В любом случае побывать в Лондоне Тургеневу не довелось. Ждать отправки к миссии Андрею Ивановичу предстояло еще более двух лет. Вопрос, насколько автор дневника мог полагаться на свою способность противостоять чарам лондонских обольстительниц, так и остался невыясненным. Искушения подстерегали его гораздо ближе.
Грехопадение
Тетрадь, где Тургенев делал свои записи, закончилась на исходе 1800 года. 28 декабря, чтобы сделать последнюю, он вынужден был искать "белого места" на предыдущих страницах (271: 35) и нашел его не без труда – тетрадь использовалась очень экономно.
Несмотря на это, две страницы Тургенев так и оставил совершенно пустыми. Оборотная сторона листа 41 и лист 42 представляют собой единственный разворот, на котором ничего не написано. Это незаполненное пространство служит разделительной линией не только между записями, сделанными вечером 17 января и утром 20 января 1800 года, но и между двумя эпохами жизни Андрея Ивановича – до и после грехопадения. Скорее всего, это событие произошло 19 января:
Сегоднишняя ночь была очень примечательна. Просыпался очень часто и почти всякой раз был близок к отчаянию. Один я имел время и покой, чтобы чувствовать и размышлять во всей полноте о плачевных для меня следствиях, и мне оставалось только молиться. – Я молился усердно, и казалось мне, будто в самую ту минуту я ощущал какое-то услаждение: наконец, поутру – теперь – я в радостной благодарности готов проливать слезы перед моим УТЕШИТЕЛЕМ.
Отец чад Твоих! Дух благости и любви! Приими от беднаго сына Твоего сии благодарныя слезы. Я познаю, чтó Ты! Ты послал мне сладость этих слез. Ты явил мне, что ты утешитель чад твоих. Прими жертву слез моих.
Нещастья умягчают сердце, они могут сделать колкаго, холоднаго насмешника чувствительным, добрым, нежным братом братьев своих. Они заставляют нас вдвое чувствовать сладость щастия и делают нас добрее.
Я принимаю твердое намерение не удаляться никогда от пути целомудрия; этот пример, думаю, долго останется в памяти моей (271: 42 об.).
Разобраться в страхах и надеждах, отразившихся в этой горестной и сладкой молитве, не составляет особого труда. Андрей Иванович наконец реализовал свои эротические устремления, прибегнув к платной любви, и теперь панически боялся "плачевных следствий" своего поступка, а именно – венерического заболевания. Его с отрочества приучили помнить о том, что ожидает тех, кто "любит ядовитые прелести" порока, и теперь, едва отведав запретного плода, Тургенев уже молил Утешителя избавить его от возмездия и заверял, что "принял твердое намерение не удаляться никогда от пути целомудрия", которое одно, как учил переведенный им некогда пастор Феддерсен, "дает жизнь и спасение".
Но даже в этот момент сама сила отчаяния заставляла его проливать "благодарные слезы", в которых он усмотрел проявление Божьей милости. Этот неожиданный прилив одушевления вновь выдает почитателя и переводчика "Оды к радости" – полнота чувства служит свидетельством того, что молитва услышана, а слезы раскаяния показывают, что его сердце не закрыто для подлинной чувствительности.
О сочетании отчаяния и утешения Тургенев размышлял еще 15 января, за пять дней до рокового шага. Обдумывая его, Андрей Иванович заранее представлял себе худшее:
Сидел за лото и думал о своем положении. У меня что-то болит нос, это очень меня тревожит (вероятно, попустому) и приводит в уныние, особливо ввечеру. Я думаю, что естьли бы я имел отчаянную для меня болезнь, как бы я хотел жить. – Не имея никаких сродников, никаких людей, интересующихся обо мне, особливо высших меня, желал бы я нанимать с одним каким-нибудь слугою и собакой одну горенку, быть неизвестным совершенно, не быть в службе, ни от кого не зависеть и не иметь никакого дела, получая в год доходу руб<лей> 1000.
Я был бы один, совершенно один в целом мире, услаждал бы душу свою одними благодеяниями неимущим, особливо отягченным многочисленным семейством, малолетными детьми. Утешить нещастнаго отца – накормить голодных младенцев и доставить покойной сон родителям, окруженным бедными маленькими детьми, но никогда не открываться им – ах! ето и теперь заставляет меня плакать, ето бы могло доставить мне и самому, бедному и унылому, покойной сон.
