Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII  начала XIX века - Зорин Андрей Александрович 36 стр.


Не можем скрыть от вас, любезная сестрица, что сколь ни горестна для нас ваша с нами разлука, но мы никак не советуем вам возвратиться в родительский дом, который намерены вы были навсегда оставить. Матушка, хотя пишет вам благосклонно и хотя приглашает вас к себе, но мы должны сказать вам всю истину. Она раздражена до крайности вашим поступком; до сих пор скрывает рвение, но если вы покажетесь к ней на глаза, излияние ее гнева будет для вас невыносимо. Вы сами знаете, что один ее суровый взгляд всегда оскорбляет вашу чувствительность, а теперь вам должно будет выслушивать часто самыя колкие слова раздраженной матери. Итак, оставьте нас одних терпеть наши страдания (Серафима 1891: 844).

Для Екатерины Михайловны слова о счастье, которым покоривший ее сердце юноша готов "пожертвовать" ради нее, могли свидетельствовать только о том, что он разделяет ее чувства. В этом контексте становится ясен и смысл их второй беседы, состоявшейся через три недели, 2 июня. На этот раз Екатерина Михайловна позволила себе зайти гораздо дальше. Тургенев даже не рискнул доверить свои впечатления дневнику, воспользовавшись старой записной книжкой, где они могли легче затеряться среди записей прежних лет:

Я слушал ее со стесненным сердцем. Ненастной вечер умножил мою задумчивость. Ах! Я принимаю в них участие! Я уныл вместе с нею. Теперь почувствовал, как бы мило иметь свою комнату, свою квартиру. Сидеть одному в ненастье после всего, что слышал, размышлять об етом, задумываться.

Боже мой! Что ето! Что совершенней, что блаженней, что святее любви! И самая эта любовь больше, больше, нежели что-нибудь, делает нещастными! Но для чего бы и жить без любви в сем мире. У тебя в сердце пламя, и судьба налагает на тебя холодную руку, и люди гонят тебя, и ты ни в каком углу земли не найдешь спокойствия сердцу. Земля не хочет носить тебя. Живи с одним сердцем своим бедный Страдалец. О, какая радость для твоей унылой души, какая неожиданная радость найти сердце, которое может не только понимать тебя, но и чувствовать вместе с тобою. Ничто не разлучит их. Чем стесненнее участь их, чем больше давит их рок, тем они прижимаются теснее друг к другу!

Жертва любви и злобы, или лучше етова мрачного фатализма, которой и добрых, впрочем, людей сделал твоими гонителями, где же место твоего успокоения.

Зачем я не знал тебя! Зачем могу издали только следовать за тобою! Святая дружба! Здесь ты изливаешь свое благословение. Здесь ты возносишь сердце слабой девушки выше всех геройских подвигов! ты горишь в ее сердце.

Now warm in youth, now withering in my bloom
Lost in a convents solitary gloom! (276: 23 об. – 24, 41 об.)

Неточная цитата из послания "Элоизы к Абеляру" Александра Поупа, в котором говорится о пылкой красавице, томящейся в мрачной обители, показывает, что над всем разговором незримо витала тень Варвары Михайловны, к тому времени уже ставшей послушницей. Не исключено, что Екатерина Михайловна могла говорить о готовности пойти по стопам сестры. "Где место твоего успокоения?" – риторически спрашивает Тургенев.

Екатерина Соковнина была склонна следовать голосу сердца столь же твердо и неуступчиво, сколь Варвара – вере и отвращению к миру. Тем не менее вряд ли влюбленная девушка решилась на прямое признание. Скорее, молодые люди лишь в общей форме обсуждали любовные горести, что и позволило Андрею Ивановичу радоваться возможности "разделить уныние" собеседницы.

"Добрые, впрочем, люди", ставшие "гонителями" несчастной, – это, безусловно, мать и братья Екатерины Михайловны. После катастрофы с Варварой Михайловной родные торопились выдать замуж старшую из двух оставшихся дома дочерей.

Конечно, я завишу от других, но я всякой день чувствую в себе более силы противустоять им, естьли они захотят меня определить на что-нибудь другое. К тому же они сами теперь испытали, что те, которые им кажутся по свету заслуживать их выбор, они-то его менее всего и достойны, –

писала Екатерина Соковнина Андрею Ивановичу в конце декабря, уже после решающего перелома в их отношениях (ВЗ: 112). Она хорошо знала сюжет, по которому родственники или опекуны пытаются навязать влюбленной девушке нелюбимого жениха, и была полна решимости "противустоять" насилию.

Отзвук этой коллизии можно увидеть в двух фрагментах из записной книжки Тургенева, где он описывает свой визит к Соковниным 26 сентября:

Мечта!

