лежит. Может быть, и это способствует моему мрачному настроению. Я себя чувствую изломанной, беспокойной и раздражительной.

4 августа. Понедельник.

Приехала недавно от Олсуфьевых, где мне было удивительно хорошо. Я прожила там три недели, вместо одной, и могла прожить еще столько же, не скучая. Приехавши сюда, я до сегодня не могла прийти в себя от отчаянья, как много я увидела здесь раздражения, распущенности и разъединения всех членов обеих семей. Я приехала веселая, и хотелось жить дружно, семейно, весело и толково, т. е. каждому делать свое дело, но, когда вместе, пользоваться этим, чтобы жить весело. Но я на следующий же день себя почувствовала такой несчастной, такой одинокой посреди этих 30-ти человек родни, из которых каждый в свою очередь совсем одинок, что меня слезы душили два дня, и я не могла слова сказать из страха расплакаться. Только сегодня это прошло после разговора с двумя матерями, которым я высказала свое горе. Видно, в самом деле, что-нибудь да не то, потому что дядя Саша, который двумя днями раньше меня приехал сюда из Петербурга, так был возмущен тоном девочек и вообще всех яснополянцев, что собирался уехать обратно. Мама больна и до того раздражительна и несправедлива, что ни один разговор не оканчивается с ней без вспышки грубых слов и вчера даже слез. Мне это ужасно тяжело, потому что я ехала домой с намерением не иметь больше историй и извинять раздражительность мама ее болезнью. Но мне это не удалось и кончилось тем, что я перестала разговаривать с мама и ходила целый день глотая слезы.

Вообще мое царство здесь сильно расшаталось за мое отсутствие, и я теперь работаю над тем, чтобы опять его повести по той колее, по которой я хочу. Грешный человек, как я двух матерей осуждала сегодня! Как они мало занимаются нравственным воспитанием своих детей! Единственная воспитательница в этом отношении у них - я. Уж не говорю о m-me Seuron, она учительница неплохая, но о воспитании Маши она и не заботится. Да и не мудрено: Маше позволяют делать все то, что ей (m-me Seuron) казалось бы немыслимым для девушки.

Здесь живет дедушка Ге, и мы много с ним беседуем. Он добивался у меня, во что я верю, и я убедилась после этих разговоров, что у меня нет никакой религии. Я далеко не православная, я и не "толстовка", а думать, как я прежде думала, что довольно знать, что хорошо и что дурно, теперь для меня кажется недостаточным. Например, папа говорит, что иметь собственность - дурно, и он так хорошо это доказывает, что это кажется логичным, а признать это за истину я не могу: иначе я должна сейчас же отказаться от всякой собственности. Ге говорит, что он знает, что я, например, никогда не сделаю ничего очень дурного: не обманула бы мужа, была бы хорошей матерью и т. д., но что этого мало, что нужно основание, из которого вытекали бы мои поступки. Так разве можно выдумывать основание? Стало быть, оно есть, если поступки из него вытекают. Разве нужно непременно дать ему название? Все равно, что если бы у меня росли цветы, и я расковыряла бы землю, чтобы увидать, какой формы корень и дать ему название. Это совсем бесполезно, и только любопытство может побудить это сделать. Мне в жизни счастья нужно для себя и для окружающих, чем больше его - тем лучше. А счастье не дается дурными поступками, и чем лучше я жить буду, тем я буду счастливее.

Зачем я пишу свой дневник? Я, в сущности, не знаю зачем. Больше всего для того, чтобы через много лет знать, какая я была в 21 год, и тоже потому, что яснее в голове все, когда оно написано, и потому тоже, что иногда просто писать хочется.

11 августа. Понедельник.

Странный сон я сегодня видела. Будто мы все, и пропасть гостей, сидим где-то в поле и чай пьем, и что вдруг папа приходит совсем здоровый, в сюртуке и такой тоненький, каким он никогда, я думаю, не был. И я так обрадовалась, что он здоров, что бросилась ему руки целовать, и он поцеловал меня в голову. Я будто чувствую, что неприлично при гостях так нежничать, но такой прилив чувства испытывала к нему, что не хотела сдерживаться.