Но только никто бы не должен знать обо мне, никому бы не было для меня дела, я был бы один в шумном городе, испытал бы, может ли природа, весна дать наслаждение человеку одинокому, истинно нещастному, одним словом, мне в моем положении. – По утрам я бы скитался по улицам туда и сюда, чтобы заглушить себя, искал бы нещастных, чтобы ввечеру доставить себе покойной, приятной сон.
Ето для меня кажется одним из самых ужаснейших зол, но и тут есть утешение. Боже! (271: 36 об. – 37 об.)
"Отчаянная" болезнь исключает мечтателя из привычного круга и обрекает на одиночество. В то же время скромный доход в тысячу рублей в год позволяет ему не только содержать слугу, но и преодолевать отверженность с помощью благотворительности. Чтобы избежать стыда, помогать несчастным приходится в глубокой тайне, отказавшись не только от литературных и карьерных амбиций, но и от общения со всем кругом друзей и родственников.
В конце приведенной записи после слова "Боже" Тургенев сделал пометку, указывающую на приписку внизу страницы: "Сегодни в этом же расположении фельетировал я "Cab<ale> u<nd> L<iebe>" с отменным чувством и находил больше, нежели обыкновенно" (271: 37 об.). "Расположение", о котором он пишет, не оставляет сомнений, что особый интерес вызывали у него описания отчаяния, порока и чувства нравственной отверженности. Андрей Иванович заранее примерялся к этому состоянию.
В своих фантазиях Тургенев опирался на образец, также почерпнутый из немецкого театрального репертуара. Драма Коцебу "Ненависть к людям и раскаяние", впервые поставленная в 1789 году, положила начало неслыханной славе писателя. В течение полустолетия он оставался самым популярным драматургом Германии, далеко опережая по количеству постановок Шиллера и Гете (см.: Sharpe 2007: 265–266). Карамзин в "Письмах русского путешественника" оставил восторженный отзыв о берлинской постановке пьесы и написал, что "плакал как ребенок" и что провел в театре "один из щастливейших вечеров своей жизни" (Карамзин 1984: 40; см.: Giesemann 1971: 48–54).
Тургенев ценил пьесы Коцебу и переводил их (см.: Giesemann 1971: 126–154). Переводы из Коцебу занимают значительное место в программе альманаха, который он собирался издавать совместно с Мерзляковым и Жуковским. Среди материалов планируемого издания значится и "Анек<дот> о "Menschenhaß und Reue" ["Ненависть к людям и раскаяние" (нем.)]" (271: 2; см.: Истрин 1911: 39). Очень вероятно, что речь идет об истории, пересказанной Андрею Ивановичу И. Ф. Журавлевым в письме из Вильно от 12 декабря 1798 года:
Может не удалось тебе читать в журнале немецком, что Ейлалия Мейнау переведена на английский и французский языки. В Лондоне игралась 40 раз сряду и театр в это время собрал 50 тысяч фунтов штерлинг. В Париже все ей пленились, следующий может известный тебе анекдот, какое впечатление делает она в Парижском театре. Молодой человек оставил невесту свою и написал ее сестре: "сестры твоей я не намерен взять за себя и никогда не могу видеть ея. Женщина, которая может смотреть без слез на Ейлалию, просящую прощения у мужа и разлучающуюся с детьми, не может быть женой моей" (1243: 23 об. – 24).
Благородный герой пьесы граф Мейнау изведал все разочарования, которые могли выпасть на долю человека. Его ославили на службе и вынудили отказаться от карьеры, обманом лишили половины состояния, его оставили близкие, а главное – бросила любимая жена ради человека, которого он считал своим другом. Проклявший людей граф живет анонимом и проводит все свое время в поиске несчастных, участь которых он мог бы облегчить оставшимися у него деньгами. Между тем раскаявшаяся Эйлалия, жена графа, предается тем же заботам. В финале пьесы супругов примиряют их дети.
Тургенев воображал себе одинокую жизнь со слугой и собакой на тысячу рублей в год. Тысячу талеров годового дохода Мейнау собирается передать жене для помощи бедным, когда узнает о ее исправлении. У графа есть верный слуга, но нет собаки. Зато она есть у одного из облагодетельствованных им персонажей – Старика, которому Мейнау дарит деньги, чтобы тот смог выкупить сына с военной службы. Потерявший жену и разлученный с сыном Старик все же сохранил привязанность к жизни, потому что у него есть преданный пес Фиделио.