25 сент<ября> ввечеру

Завтра встаю бодр, свеж и весел, иду гулять. Прихожу с добрым аппетитом и пью шоколад, курю трубку. – Потом оканчиваю просматривать "Клеветников" и, если успею, иду к Горну. – Обедаю дома. – После обеда – с сердечным, сильным движением пишу это. – Еду к Соковниным, и на целый день. – Возвращаюсь домой с довольным, радостным сердцем. – Мечта! и завтра – завтра, возвратясь, скажу то же! Возвратясь?..

Мечта! Мечта!

Я возвратился: <…> Все шло прекрасно, приехал Муратов, и все кончилось! Лучше не ездить бы! Сказать это не шутка, однако лучше бы не ездить. Спокойно смотреть на это! (см.: 276: 42, 47 об. – 48)

Соблазнительно предположить, что чиновник Министерства иностранных дел Василий Гаврилович Муратов, появление которого испортило вечер, и был тем самым, навязываемым Екатерине Михайловне, женихом. Впрочем, никаких подтверждений этой догадке у нас нет – на что именно Тургенев не мог "спокойно смотреть", остается неизвестным.

Слова Андрея Ивановича о "святой дружбе", "возносящей сердце девушки выше геройских подвигов", допускают двоякое истолкование. Возможно, Тургенев говорил о своей внезапно возникшей душевной близости с Екатериной Михайловной, связавшей "унылые души", которые под гнетом рока "прижимаются теснее друг к другу". Вероятнее, однако, что он восхищался ее самоотверженной готовностью отказаться от надежд на счастье ради младшей сестры. В записи от 2 июня слова эти следуют прямо за ламентацией на то, что он "не знал" свою собеседницу прежде до того, как начался роман его брата с Анной Михайловной. Теперь ему оставалось "издали только следовать" за страдалицей. Нетрудно представить, какое впечатление эти жалобы должны были произвести на Екатерину Михайловну, если дошли до ее ушей.

Через четыре дня, 6 июня, Тургенев записал в дневнике разговор со своим бывшим соучеником по Благородному пансиону Михаилом Дмитриевичем Костогоровым, который, как позднее вспоминал Александр Иванович, часто бывал в доме Соковниных вместе с Тургеневыми и Жуковским:

Для чего я не умею останавливаться в своих мечтаниях. Сегодни целое утро сидел у меня Костогоров. Много говорили о них. Я люблю сердечно Катерину Михайловну. Можно ли смотреть на них без некоторой сердечной горести. За пять лет Кат<ерина> Мих<айловна> была весела, резва и беспечна, как А<нна> М<ихайловна>. Теперь она задумчивее, важнее, через несколько лет все увянет померкнет в удалении от мира. А<нна> М<ихайловна> теперь как милой доброй младенец, но в нежности сердца ее таится семя будущих ее горестей. Я предчувствую, что она не вечно сохранит ету веселость, ету беспечность и резвость. Теперь роза ее эмблема, скоро может быть будет унылой кипарис. – Как больно смотреть на них с сим воображением.

Здесь я обвиняю сам себя. Что естьли бы это увидел кто-нибудь, кто знает мою насмешливость, кто сам терпит, может быть, от моей холодности! Но что же делать. Я это чувствую и хочу питать в себе всякое такое чувство. Я обвиняю и сам себя. Но о сю пору опыты почти всегда меня оправдывали против моей теории. Может быть, я еще не знаю себя.

8 часов. Сегодни смотрел я, что перевел из Вертера. Как дурно и слабо.

7 и 8 час вечера! вот мои часы вдохновения, как я приметил уже несколько лет. Я способен тут больше чувствовать и больше склонен к задумчивости.

Ах, для чего нет у меня своей комнаты, ето время я бы всегда был дома, один и если бы не сочинял, то бы мечтал о прошедшем, о Катерине Михайл<овне>! (272: 9 об. – 10 об.)

Точная дата рождения Екатерины Соковниной неизвестна, но приблизительно ее можно установить. Ее старшая сестра Варвара родилась в 1779 году, младшая Анна – в 1784-м. Тем самым разница в возврасте между Екатериной Михайловной и Андреем Ивановичем, родившимся 1 октября 1781 года, не могла быть больше года-двух, и ко времени этой беседы ей было между 18 и 20 годами.

В ту эпоху молодые люди и барышни резко отличались по "социальному возрасту". Позже Екатерина Михайловна вспоминала о своих опасениях, что, когда Андрей Иванович через два-три года вернется из-за границы, "je ne lui conviendrai pas absolument – car je serai déjà une demoiselle faite, et lui il ne serai toujours qu’un garçon" ["Я ему совсем не буду подходить – потому что я уже буду зрелой девицей, а он еще будет только мальчиком" (фр.)] (ВЗ: 116).