Если верить в сны, то это дурной сон. Странно, что нынешний год предсказывает мне очень дурное и вместе с тем много счастливого. Дурные предзнаменования я уже написала, а хорошие следующие: во-первых, в Никольском я нашла подкову, во-вторых, шла я раз по деревне и ела подсолнухи. Около пруда я уронила один шелушенный подсолнух и не стала подымать его, а загадала, что если на обратном пути найду его, то со мной случится что-нибудь удивительно счастливое. Была я на деревне в нескольких дворах и, возвращаясь домой, совсем забыла о своем семечке, как вдруг около пруда развязался у меня башмак. Я нагнулась, чтобы его завязать, и около ноги вижу мое семечко. Теперь я в Заказе потеряла большую булавку из шляпы и загадала то же самое, если найду ее.

Теперь я только желаю, чтобы папа поскорее выздоровел. У него рожа на ноге, жар сильный, и он, бедный, очень страдает. Я смотрела сейчас, как ему перевязывали ногу, чтобы так же перевязать ногу Алене Королевне, у которой то же самое. Я убедилась, что смотреть на это гораздо ужаснее, чем самой перевязать, и мне ничего не стоило Аленину ногу мазать и завязывать. Пропасть больных на деревне, которых мы стараемся на ноги поставить, и некоторые выздоравливают; один только Спиридонов мальчик, кажется, умирает. Он уже весь пухнет; у него дизентерия.

Сейчас папа спит, и потому я свободна. Когда он проснется, я буду ему письма писать. Странно, что, несмотря на все болезни, мне удивительно весело. Мы ездили с Левой и Верой верхом (Андрюша и Миша Кузминский тоже с нами были), и я веселилась, как царица. Мы ездили с Машей и Альсидом в Тулу, и мне тоже было ужасно весело. На меня даже сердятся, особенно Сережа, когда я без причины кричу от хохота.

Я рисую картинку для лубочного издания "Старый дед и внук" и вижу, как я мало знаю и как я плоха еще в рисовании.

Мама в Москву уехала вчера в ночь - посоветоваться с доктором о своем здоровье и о роже папа. Илья тоже в Москве. Он уехал, чтобы удобнее ему было готовиться к экзаменам. Здесь гостят Бирюков, дедушка Ге, Туркестанов и Миша Иславин, и были на днях Бобринский Алексей Павлович, Абамелик и Оболенский. Мне они все (всякий в своем роде) очень приятны, и я всем была рада.

Грибов нет, это жалко. Я ходила на днях одна с Малышом (он мне корзину таскал) по всем посадкам, но нашла очень мало.

4 сентября. 9 часов утра.

Проснувшись, узнала, что папа хуже. Ночью жар у него дошел до 40, и нога ужасно болела, так что он простонал всю ночь. Посылали за Рудневым. Он говорит, что это новая рожа, и будто, если она распространится, это для ноги безнадежно. Это ужасно, я не могу верить этому! Вчера Ге уехал, и мы совсем одни, - три женщины и Сережа, от которого помощи и утешения мало может быть. Зачем меня не позвали сегодня ночью? Неужели я всегда должна быть последней, чтобы узнать все, что его касается, так же как всегда бываю последней, чтобы прочесть то, что он пишет. Всегда дается сначала посторонним, а я будто "всегда успею прочесть". Впрочем, я, верно, сама в этом виновата.

Сон я видела дурной, будто у меня передний зуб выпал, но без боли и без крови. По толкованию мама это значит, что я услышу о смерти, но не родного человека.

5 октября 1886. Ясная Поляна.

Папа настолько лучше, что он прыгает на одной ноге и с помощью одной из нас переходит из залы в спальню и обратно. Дренаж у него еще не вынут, и спит он очень плохо. Это, впрочем, понятно: без воздуха и без движения плохо спится. Сегодня был у нас один немец, Otto Spier, который читал папа "Ивана Ильича", переведенного им на немецкий язык. Папа одобрил.