Герой Коцебу не страдает от "отчаянной" болезни. Но чувство "отверженности" определяло и его переживания, Мейнау считал, что измена жены покрыла его нескрываемым позором в глазах общества, боялся быть осмеянным и скрывался от людей, ища в помощи неимущим утешения среди ужасных зол.
Когда Мерзляков усмотрел сущность "разбойнического чувства" в "раскаянии, смешанном с чем-нибудь усладительным, сильно действующим на наше сердце", Андрей Иванович остался неудовлетворен и предложил заменить раскаяние "чувством несчастия", произошедшего от "нашей собственной вины". В отличие от Карла Моора Мейнау не совершил ужасных преступлений, но и его несчастье стало следствием собственной вины – чрезмерного доверия к людям, обернувшегося безоглядной мизантропией.
В той же записи от 15 января, где Тургенев воображал себя героем Коцебу, он вспоминал, что накануне "играл в жмурки" с младшим братом Александром и его друзьями и они "были довольно веселы", а также сообщал, что надеется завтра быть в театре на "Эмилии Галотти" (271: 37 об.). При ретроспективном взгляде это сочетание мотивов обретает символическое значение. Андрей Иванович еще жил в мире детских радостей, которые уже не могли вполне увлечь его – об этом свидетельствует оборот "были довольно веселы". С другой же стороны, он собирался на спектакль, рассказывающий о привлекательности порока, о силе соблазна, столь неодолимой, что приходится отдать жизнь, чтобы с ним справиться.
17 января, на следующий день после спектакля, Тургенев переписал в дневник стихотворения Шиллера "Вольнодумство страсти" ("Freygeisterey der Leidenschaft") и, частично, "Отречение" ("Resignation"). Эти стихотворения, напечатанные в "Талии" вместе с одой "К радости", составляют единый тематический цикл – в нем отразилось увлечение поэта Шарлоттой фон Кальб, которая была замужем за одним из его друзей. Запретная страсть интерпретируется здесь как проявление вечной и непримиримой борьбы между добродетелью (Tugend) и сердечным пламенем (Herzens Flammentrieb), или между упованием (Hoffnung) и наслаждением (Genuß). В итоге Шиллер решительно отвергает добродетель и надежду на спасение во имя страсти:
Nein – länger, länger werd ich diesen Kampf nicht kämpfen,
den Riesenkampf der Pflicht!
Kannst du des Herzens Flammentrieb nicht dämpfen,
so fodre, Tugend, dieses Opfer nicht! <…>
Des wollustreichen Giftes voll – vergeßen,
vor wem ich zittern muß,
Wag ich es stumm, an meinen Busen sie zu preßen,
auf ihren Lippen brennt mein erster Kuß.
["Нет – дольше, дольше я не буду продолжать эту борьбу, титаническую борьбу долга! Если ты не можешь усмирить пылающее сердце, добродетель, то не требуй этой жертвы! <…> Полный сладострастного яда – забыв перед кем мне нужно дрожать. Я безмолвно осмеливаюсь прижать ее к своей груди, на ее губах горит мой первый поцелуй" (нем.; пер. А. Койтен)].
(271: 38–40; ср.: Schiller 1943–1957 I: 163–165)
"Wollustreichen Giftes", сладострастный яд – это те самые "ядовитые прелести" порока, против которых предостерегал подростка Тургенева пастор Феддерсен.
Ситуации, в которых находились немецкий поэт и его русский почитатель, отчаянно желавший, но не решавшийся впервые в жизни посетить проститутку, были совсем несхожи между собой, однако модель, развитая в трагедии Лессинга и в стихотворении Шиллера, позволяла Тургеневу придать своим помыслам куда более серьезное значение. Эротические фантазии, включая их физиологическую составляющую, входили в состав эмоциональных матриц, которые влекли его к поступкам, порождающим стыд и раскаяние.
Начав переписывать, Тургенев указал, что делает это "после ужина часу в одиннадц<атом>, дожидаясь братца, который у М<е>рз<ля>к<о>ва" (271: 40 об.). Во второй строфе "Отречения" говорилось, что "май жизни цветет лишь раз и никогда более" и что для автора он уже "отцвел". Тургенев остановился на первой строке третьей строфы: "Da steh ich schon auf deiner Schauerbrücke…" – "Я стою на твоем страшном мосту…" (Там же; cр.: Schiller 1943–1957 I: 166). Возможно, в этот момент вернулся домой Александр Иванович. Неизвестно, догадывался ли он, что его брат стоит "на страшном мосту". Через день, 18 или 19 января, Андрей Иванович перешел роковую черту и направился в "дом радости".