Тем не менее размышления Тургенева, несомненно, носили всецело литературный характер. Сделав приведенную запись, он снова принялся перечитывать свой перевод "Страданий юного Вертера", на этот раз показавшийся ему "дурным и слабым". Андрей Иванович был убежден, что "любит сердечно Екатерину Михайловну", но заранее готовился "мечтать о прошедшем", явно не собираясь ничего препринимать для того, чтобы не дать ей "увянуть, померкнуть в отдалении от мира". Он по-прежнему представлял себе свои грядущие отношения со средней из сестер Соковниных как тихий союз родственных душ и "хотел питать в себе такие чувства".

Соблазнение à la Сен-Пре

Осенью 1802 года в письме Жуковскому из Вены Тургенев сокрушался о том, как далеко он "зашел от одного неосторожного шага" (Марченко 1980: 22). Обстоятельства этого шага, а также связанные с ним переживания можно восстановить по запискам и письмам Екатерины Михайловны от ноября 1801 – января 1802 года. Оригиналы этих документов не сохранились, но Андрей Иванович переписал их в дневник, который вел после своего переезда в Петербург в ноябре 1801 года.

В первой недатированной записке Екатерина Михайловна сообщала, что посылает Андрею Ивановичу деньги за заказанную для семьи Соковниных театральную ложу. Эта записочка выглядит вполне невинно, хотя по крайней мере одно из совместных посещений театра сыграло в судьбах двоих молодых людей заметную роль.

В начале января 1802 года Екатерина Михайловна излагала свою версию истории их романа. Из письма, написанного Тургеневым Жуковскому, она узнала, что, по мнению ее избранника, в Анне Михайловне было "гораздо более простоты души", и пыталась убедить адресата в пылкости своих чувств и искренности поведения:

Ах, друг мой, бывали такие минуты, что я совсем забывалась. Но к счастию ты их не примечал. Я тебе теперь по целому вечеру приведу на память. Помнишь ли ты, когда мы были вместе в театре, представляли "Abufar". Театр так опасен для таких чувств. Ложи все так темны, зрители все тогда были заняты пиесой. И я была свободна. Ах, друг мой, ты тогда того не чувствовал, что я ощущала, особливо, когда мы вышли из ложи, и я тебя взяла за руку. Ты не чувствовал, как я ее прижимала к сердцу. Как эта теснота мне была – (ВЗ: 115).

Согласно репертуарной сводке Т. М. Ельницкой, первое представление в Москве трагедии Ж. – Ф. Дюси "Абуфар, или Арабская семья" состоялось в Москве 21 ноября 1801 года (см.: Ельницкая 1977 II: 451). Однако эта информация не соответствует действительности, поскольку 12 ноября Андрей Тургенев уже выехал в Петербург. Очевидно, премьерный спектакль был сыгран несколько ранее и не отразился в справочнике. Скорее всего, это произошло в самом конце октября или в первых числах ноября.

Пьеса Дюси была впервые поставлена в Париже совсем незадолго до московской премьеры – в 1795 году (cм.: Ducis 1839: 183; рус. пер. Н. И. Гнедича см.: Дюси 1802). Она носила подзаголовок "трагедия", хотя кончалась счастливо, а среди ее действующих лиц не было ни одного не только порочного, но и не вполне добродетельного персонажа. Ее герой, старый араб Абуфар, воспитывает в пустыне двух прекрасных дочерей Селиму и Одеиду и пленного перса Оросмана. Отдыхая от трудов, они слушают предание о беззащитной девочке, в младенчестве спасенной Абуфаром от мучительной смерти в пустыне. Дальнейшая судьба этого ребенка никому не известна. Семейную идиллию омрачает только отсутствие сына Абуфара Фарана, бежавшего из родного дома и скитающегося в далеких краях.

В начале спектакля влюбленный в Одеиду Оросман с грустью готовится к отъезду на родину. Однако успевший привязаться к юноше Абуфар собирается удержать его, обещая отдать за него замуж Селиму. Девушке легко удается убедить отца, что Оросман и ее сестра любят друг друга, и Абуфар с радостью соглашается изменить свое решение. Приготовления к свадьбе прерываются, однако, возвращением Фарана. Оказалось, что он бежал от родных, поскольку не в силах был бороться со своей страстью к Селиме, которая со стыдом и отчаянием признается ему в ответном чувстве. После ряда недоразумений, чреватых кровавой развязкой, выясняется, что Селима и есть та самая чудесно спасенная девочка, ее родство с Фараном оказывается мнимым, а их взаимная страсть – оправданной небом и ближними.

