СПИСОК СОКРАЩЕННЫХ И УМЕНЬШИТЕЛЬНЫХ ИМЕН, ЧАСТО УПОМИНАЕМЫХ В ТЕКСТЕ:
АА, А. А. – Анна Андреевна Ахматова
А. Д. – Андрей Дмитриевич Сахаров
А. И. – Александр Исаевич Солженицын
Б. Л. – Борис Леонидович Пастернак
Ваня – Иван Игнатьевич Халтурин
Геша – Герш Исаакович Егудин
К. И. – Корней Иванович Чуковский
Люша – Елена Цезаревна Чуковская
Н. Я. – Надежда Яковлевна Мандельштам
С. Э., Сарра – Сарра Эммануиловна Бабенышева
С. Я. – Самуил Яковлевич Маршак
Туся – Тамара Григорьевна Габбе
Фина – Жозефина Оскаровна Хавкина
Фрида – Фрида Абрамовна Вигдорова
Шура – Александра Иосифовна Любарская
Э. Г. – Эмма Григорьевна Герштейн
Благодарю Л. А. Абрамову, Л. А. Беспалову, Е. В. Иванову и М. А. Фролова, прочитавших рукопись и сделавших мне ряд полезных замечаний. Сведения, сообщенные М. А. Фроловым для примечаний, отмечены в ходе изложения.
Елена Чуковская
"Дневник – большое подспорье…"
17/XI 38. Марксисты много писали о зависимости идеологии от корысти. О, как они правы.
"Буду думать так, потому что так мне удобнее и спокойнее". "Заткну уши".
(Но разве ты не слышишь кожей?).
"Буду думать так, потому что иначе окажется, что моя жизнь нечиста, неправа".
Буду подгонять мысль к ответу, потому что иначе ответ, опровергаемый фактами, полетит к чертям собачьим, а мне без него неуютно. Он утешает меня. Он делает меня стойким, сильным, даже гордым. Как мало людей, которые имеют мужество стать выше собственной выгоды – хотя бы в мыслях. Не материальной выгоды – моральной. Как дорого ценят люди душевный комфорт. Душа во что бы то ни стало хочет чувствовать себя праведницей.
Впрочем, цепляется человек и за материальный комфорт – и даже, конечно, в первую очередь. Столовая карельской березы. В кабинете гостям: "это павловский диван". Если позволить себе додумать мысль до конца – ту, которая непринужденно растет из окружающих фактов – и, главное, если иметь смелость дать ей наименование, назвать ее словами – хотя бы себе самому – куда денется душевный уют? И диван?
30/IV 39. "Человек – система, замкнутая на себя". Об этом часто мы говорили с Гешей. Это так, конечно; этому меня нечего учить. Но всё, что на земле прекрасно – искусство, любовь, лейтенант Шмидт – все возникло из героической попытки человека преодолеть замкнутую систему. Трагические поражения на этом пути – Блока, Маяковского, Толстого – оставляют после себя великие победы искусства.
В любви на этом пути только поражения, пожалуй. Но не всегда. И поражения даже, грустные, горькие – как они создают человека, помогают постигать себя, людей, мир. Крупность человека рождается из его попыток установить связь с миром – любовью ли, жертвой, поэмой ли, проповедью.
30/X 39. Долосы. Мирон не встретил меня в Ялте, как мы условились.
Из гостиницы я позвонила наверх, в Долосы.
– У Левина температура 39 с десятыми, – ответила мне дежурная сестра. – Обострение.
А он хотел показать мне горы и сосны. Какие-то особые места, где валуны во мху и сосны низкорослые, японские.
Горы, горы, машина трудно идет вверх. И вдруг на каком-то повороте внизу открывается синева цвета неба за плечами у Мадонны Litta. Это море.
Синее небо вверху, синее море внизу, а между ними сосны. Но не японские, а скорее финские, мачтовые.
Прозрачность. Густая синева. Тишина. И нисколько не нарушая синевы и тишины, навстречу машине вдруг выбегает санаторий. Это белые домики, опоясанные широкими балконами. Балконов множество, они под парусиной, там видны люди, но тишина остается ненарушимая. Голосов человеческих не слышно. Я вглядываюсь, ища на балконах глазами Мирона, хоть и понимаю, что при 39° он наверное лежит в палате.
В маленьком вестибюльчике мне выдали белый халат. Я поднялась по лестнице и нашла пятидесятую палату.
Лежит. Белый бинт вокруг шеи, худое, узкое, длинное лицо. Поздоровался со мною шепотом.
Вот почему здесь так тихо. Все они наверное не могут говорить, могут только шептать.
Понимаю сразу: это не обострение, это конец.
И он наверное понимает. И пытаясь за грубостью скрыть тревогу свидания, произносит весьма светски и совсем нелюбезно:
– Приехали? Очень рад. Вот если бы Ираклий приехал, я выздоровел бы наверняка.
Но Ираклий не приехал, приехала я, и Мирон сам, к моему ужасу, начинает давать мне представление à la Ираклий… У него новые мысли и новые песни. Лежа, шепотом поет и показывает. Он сильно вырос с тех пор, как мы не виделись, и репертуар обогатился.
