3
Что Пушкин не ошибся в своем предвидении, что потомство нашло в его поэзии и с торжеством вынесло наружу именно то, чего он не хотел и не мог ей дать: нравоучительность, – тому наилучшим доказательством являются как раз бесчисленные отзывы критиков о его "Памятнике". Из необозримого множества их я приведу для образца лишь немногие; они все тождественны по смыслу.
В ранней книге своей, в "Характеристиках литературных мнений", писанных еще тогда, когда 4-я строфа "Памятника" была известна только в искажении Жуковского, Пыпин говорит: "…Но, с другой стороны, поэтическое творчество имеет свои более реальные цели: вдохновение и сладкие звуки не могут быть бессодержательны, должны иметь какое-нибудь отношение к людям, к обществу [как будто иного содержания, кроме "имеющего отношение к людям, к обществу" не может быть!] – и сам Пушкин объясняет, в чем должна быть цель поэзии и чем сам он воздвиг себе нерукотворный памятник. В знаменитом, почти предсмертном стихотворении он указывает, что его поэзия не была одним витанием в чистой области фантазии, что в ней он служил обществу: он убежден, что был полезен "прелестью стихов" (которая действительно довершила формальное образование нашей литературы), что он пробуждал добрые чувства и призывал милость к падшим; наконец, он думал, что восславил свободу "в жестокий век". – Много лет спустя, в "Истории русской литературы" Пыпин повторил то же: "Под конец жизни, в стихотворении "Из Пиндемонте" (1836), он опять защищает свою личную независимость, свободу художественного наслаждения [!], хотя и ценою общественного индифферентизма [!] Но вслед затем он написал еще знаменитое стихотворение с эпиграфом "Exegi monumentum": "Я памятник себе воздвиг нерукотворный". Он в последний раз [как будто в августе он мог знать, что в следующем январе будет убит!] говорил о своей поэзии с гордым сознанием исполненного подвига, но и с сознанием своей гражданской заслуги перед обществом и народом.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
И эти заслуги были именно тем, о чем просил его "народ" в стихотворении "Чернь". – К цитате из "Памятника" у Пыпина есть еще выноска: "Третий стих первоначально написан был: "Что вслед Радищеву восславил я свободу", – тому Радищеву, которого еще недавно (1834, 1836) он так сурово осуждал". Этой выноской Пыпин хочет сказать: Пушкин-де часто противоречил себе в своих суждениях о цели поэтического творчества, но, конечно, решающее значение имеет его предсмертная исповедь – "Памятник"; в "Памятнике" выражена его окончательная мысль о своей поэзии.
Это же понимание "Памятника" весьма обстоятельно развернул проф. С. А. Венгеров, посвятивший "Памятнику" в своем большом издании Пушкина особенную статью под заглавием: "Последний завет Пушкина". Напомнив читателям свою ранее высказанную мысль о том, что русская литература "всегда была кафедрой, с которой раздавалось учительное слово", и что все крупные деятели ее были "художниками-проповедниками", автор продолжает: "Не составляет исключения и Пушкин, хотя взгляды его на задачи искусства всего менее отличаются устойчивостью. Сердито говорит он в одном из своих писем: "цель поэзии – поэзия". Но не говорит ли нам последний завет великого поэта – его величественное стихотворение "Я памятник себе воздвиг нерукотворный" – о чем-то совсем ином? Какой другой можно сделать из него вывод, как не тот, что основная задача поэзии – возбуждение "чувств добрых?" Общественные и литературные настроения Пушкина, утверждает автор, "шли зигзагами"; поддаваясь то влияниям общества, то порывам своей пылкой натуры, Пушкин в разные периоды исповедовал различные, подчас даже противоположные мнения; он мог "в минуту полемического раздражения" провозглашать, что поэты рождаются только для сладких звуков и молитв, но фактически он на каждом шагу, притом совершенно сознательно, нарушал этот принцип, давал обществу "уроки жизни", учил и учил. – "И не только стал Пушкин учителем жизни", продолжает проф. Венгеров, "но в учительном характере литературы усмотрел ее высшее назначение". В 1836 году Пушкина усиленно занимает мысль о смерти, он заказывает себе даже могилу в Святогорском монастыре, где вскоре и пришлось ему опочить вечным сном. Правильно или неправильно – это другой вопрос, он чувствует потребность подвести итоги своей деятельности, определить сущность своего значения в истории русского слова. Он пишет: "Я памятник воздвиг себе нерукотворный", где с тою величавою простотою, которая характеризует истинно великих людей, говорит без всякого жеманства, без всякой ложной скромности о своем бессмертии. Создатель русской поэзии не сомневается в том, что будет "славен, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит", что слух о нем "пройдет по всей Руси великой" и назовет его "всяк сущий в ней язык".