Екатерина Михайловна могла почувствовать в этой коллизии что-то близкое себе. В случае брака между младшими членами их семей они с Андреем Ивановичем стали бы по церковному закону братом и сестрой, а их чувство – запретным. Возможно, ей даже не требовалось таких аналогий, а достаточно было изображения любовной страсти, кипящей под жарким солнцем аравийской пустыни.

Вопреки предположению девушки Андрей Иванович не мог не обратить внимания на неслыханную вольность, которую она себе позволила. Этот эпизод свидетельствовал, что отношения молодых людей успели зайти достаточно далеко. Не исключено, что он подтолкнул Тургенева к еще более рискованным действиям.

1 ноября, в преддверии скорого отъезда, Андрей Иванович набрасывал в дневнике черновик признания в нежных чувствах, в котором писал:

Какими сладостными чувствами я вам обязан! я с вами добрее; я чувствую с вами в себе сердце! Тот день, в который я могу усладить чем-нибудь вашу участь, будет счастливейшим днем в моей жизни (272: 13 об.).

Трудно с уверенностью утверждать, к какой именно из сестер было обращено это послание. С одной стороны, желание "усладить чем-нибудь" "участь" адресата напоминает риторику его обращений к Екатерине Михайловне, с другой – через месяц, в первой записи, сделанной в Петербурге, Тургенев писал об Анне Михайловне почти в тех же выражениях:

…думал об Анне Мих<айловне> и воображал, что и она целой день нынче будет обо мне думать. Встал и написал к ней письмо. Как я люблю ее! Мысль о ней делает меня счастливым и добрым (ВЗ: 100).

Возможно, письмо было адресовано обеим сестрам сразу, а этикетное обращение на "вы" позволяло поддерживать двусмысленность, давая возможность каждой из них читать его как адресованное лично к ней. Положение Тургенева становилось все более сомнительным – он все сильнее влюблялся в одну из Соковниных, продолжая втягиваться в романические отношения с другой. На следующий день, 2 ноября, Андрей Иванович изливал на страницах дневника свои переживания:

До какой фамильярности я дошел с ними. Как я люблю Анну Мих<айловну>. Самой братской любовью! Как она мила, какой ум, какое сердце! (272: 13 об.)

"Фамильярность" его отношений, по крайней мере с одной из сестер, уже превосходила все рамки допустимых приличий, и Андрею Ивановичу имело смысл убеждать себя, что его чувство к младшей Соковниной носит "самый братский" характер. Любимые книги давали ему возможность найти оправдание своему поведению и объяснить его прежде всего себе самому.

Как раз в эти месяцы Тургенев напряженно работает над переводом "Страданий юного Вертера" и заполняет дневник короткими отрывками из перевода. Все его записи, посвященные Екатерине Михайловне, возникают в обрамлении фрагментов из романа и размышлений о нем. 8 августа он записал, что купил новый экземпляр романа:

и велел без всякой дальней мысли переплести его пополам с белой бумагой. Сам не знал еще на что мне это будет. Теперь пришла у меня быстрая мысль. So eine wahre warme Freude ist nicht in der Welt, als eine grosse Seele zu sehen, die sich gegen einen öffnet [Право же, самая лучшая, самая чистая радость на свете – слушать откровенные излияния большой души (Гете 1978: 52; пер. Н. Г. Касаткиной)] – говорит в одном месте Вертер. Я читал ето прежде равнодушно и хладнокровно, теперь, слушая Ив<ана> Влад<имировича> <…>, и от безделицы, но которая показала мне благородную твердость души его, почувствовал я сам ету радость, хотя он говорил и не со мною. За етим и другая мысль родилась мгновенно. Я вспомнил ето место в Вертере, и в – новом Вертере своем буду поверять мои чувства с его и отмечать для себя, что я чувствовал так же, как он, – сказал я сам себе, вскочил, прибежал в свою комнату и тут же написал ети строки (272: 12 об. – 13).

Запись продолжается вольным переводом на русский язык стихотворения Гете "Посвящение" ("Zueignung"), которое печаталось в начале многих изданий "Вертера" (см.: Wachtel, Vinitsky 2009: 1–3). Тургенев собирается "поверять свои чувства" Вертером, отмечая, где и в чем ему удается на него походить. Андрею Ивановичу хотелось объединить свой дневник с любимым романом и анализировать свои переживания прямо на его страницах, продолжая и дописывая Гете.

В первом письме к другу Вильгельму, которое переводил Тургенев, Вертер, в частности, пишет:

Назад Дальше