Дневник большое подспорье... - Чуковская Лидия Корнеевна 31 стр.


5) Мы говорили о смертной казни. Я сказала, что сомневаюсь в правильности полного отказа. Что надо ведь помнить и о жертвах. Люди, готовые взорвать самолет с 85 пассажирами – разве это люди? Затем я всегда помню лица тех двоих существ, которые делали у меня обыск в ночь с 1 на 2 августа 37 г. Какие лица – белые блины, с белыми глазами, руки с грязными ногтями, галстуки веревочкой под грязными воротничками, лица и глаза пустые, лица убийц, нелюди. Он ответил: "А их наверное убедили, что вы и ваш муж нелюдь. Они просто несчастные темные люди". И рассказал о своем личном телохранителе, который был к нему приставлен в дни его академических достижений. "Он был в охране Кремля, потом попал в Органы и охранял меня. Человек как человек, все его интересы семейные и пр. совершенно обычные". Я сказала: – Ну что ж, может быть охранник – и не расстрельщик. "Нет, работы тогда было много, они все обязаны были и в расстрелах участвовать". И дальше стал говорить, что большинство убийц совершают убийства случайно и один раз, такая минута подошла – пьян, камень в руке, драка – а второй раз он не убил бы.

Ну а бандиты-рецидивисты? Убийцы? Или групповое изнасилование? Или убийство Марины Костоправкиной после насилия?

Мне этот вопрос неясен.

6) Сообщил, что брат его (52 лет) помещен в больницу Ганушкина, что он действительно болен и давно уже. Не женат, живет в коммунальной квартире. Страдает манией преследования: хотят убить его или А. Д.

7) Еще веселый разговор. Я ругнула будущую Олимпиаду. "Съедутся пошляки со всего мира. Думать тошно. Я куда-нибудь уеду". – Вас уедут до этого, – спокойно сказал А. Д. – Вы живете в центре; ни вас, ни меня в центре не оставят.

8) Еще он рассказал, сколько молодых людей погибли от халатности начальства, от неумения и неразберихи на летних учебных маневрах, где был Алеша… Думаю о матерях. У них даже того утешения нет, что пал смертью храбрых, защищая Москву.

7 января 78, Москва, суббота. Читаю Ходасевича. Все яснее мне, что только писатель в состоянии быть критиком писателя. Только художник. Профессия: "критик и литературовед" вздор. Белинский был художник. К. И. тоже. Тынянов тоже (см. "Кюхля") и только потому шкловитянство не прикончило его, и средь его статей встречаются ценные. Ходасевич о Державине – так мог написать только художник: время, люди, портреты людей, рост поэта.

15 января, воскресенье, Москва, 1978. Кончила читать Ходасевича о Державине. До последней строки изумлялась прелести и силе русского языка и великому вкусу и мастерству Ходасевича: с каким мастерством, без всякой стилизации, использует он все богатства и все слои этого языка: где надо – пышность, где надо – аскетизм, где надо – юмор. Где надо – XVIII век, где надо – XIX. Это книга, из которой можно не только узнавать Державина, но по которой следует учиться воссоздавать время, эпоху, средствами языка.

* * *

Не помню уж когда (кажется в прошедший вторник) был у меня Кома. Он прочел мой II том, а это мне крайне важно. Оказывается, Поликарпов звонил Ивинской и встречался с ней; Б. Л. ей велел всё делать вместе с Комой; и первое письмо было написано Комой и Алей Эфрон – вместе с Ивинской; а второе уж невесть кем, наверное одной Ольгой Всеволодовной. Кома сказал также, что II том – другая книга; I – Записки об А. А., а II – о времени, о ней, о себе, о многих. Увы! это так.

17 марта 78, пятница, Переделкино. Сумбур вместо записи.