Сладкий экстаз отчаяния и раскаяния, охвативший Тургенева, продолжался недолго. Уже через три дня после грехопадения он был "в пансионатском концерте, где очень завидовал, так сказать, Александру, которой танцовал с прекрасными девушками" (271: 45). В феврале Андрей Иванович записал в дневник, что, выполнив данное отцом задание и переведя нужное количество страниц из трактата Уильяма Пенна "No Cross, No Crown" ("Без креста нет короны"), он провел один из лучших в своей жизни вечеров и может теперь уснуть спокойно (см.: 271: 46 об.). Двумя месяцами раньше, переводя другой фрагмент, Тургенев в ужасе восклицал: "Сколько мучит меня и мучила эта страшная книга!" (271: 32). Теперь он почти с удовольствием тратил время на перевод обличений света, принадлежавших одному из основателей квакерской общины. Похоже, эта работа служила для Андрея Ивановича наложенной на себя епитимьей.
Ему было за что себя наказывать. Запись датирована в дневнике 12 февраля. Позже Тургенев переправил это число на 10, забыв исправить его во фразе: "Вечер 12-го февр<аля> – один из лучших в моей жизни" (271: 46 об.). По-видимому, сопоставляя даты, он припомнил, что 12-го числа испытывал совсем иные переживания. Ровно через неделю, 19 февраля, в понедельник первой недели Великого поста он сделал в своем дневнике новое признание:
Уже с неделю есть, как началась моя болезнь, и я сношу ее так равнодушно, как прежде и вообразить не мог. Каковы-то будут обеды; декокт с мин<дальным> молоком ссорится, и они часто со стремлением выгоняют друг друга. –
Неужели и это не послужит мне вперед уроком в целомудрии? Третьего дни обедали у кн<язя> Репнина; я должен был есть многое, чего бы не должно, и даже пил кофей и вино. Вчера ел очень мало; резь довольно сильный, однако ж в два эти дни, кажется, не умножался. Сегодни будет Рихтер. Что-то он скажет?
Теперь всего для меня в этой болезни прискорбнее то, что я должен скрываться и обманыв<ать> бат<юшку>. Очень, очень это меня печалит. Печалит более самой болезни и лечения.
Думал ли я, что и за самую эту болезнь некоторым образом должен я буду благодарить Бога за то, что он мне послал ее? Однако ж это случилось сегодни поутру. От каких опасностей предохранило это меня теперь и впредь! (271: 47 об.)
Слова "Неужели и это не послужит мне вперед уроком", равно как и инкубационный период его болезни, не оставляют сомнений, что исполнить "твердое намерение" вернуться к добродетельной жизни Андрею Ивановичу не удалось. Как часто за три недели после первого прегрешения ему доводилось "удаляться от пути целомудрия", сказать невозможно – записи в дневнике в это время Тургенев делает довольно редко и ни о чем подобном не упоминает. Во всяком случае, незадолго до вечера, проведенного за переводом нравоучительного сочинения, он вновь предавался запретным наслаждениям. На этот раз "плачевные следствия" не заставили себя ждать.
Андрей Иванович снова пытался воспроизвести схему переживания, которая определила его чувства в ночь после "падения": каялся, благодарил Бога и обещал впредь хранить целомудрие. Однако без потерявшей смысл мольбы об избавлении переживание теряет в градусе "личной вовлеченности" – автор дневника сам удивляется "равнодушию", с которым встретил начало болезни.
Упоминание о худших опасностях, перечисленные симптомы и прописанные лекарства ("декокт" из трав и миндальное молоко) свидетельствуют, что инфекция, которой заразился Андрей Иванович, была не самой тяжелой. К счастью для него, в 1793 году английский врач Бенджамин Белл окончательно установил, что гонорея не является ранним проявлением сифилиса, а представляет собой особое заболевание, не требующее лечения ртутью (см.: Oriel 1994: 36). Лучшие русские врачи того времени находились на уровне новейших достижений европейской медицины (см.: Фальк 1800: 189–196), а Вильгельм Михайлович Рихтер, доктор медицины и профессор кафедры повивального искусства Московского университета, принадлежал к их числу. И все же болезнь Тургенева плохо поддавалась лечению, продолжалась несколько месяцев и обнаруживала тенденцию к рецидивам.