Был у нас на днях Фет и был в кротком умиленном состоянии. С папа они не спорили, а так хорошо, интересно говорили и - что всегда в разговоре необходимо - с уважением и вниманием относились к словам друг друга. Папа стал гораздо мягче это последнее время и охотно подчиняется всякому уходу за ним и лечению. Он говорит, что им так завладели женщины, что он стал носить кофточку (ему мама сшила) и стал говорить "я пила, я ела". Стахович тоже гостил тут, и очень понравился Фетам. В пятницу мы все разъехались. Стахович по делам уехал на два дня, завтра возвратится, Феты уехали к себе на Плющиху, а мы с Машей - в Пирогово. Выехали все вместе до Ясенков. Там нам пришлось ждать, и Фет говорил нам стихи Пушкина "В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать" и так растрогался под конец, что расплакался. Я в первый раз тогда увидала в нем поэта, увидала, как он может чувствовать красоту и умиляться ею. Как это дорого в человеке, и как это редко бывает! Я большей частью видала это в стариках, и не потому что они стары, а потому, вероятно, что молодежи я не встречала живой: это все ходячие мертвецы те, которых я знаю. Старости в этом нет, кто любил прекрасное, кто вдохновлялся, умилялся, тот так же будет вдохновляться и плакать перед красотой, когда ему будет сто лет. Как Ге, который, когда рисует, сидит далеко от своего рисунка, глаза его улыбаются, торчат его белые волосы, и он кричит во всю глотку: "Voila un tableau!" Он - один из редких художников, в произведениях которого видно вдохновение. Форма иногда немного груба и не отделана, но это оттого, что он перестал хорошо видеть, а содержание в его вещах всегда удивительно сильно и трогательно. Когда он развесил свои эскизы углем (иллюстрации к Евангелию) и рассказывал нам смысл их, то что-то мне подступило к горлу. Мне плакать хотелось от восторга и даже казалось, что слезы - это мало слишком, что есть какое-то высшее выражение своего умиления и восторга не словами и не слезами. Так же я чувствовала, когда читала "Чем люди живы", когда в университете читали "Много ли человеку земли нужно", когда я целый день провела в Третьяковской галерее перед "Христом в пустыне" Крамского и каждый раз, как я читаю или вижу что-нибудь прекрасное.

Дедушка Ге пишет мне письма и дает мне советы насчет того, как мне учиться живописи . Он так серьезно относится к моему учению, что как будто обязывает и меня смотреть на это так же серьезно. Я изучаю теперь перспективу и восхищаюсь тем, как это хорошо придумано и как просто. Учебник мой довольно глуп тем, что, не объясняя, показывает мне самые удивительные вещи.

Рисую довольно много и желаю рисовать в сто раз больше. Только бы здоровье было хорошо. А то часто у меня бывают мигрени, головокружение и тошнота от малокровия, и тогда я теряю всякую энергию и несчастна.

Я нарисовала тетю Таню углем, и все очень хвалили, и тетя Таня пишет, что дядя Саша повесил рисунок в рамке к себе в кабинет. Я очень горда. Что же я ничего не пишу о Пирогове: там было удивительное событие. На другое утро нашего приезда является Трескин. Он, вероятно, от Фетов узнал, что мы поехали в Пирогово, и прискакал. Я с ним ни одного слова не сказала, и он говорил только с Машей нашей и с Верой Толстой. Он говорил, что так не кончится, что он убьет меня, вызовет Сережу на дуэль и всякий вздор, что всякое ребячество у него прошло, но что от этого еще хуже, и несколько раз принимался плакать, и Маша, глядя на него, тоже ревела. Ужасно постыдная для меня история, но себя тем утешаю, что если бы не я, то кто-нибудь другой привел бы его в такое состояние.

Я себе дала слово, после истории с Юрием, что буду осторожна.

И вот опять такая же история, но уже теперь наверное ничего подобного не будет. Я не понимаю, как могут меня любить люди, которых я не люблю, и - наоборот: как люди, которых я люблю, могут не любить меня? Как, однако, я невыносимо самоуверенна!

Я сейчас, подумавши, не нашла ни одного человека, который бы меня не любил, когда я его любила. Может быть потому, что я раз только любила, и то это было очень по-детски и поверхностно. Но все-таки это была - настоящая любовь, и что хорошо в ней было, это что она была необыкновенно чиста и молода. Я думаю, я теперь не могла бы так любить. Да и не надо.