5-го была на Ордынке – днем. Никакой А. А. не почувствовала. Бессвязные отношения между ничем друг с другом несвязанными людьми. При этом все за годы разлуки с нею изменились. Старое старится, молодое растет. "Мальчики" Ардовы отнюдь не мальчики уже, а немолодые отцы бегающих кругом девочек. Эмма Григорьевна – старуха, приобретшая несвойственную ей величавость. Она хороша, но ее вечное "себе на уме" – тоже выросло. Миша Ардов в каком-то глупом одеянии, указывающем на его принадлежность к православию – а зачем на это указывать? Век не пойму. За отдельным столом – стареющая молодежь, пьющая и болтающая. Я поначалу за "главным столом" – усадила рядом Нику и выпытывала у нее сведения об Марии Сергеевне – Ника, конечно, как всегда, на самом благородном и труженическом посту. Очень мила и красива Нина, старая, но по-прежнему встряхивающая прямодушно стриженой – уже седой – головой. Напротив меня Рейн; по случаю своей знаменитости (Аксенов напечатал его в "Некрополе" [ "Метрополе". – Е. Ч.], а Иосиф по радио сообщил, что считает себя учеником поэта Евгения Рейна) он ведет себя более сдержано, чем обычно, не навязчив, молчалив и не липнет. Зато Рита Райт вцепилась в меня когтями – сидя напротив – и стала рассказывать о своей поездке в Швецию и о своей дорогой Лилечке. "Это кто?" – спросила я вполне искренне не поняв. "Моя дорогая Лиля Юрьевна" ответила Рита Яковлевна, которая отлично знает (от меня и впрямую), что Л. Ю. Брик я терпеть не могла всю жизнь. На этом месте я быстро смылась в соседнюю комнату (бывшую Виктора Ефимовича) где сидели Эмма Григорьевна, Толя, Юля Живова. Я прихватила туда Нику. Э. Г. была величава, но мила. Толя умен. Говорили о 3-м выпуске "Встреч с прошлым", т. е. о блокнотах А. А. Толя опять повторял, что в ЦГАЛИ Пуниными было продано не более 70 % архива.

Боря [Ардов] привел такси (как бывало). Я поехала домой вместе с Люб. Дав. Большинцовой. Я не знаю, какова она в самом деле, мне неприятна ее раскрашенная парижская старость, но она мила мне памятью о Ленинграде, о Стениче.

Какие разные люди были вокруг А. А.! Сколько – случайных. Но все эти случайности неслучайны. Это был двор – кто-то принадлежал к духовному двору – обслуживал ее духовно – а кто-то и к бытовому. Ведь она с детства дала зарок сама ни в каких обстоятельствах бытом не заниматься – и выдерживала его твердо. А между тем нужен был и хлеб, и кров, и одежка, и машина. Отсюда множество связей – бытовых. Жила она в чужих домах, и друзья ее (часто случайных) хозяев становились "знакомыми Ахматовой" – и вправе писать о ней мемуары. За бытовые услуги она также расплачивалась автографами, как за любые другие. Так совершенно правомерны увы! в ее биографии – Шток и Алигер, Западов и даже Никулин.

13 августа 78, суббота, Москва. Радость моя – Сережа. Откуда берутся такие мальчики? Он говорит: "очередя". Он "не знает ничего ни о чем", но всё понимает. Им был бы счастлив Дед. (Он сам занимается английским! Создан специально для Деда.) Ни разу меня не обманул ни в едином слове. Он медленно думает, веско и точно говорит. Приезжает работать в каждый свой свободный день. Сейчас делает самое для меня важное: чистит костровую площадку. (Вартан Тигранович, разумеется, досок не дал; пока еще можно работать без досок.) Сережа сказал: "Я вам буду всегда говорить правду о прочитанном – что мне понравилось, что нет". Конечно! Если бы его учить, он через год нагнал бы (в литературе, во всем) – интеллигентов. В нем есть и природная сметка, положительность, хитрость, осторожность. Конечно, вечером на станции, в темноте, к нему уже пристали хулиганы. "Дай прикурить". – Не курящий. "А ты что здесь делаешь? Ты здешний?" – Нет, из Москвы. Халтурю тут в одном музее, прирабатываю. "Устрой халтуру и нам". – Да нет, ребята, музей государственный (!?), денег мало платят. Тогда они залезли к нему в сумку и вытащили – спасибо, спасибо судьбе! – "Спутники" Пановой… Отняли.

Теперь надо, чтобы он до темноты уезжал.

На 99 % я верю, что это – простое хулиганство. Но 1 % – КГБ, слежка и обыск.