"Но за что же, однако, ему столь великий почет?
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал.
Сам по себе этот ответ столь знаменателен, что не нуждается ни в каких дальнейших пояснениях. Более яркого подкрепления нашего утверждения не придумаешь. Пушкин, этот идол всякого приверженца теории "чистого" искусства, в одну из торжественнейших минут своей духовной жизни превыше всего ценит в литературе учительность.
"Но интерес Пушкинской формулировки назначения литературы еще безмерно возрастает, когда мы обратимся к воспроизведенному на предыдущей странице черновику знаменитого стихотворения.
"Оказывается, что первоначально Пушкин, совершенно в духе "чистого" искусства, так определил свое значение:
И долго буду тем любезен я народу,
Что звуки новые для песен я обрел.
Твердо и без столь обычных у него помарок, то есть без колебания, написал Пушкин подчеркнутый стих, в котором выразил свое теоретическое литературное credo.
"Но вот он перечитывает плод непосредственного вдохновения, снова вдумывается в тему и пред лицом вечности открываются новые горизонты. Нет, мало для поэта истинно великого одних эстетических достоинств, только к памятнику того не зарастет "народная тропа", кто пробуждает "добрые чувства", кто был учителем жизни.
"И зачеркивается формула эстетическая, а взамен ее дается учительно-гражданская".
Что 4-я строфа "Памятника", в том понимании, образцы которого я привожу здесь, резко противоречит всем предшествующим заявлениям Пушкина о задачах искусства, этого, разумеется, нельзя было отрицать или утаить. Пыпин, кажется, первый, не ломая себе головы, нашел легкий выход из затруднения – и его мысль, столь же удобная, как остроумная, прочно укоренилась в литературе. От поэта нельзя требовать последовательности в мыслях, да Пушкин был в особенности увлекающийся человек; мало ли что он мог наговорить в раздражении, под влиянием минуты! но эти его слова не следует принимать всерьез; на практике он сам опровергал себя. Так излагает дело и С. А. Венгеров; совершенно так же рассуждает в своей статье о стихотворных произведениях Пушкина проф. Д. Н. Овсянико-Куликовский; Иванов-Разумник, в своей "Истории русской общественной мысли", пишет о Пушкине, что если он иногда приближался даже к чистому эстетизму, если заявлял, что художник рождается исключительно для сладких звуков и молитв, – "то это было только мимолетным облачком, не оставляющим тени на светлом и широком мировоззрении Пушкина".
Оградившись этим незатейливым аргументом от всяких сомнений, Пыпинское истолкование "Памятника" смело вошло в школу и узаконилось здесь в качестве непререкаемой истины. Я раскрываю 2-ю часть учебника А. И. Незеленова по истории русской словесности в шестнадцатом издании и нахожу следующие строки: "Во втором стихотворении, "Памятник", Пушкин выражает сознание совершенного им великого подвига… Пушкин сознал, что заслужил славу, что слух о нем пройдет "по всей Руси великой". А своими правами на эту славу считает он возвышенные идеи своей поэзии, то, что пробуждал лирой "добрые чувства" и призывал "милость к падшим". Раскрываю Пушкинскую хрестоматию В. Покровского, "Сборник историко-литературных статей" о Пушкине в 800 страниц, по которой учится понимать Пушкина едва ли не все русское юношество, обучающееся в средних учебных заведениях, и нахожу длинный ряд отзывов о "Памятнике", сплошь повторяющих мысль Пыпина. Академик Сухомлинов пишет: "Права свои на любовь и память народа он видел в том, что в стихах своих он "пробуждал добрые чувства и милость к падшим призывал". Проф. Кадлубовский пишет: "Незадолго до своей безвременной кончины, оглядываясь на свою литературную деятельность, он уверенно говорил, что он пробуждал добрые чувства своей лирой", и т. д. – и кончает свое рассуждение словами: "Да, поэт имел право сказать те слова, которые были упомянуты мною вначале:
И долго буду тем любезен я народу"
(и т. д. – следует вся строфа).