Рассказ Ольшевской о Полонской 6/Х 41
6/Х 41. Записываю рассказ Нины Антоновны Ольшевской о Маяковском.
"Полонская – моя лучшая подруга в то время. Мы вместе учились в Художественном. Нам было что-то около 20. Мы были девчонки, и она от меня ничего не скрывала.
В Художественном Маяковского терпеть не могли. Нас всячески им пугали – им и Есениным. Оба считались хулиганами. Есенина потом простили, потому что он подружился с Качаловым через Толстую. А Маяковский остался хулиганом.
Мы с Норой как-то слыхали его с эстрады – он перекидывал папиросу из одного угла рта в другой, очень грубил публике и нам не понравился.
На дому Норка увидала его в первый раз когда ее пригласили сниматься для кино в плохой вещи Л. Ю. Б. "Стеклянный глаз". Норка тогда была так красива, что все столбенели. Л. Ю. пригласила ее, т. к. она понравилась Осипу Максимычу, а у Л. Ю. на горизонте уже маячил Примаков. (Кстати, он действительно очень дурно относился потом к Маяковскому, уверял его, что он исписался, что он "не наш" и т. д.). Норка побывала у Л. Ю. и вдруг Маяковский ей очень понравился, она мне таинственно в этом созналась. Но ее долго приглашал туда О. М. А потом хозяйке понадобилось "отвлечь Володю" и тогда она "повернула" Маяковского на Полонскую.
Так начался этот роман. По указанию Л. Ю.
Маяковский называл Нору "желторотик" и "Норкушка".
Она – очень хорошая, прелестная, правдивая женщина. О ней говорят всякие гадости, "кукла" и пр. Но это неправда. Ардов написал о ней целую тетрадочку и отнес в Музей Маяковского.
Роман этот очень быстро стал для Норы мучением. Маяковский нравился ей только в самом начале. А потом она уже хотела порвать. Он мучил ее. Дело было в том, что Маяковский ее ревновал и любил, но всегда подчеркивал, что близка ему дружески, по настоящему, только Л. Ю. Полонской это было тяжело. Потом он хотел на ней жениться – под конец – но она не хотела.
Все это описано в ее воспоминаниях. Она отдала их в Музей с тем, чтобы их не вскрывали до ее смерти.
Она была у него и торопилась на репетицию "Первой молодости". Он не хотел, чтобы она ехала. Она вышла в переднюю и только успела надеть одну калошу – раздался выстрел. Когда она вбежала в комнату, он еще падал. Он упал лицом вниз, ей в колени.
Я потом провела с ней вместе целый месяц, не отходя от нее ни днем, ни ночью… Она была очень больна. Она не спала месяц, и я не спала месяц.
В первый период их романа мы все виделись очень часто. Маяковский водил нас с Норкой по всяким местам, "просвещал" нас. Никогда не забуду, как мы ходили с ним слушать Уткина в Политехнический Музей. Мы опоздали. Уткин уже красовался на эстраде. Контроль не пропускал нас, Маяковский двинул плечом вперед, сказал: "Маяковский", прошел, провел нас.
Мы шли по залу гуськом, мы впереди, он за нами, и весь зал шикал нам, "нечего опаздывать" и демонстративно хлопал Уткину, который как раз окончил какой-то стих. Маяковский сел, мы по обе стороны. Он долго слушал, все поворачивал голову с одного плеча на другое. Потом вдруг громко, на весь зал, сказал "пошляк!" и поднялся, и мы снова прошли через весь зал к выходу, гуськом, и зал отчаянно шикал.
В домашней обстановке он был необыкновенно добр, нежен, мягок, похож на большого неприкаянного медведя.
Болея, он каждое утро посылал Полонской записочки со стихами – но требовал, чтобы она непременно рвала их.
Я помню одну:
После ночи насморка и чиха
Шлю вам привет, прелестная врачиха.
Очень тяжкое впечатление незадолго до смерти произвел на него провал "Бани" – провал среди друзей. Он страшно был увлечен этой вещью, верил в нее, всё ходил читать куски Мейерхольду, и Мейерхольд был в восторге. Маяковский считал, что это – начало нового театра, новой революционной драматургии и прочее. Мы с Норкой были на домашнем чтении "Бани", скромно сидели на тахте в уголку и молчали, а Асеев и другие высказывались. Маяковский прочел с запалом, шикарно. Нам очень не понравилось, но мы, конечно, не показывали – а господа друзья критиковали по всем правилам, серьезно и как-то вяло. Видно было, что Маяковский ожидал восторга и был озадачен. В последующие дни он говорил: "завидуют, сволочи". И был страшно огорчен.
С нами он вообще был очень откровенен, потому что мы были только провинциальные дурочки, а не литераторы. Ему было у нас хорошо, весело и просто.
Л. Ю., прилетев на самолете после самоубий-
(Продолжение записи на корешке следующей тетради):
6 октября 41. ства, всячески терроризовала Нору. Она пришла к ней в день похорон и сказала, что Полонской не следует идти на похороны, т. к. это будет тяжело для Володиной матери. Она настояла на том, чтобы Нора отказалась от своей части наследства – тоже, якобы, для матери.