* * *

Самое главное: прочла том писем Блока к жене. Предисловие Орлова читать не стала, но примечания, надо отдать ему честь, сделаны им богато и толково. Хотя, разумеется, очень ловко эта книга поддерживает основную ложь о Блоке: т. е., что он принял революцию восторженно (это и в Дневнике, и в любых письмах, и в этих), а что он умер от того, что понял свое заблуждение – об этом молчок. И мы молчим, хоть и знаем: "Когда он понял, что эта революция бумажная – он – умер", – как написал К. И.; и, как написал сам Блок: "ни одной минуты без насилия полицейского государства нет и живешь со сцепленными зубами"… Да, но от многого заново падает сердце. Письма к невесте неинтересны как "Стихи о Прекрасной Даме". Но дальше идет Блок II и III книги, "Розы и креста", гениальной прозы. Этой вертихвостке, полуинтеллигентной актрисульке с запросами и исканиями и любовными интрижками – ее нелюбви к Блоку – мы обязаны стихами "Приближается звук…"; "За горами, лесами…"; "Чудотворную руку твою…"; "Но час настал…" и т. д. – и – и – письмами; некоторые из них (напр. от 12 ноября 1912 г.) это уже гениальная проза и ключ ко всем оснеженным колоннам, Кармен, гибели. Подпись – не Твой, не Саша, не А., а: Александр Блок. Без обращения: не Бу, не зайец, не маленькая, не Люба. Это Блок, это судьба, вершина, гений, гибель, Лермонтов.

15 февраля 79, четверг, Переделкино, вечер. …страшный разговор c А. Д. Сахаровым о науке. Сказал, что в Германии до войны точные науки – физика, например, – были в расцвете. Гитлер уничтожил ее, а часть ее спаслась в Америку. Я спросила, восстановилась ли в Германии наука теперь. – Нет, – ответил он – есть традиции, которые невосстановимы. – А как в Англии? – спросила я. "Там науку губит бедность. Сейчас 80 % точных наук живет в Америке".

28 апреля 79 г., суббота, Москва, утро. Отравлена я книгой Буковского. "И возвращается ветер". Огромный литературный дар – да, да, несмотря на "пару недель" и пр. – огромный. Каждый эпизод – законченная новелла. Книга построена четко, потому что мысль четкая, острая, острейшая, работающая. Виден человек-герой. Поразительное богатство духовных сил, мужество небывалое. Чувство чести. Но… но… но… Я так увидела эту среду демократов, для которых, как для воров – тюрьма дом родной, которые ничего, кроме тюрьмы и КГБ, не знают и знать не хотят, у которых нет русской культуры – и вообще никакой культуры – за душой. Они переписывали Мандельштама, Ахматову, Пастернака – потому что те – анти. Буковский в чудовищных условиях изучил английский язык – но ни слова ни об одной английской книге. О Солженицыне кажется и не понимает, зато СМОГ’ов, Тарсиса и Окуджаву берет всерьез. Он – профессиональный революционер, с ног до головы – без бомб – но профессиональный. Только политика – и это при несомненном художественном даре. Сомневаюсь, чтобы он стал заниматься биологией. Думаю, просто сопьется.

Понимает очень много – и Россию, и Запад. Меня, по-видимому, за что-то не терпит, потому что ни о "Софье", ни о письме Шолохову, ни о "Гневе народа" ни звука.

А я его люблю. Это книга необходимая для всех. Она как бритва.

7 июня 79, четверг, Переделкино. Что еще? Люша была 4/VI в Доме Ученых на чьем-то докладе, называвшемся "Круг чтения Ахматовой". Докладчик иногда цитировал – раза 2 – воспоминания Алигер и Ильиной, но сплошь, не называя моего имени, цитировал мои "Записки" т. I и сб. Памяти. Судя по некоторым цитатам, он читал и ненапечатанное (Это мы исследуем). Ахматова об Анне Карениной, Ахматова о Пушкине-человеке, Ахматова в Загорске, Ахматова о "Шинели", Ахматова о том, как ставить Шекспира и т. д. Когда докладчик кончил, но часть публики еще была в зале, Люша спросила докладчика, почему он не назвал ни разу имени мемуаристки. "Положение сложное", – ответил тот. Люша наступала, он увертывался. Люша спросила: А как вы думаете, Ахматовой понравилось бы такое обращение с ее друзьями?" – Думаю, да, – ответил он.