Я думала сегодня о том, что мне не надо желать замуж выходить, а надо работать над живописью, чтобы дойти до чего-нибудь порядочного.

Я помню, Суриков раз сказал мне: "Искусство ревниво". И это - правда. Только возможно всей отдаться ему, иначе ничего не выйдет.

Ге пишет мне, что у меня - большие способности, но что без любви к делу ничего сделать нельзя. Но и любовь эта во мне есть, хотя бывают минуты, когда я отчаиваюсь и на некоторое время все кидаю и чувствую, что я совершенно освободилась от всякого желания работать. Но постом с новой силой меня захватывает это желание работать.

Странно, что, ничего не делая, не рисуя, все-таки идешь вперед, потому что такая сильная привычка наблюдать и запоминать, что она не может прекратиться.

6 октября.

Вчера читала в дневнике Ольги Озмидовой, который она присылала папа, что она решила никогда никого не осуждать. Как это хорошо. Это первое правило должно быть для того, кто хочет совершенствоваться; потом, никогда ни на кого не сердиться, не делать другим того, что не желал бы, чтобы тебе делали, не лгать и т. д. А не признавать денег, не позволять другим работать на себя, - это входит в область политической экономии, и это не довольно ясно, чтобы признать это несомненным.

Ездили сегодня верхом: Маша, Миша и я, а Андрюша с Васей-собашником в плетушке. Дождь моросил, но было тепло. Я ехала в одной амазонке. Мы сделали тур мимо Горелой Поляны на шоссе и мимо границы домой. Думали Стаховичей увидать, но они опять сегодня не приехали. Они, то есть Зося с отцом и Михаилом Александровичем, должны приехать на этих днях. Я Зосю очень желаю видеть. Вот одна из редких молодых и живых людей. Брат ее тоже, но он мне часто кажется не совсем искренним.

6 часов вечера того же дня.

Ушла сверху от музыки Сережи. Он играет Бетховена, а я стала читать отрывок из "Войны и мира" и почувствовала себя ужасно нервной. Вообще я стала часто чувствовать, что нервы будто оголяются и ужасно делаются чувствительными. Сердце без всякой причины вдруг вздрогнет, вдруг что-нибудь так меня умилит, что плакать хочется.

Папа за обедом все ел с Мишкой из одной тарелки, и после обеда Андрюша и Миша одни свели его в гостиную. Он все плохо по ночам спит. Мама ему разогревает суп, и он его ест каждую ночь. Мама в хорошем духе, как всегда она бывает, когда у нее какая-нибудь забота на руках. Папа совершенно справедливо это заметил, говоря, что, когда все в доме вырастут, ей надо будет заказать гуттаперчевую куклу, у которой был бы вечный понос .

Папа сейчас присылал малышей спрашивать у нас, чтобы мы сказали три своих желания. Я немедленно ответила: "Хорошо рисовать, иметь большую комнату и хорошего мужа". Маша ничего не ответила. Но я забыла, что последнее желание исключает два первых: хороший муж будет мешать заниматься и займет мою большую комнату. Папа сказал, что у него только два желания: чтобы он всех любил и чтобы его все любили. Мишка на это сказал, что его и так все любят. Но он так мило и трогательно это сказал, что умилил папа и всех нас. Славный Мишка! Он и Саша очень мне милы, и часто утешают меня, но и мешают. Саша сегодня просидела долго у меня в комнате, и я не прогнала ее потому, что, как всегда в таких случаях, рассудила, что ее огорчение важнее, чем то, что я пропущу час или два занятий. Как дедушка Ге говорит: "человек важнее всего на свете", потому и Саша важнее, чем моя перспектива.

7 октября.

Получила от Ильи письмо восторженное. Он был у Философовых, и они говорили о том, когда. Она говорит: через два года, а он хочет поскорее. Я этого желаю для Ильи: он наверное будет хороший семьянин, но и страшно. Молоды очень: 20 и 17 лет.

Назад Дальше