* * *
10/I 43. …в нищете горе переносить гораздо легче, чем среди комфорта. Никакой труд, самый вдохновенный, не в силах так занять голову, как нищий быт.
Может быть, потому в Ташкенте мне много легче – душевно – чем было в Ленинграде.
19/V. Читала Шолохова (в "Правде"). Нет. Описание людей, описание природы, описание разговоров… Хорошее описание – это только первая стадия художества. Высшая: не описать предмет, а чтобы он сам присутствовал на странице.
И точность в выполнении заданий! Нет, нет.
20/V 43. Утром в ЦД, у Н. Я. за рукописями. Теперь она уже всегда раздражает меня. Она (как и, напр., С. А. Толстая – на которую она нисколько не похожа) есть нечто паразитическое, и этого я не могу вынести. И та и другая жили только чужой душой. С. А. была великой труженицей – но душевный паразитизм привел ее к истерии, насильничеству, гнусности; Н. Я. – умна, тонка, все понимает – и не способна трудиться ни на волос, ничего не умеет, ничего не хочет уметь, чувствует себя ровней А. А. и О. Э. – и отсюда смешные претензии при совершенном ничтожестве.
У Лиды. Какую беспомощность я всегда чувствую, какую преграду между людьми. Тата [дочка Лиды] погибает от tbc. Лида в этом виновата – кругом. Но научить ее тому, что я знаю так хорошо, невозможно: пробовала еще во время Татиного тифа – не доходит. А теперь молчу, потому что ей и без того тяжко.
С очерком о Фархаде Лида подводит меня, как всегда в работе. Работать с ней нельзя, она не знает, что такое ответственность.
Как быть, когда виноват перед людьми? Покаяться. Но как быть, когда прав: Это гораздо сложнее. Простить? Легко.
24/V. Утро началось с электрических пыток. Когда это было налажено, и мы позавтракали – пришел Валя Берестов. Я очень торопилась в госпиталь, но все же выслушала его новые стихи и поговорила с ним о книгах. Стихи про возвращение хорошие. "Освобожденные огни"… В сущности, я люблю только таких мальчиков: одержимых интеллигентностью.
Простившись с Валей, я рванулась, было, в госпиталь, но выяснилось, что туфель у меня такой драный, что идти нельзя. Пошла зашивать на последние 10 р.
26/V. С наслаждением читаю Стендаля. Вот бы написать книгу под видом Дневника. Но для этого мне нужны мои подлинные дневники.
* * *
Итак, сегодняшний день погиб – весь ушел на магазин, обед, и пр. Мыла Люше голову. Завтра наверно погибнет тоже, потому что мне нужно добыть справку из Домоуправления о количестве иждивенцев (без нее не дадут сладкого) и какую-то справку в Союзе для милиции: идет новая перерегистрация.
Бюрократы опутали население целой сетью дел, и население не работает, а только бегает за справками и стоит в очередях.
28/V 43. Пальто не продается, платье неприлично разлезается при всех, денег нет. Долги мучат, давят. Поворачиваю шеей, будто у меня на шее петля.
А я эти дни все думаю – как-то смутно, но постоянно о новелле "Нихонно моно" (Лидочка, не будь нихонно моно, – говорил Митя), и о портретах военных людей, и о романе в форме Дневника, и об "Исповеди" – сборнике стихов… И еще – тоже смутно – мне кажется, что скоро я уловлю формулу жизни (!); что-то воскреснет во мне из юношеских разговоров наших с Тамарой (Бассейная; Знаменская; без конца у ее ворот) о поэтическом решении жизни, а не только искусства. (Мы так не говорили, но мы говорили об этом – споря о любви, о чистоте мыслей, о многом другом.) Туся близко подводила ко мне эту мысль – например, в разговоре об экономической структуре каждой страны после грядущей революции. (Это – накануне войны.) Очень это понимал Герцен, когда в противовес николаевщине хотел найти другое решение русской государственности. Он был не прав, как и славянофилы, как и Достоевский, но они верно угадывали, что поэтическое решение – оно сложно и индивидуально, а прочие – просты, прямы, но зато реакционны.
Мне кажется, я вот-вот набреду, пойму. Мне бы Тусю на один день. Очень ясно видно, что заставить мальчишек нашего двора не ломать деревьев, можно не запрещением, а только положительным средством: обогатив их. (Сейчас на крыльце стоит управдомша и отчитывает их… А им бы – работа, книги, театр, игра.)
Победительность поэзии в том, что она всегда идет вот этим непростым, кружным, трудным путем обогащения, приобретения, а не отсечения, запрещения.
Жизнь решает вещи поэтически, (сложно, богато, неожиданно), а мы часто пытаемся решить их бюрократически. Очевидно, этика должна быть тоже наподобие стихов, а не наподобие устава. (Недаром Библия такова.)
29/V. Сегодняшний мой день интересен лишь гигантским количеством чуши, опутавшей меня. Я на ногах с 7 часов – сейчас 8. Итого 12. И ни одной минуты на работу.