Кое-кто из публики стал убеждать Люшу, что она неправа, что мысли Ахматовой – национальное достояние и их, дескать, надо хранить. Вот я-то их и сохранила. Я весь свой Дневник предоставила В. М. Жирмунскому и Деду; В. М. Жирмунский брал горстями и ссылался на меня, а после его смерти цензура все это национальное достояние с помощью его жены Нины Александровны и его и моего друга Ефима Григорьевича – выкинула… Теперь же все 90-летие Ахматовой пройдет по моим "Запискам", их разворуют до нитки – и никто не вступится. Люша почему-то думает, что она их пугнула. Нисколько они не испугаются! Ахматова сейчас ихний предмет спекуляции. Что мои "Записки" есть моя проза – об этом они искренне не знают… А выход из положения (формальный) найдут: найдут какую-нибудь Алигер, которой, дескать, Ахматова тоже все это говорила. Это же самое. Вот и всё.

7 июля суббота. Переделкино. Забыла записать. Андрей Дмитриевич и Люся рассказали, как к ним приехали советоваться: "Максим Шостакович и ваш Женя [Чуковский], – о каких-то воспоминаниях Дмитрия Дмитриевича, которые записал Соломон Волков и издал на Западе – так вот, мол, писать им протест или нет. Я им сказал: не пишите, это уронит ваш авторитет, и всю жизнь вас будет мучить совесть.

6 ноября 79, вторник, Москва. Анекдоты:

– Что такое Малый Театр?

– Это Большой Театр, вернувшийся в Москву после гастролей в США. (См. невозвращенцы – история Годунова и др.).

О фигуристах Протопопове и Белоусовой:

– Лед тронулся…

28 декабря79, пятница, Переделкино. А угнетена я более всего – 100-летием Сталина и нами. На его (а не на Митину!) могилу возлагают люди венки. В Грузии тысячи людей чествовали в Гори его, а не Яшвили и Табидзе… Подлая статья в "Правде" – черт с ней – но где же мы-то? Из нас никто не сказал ни слова, а внуки и подавно молчат… Говорят, что народный культ Сталина – это форма протеста против современного безобразия. Неправда. На самом деле так: цифры (20 млн погибших… 66 млн… 6 млн) воображению не дают ничего. Мертвая формула: "массовые нарушения социалистической законности" – тоже ничего. Народу не дали эмоционально пережить совершившееся; то, что не напечатан "Реквием", не вышла "Софья", никому не ведом ГУЛАГ – вот почему "внуки" опять "ничего не знают", а чернь вопит: "при Сталине цены падали".

Ни в слове, ни в живописи, ни в кино ГУЛАГ остался невоплощенным; погибшие – погибли, а судьбы их умерщвлены пустой риторикой XX съезда.

23 января 80, четверг. Переделкино. Во вторник мы мирно работали с Финой, собираясь начать укладываться. Звонок. Голос Клары: "Л. К., мне позвонили, что арестован А. Д.". Я продолжаю править какие-то примечания – еще не дошло до головы. Начинаю звонить на Чкаловскую. Там не гудки, а бурчание. Иногда занято. Иногда безответные гудки. Иногда утробное бурчание.

Звоню В. Корнилову и прошу заехать за мной. Устраиваю себе замену в Переделкино. Володя приходит. На кухне по Люшиному приемнику слышим Указ Верховного Совета о лишении А. Д. всех званий и премий. Непонятно, лишен ли он звания Академика.

Не хотим вызывать такси по телефону, ибо понимаем и свою обреченность – во всяком случае на слежку. Фина приводит что-то киношное. Мы едем. Вспоминаем, как 6 лет назад – да, 6 лет! шли дворами после ареста Ал. Ис.

Володя нервен, но спокоен. Я помешала ему кончить книгу, вытащила его из книги.

Высаживаемся неподалеку от дома. Володя переводит меня через сугроб. В парадной пусто. Володя говорит, что неподалеку от дверей дежурит машина.

Мы поднялись. Руфь Григорьевна и Лиза бросились мне на шею. Они только что вернулись с аэродрома. Ах, не с Шереметьевского, как сказано было по радио. Значит не за границу! Оказывается – в Горький.

Назад Дальше