Стоюнин пишет: "Поэзия была исключительной сферой его деятельности; но с нею он связал высшие задачи жизни. В поэзии он нашел одну из общественных сил, которая должна пробуждать лучшие чувства в народе, следовательно и нравственно образовывать и вызывать возвышенные стремления духа". Проф. Евлахов пишет: "Нечего говорить, Пушкин не всегда мог выдержать эту точку зрения и порой, казалось изменял своей теории [далее цитируются, как "измены" Пушкина самому себе: "Пророк", "Эхо" и др. – и продолжается: ] Наконец, в 1836 году на закате жизни, как бы подводя итоги своей поэтической деятельности, он ставит себе в заслугу, что пробуждал добрые чувства, в жестокий век восславил свободу и призывал милость к падшим. Более того: в этом, а не в чем ином, он видит залог своего бессмертия в памяти народа. Поэт, конечно, справедливо указал свою заслугу. Пророк строго выполнил "веление Божие". Но, вместе с тем, разве это не самоотрицание? Поэт стал на точку зрения "черни": он гордится пользой своего искусства, а не им самим; он видит в нем средство, а не цель. Такая метаморфоза, как завершение художественной деятельности, если она сознательна, была бы равносильна самоубийству". Но автор успокаивает читателя: "конечно, ничего подобного не случилось с Пушкиным"; те 4–5 стихотворений, и в их числе "Памятник", суть, так сказать, описки Пушкина, плоды "стороннего неорганического и, по-видимому, бессознательного процесса" в нем, и Пушкин в своем развитии "так сказать, прошел мимо самопротиворечий, как бы вовсе не замечая их". – Вот, по крайней мере, среди удручающего единогласия новая мысль: г. Евлахов выворачивает общераспространенное мнение наизнанку. Все думают, что ранние заявления Пушкина о цели поэзии были обмолвками раздраженного ума, а серьезное его суждение выражено в "Памятнике"; г. Евлахов, наоборот, признает обмолвкою "Памятник", а те прежние заявления Пушкина – его подлинным и сознательным манифестом.
Из всех писавших о "Памятнике" один Вл. Соловьев, как сейчас увидит читатель, правильно понял стих: "И долго буду тем любезен я народу" (то есть что здесь излагается суждение народа); но, правильно прочтя самый стих, он также исказил мысль Пушкина. Вся его статья "Значение поэзии в стихотворениях Пушкина" имеет целью выразить и защитить софизм о тожестве красоты и нравственного добра. Этот софизм он внес и в объяснение "Памятника", приписав свою ложную мысль самому Пушкину. Основной софизм повлек за собою, ради своего торжества, несколько подсобных, и получился такой комментарий: "За несколько месяцев до смерти он еще раз восходит, – но не на пустынную вершину серафических вдохновений [!], а на то предгорье, откуда взор его видит большой народ [!], – потомство его поэзии, ее будущую публику. Этот большой народ, конечно [!], не та маленькая "чернь", светская и старосветская, что его окружает. Этот новый большой народ не вырывает гневных слов у поэта, эти народные колыбели [!] не противны его душе, как живые гробы. В этом большом народе есть добро, и он даст добрый отклик на то, что найдет добрым в поэзии Пушкина. Поэт не провидит, чтобы этот большой народ весь состоял из ценителей чистой поэзии: и эти люди будут требовать пользы от поэзии, но они будут искренно желать истинной пользы нравственной; – навстречу такому требованию поэт может пойти без унижения: ведь и чистая поэзия приносит истинную пользу, хотя не преднамеренно. Так что ж? Эти люди ценят поэзию не в ней самой, а в ее нравственных действиях. Отчего же не показать им этих действий в Пушкинской поэзии? "То добро, которое вы цените, – оно есть и в моем поэтическом запасе; за него вы будете вечно ценить мою поэзию; оно воздвигнет мне среди вас нерукотворный и несокрушимый памятник". Вот достойный и благородный "компромисс" поэта с будущим народом, составляющий сущность стихотворения "Памятник".
Здесь все – софизмы: и неизвестно откуда появляющийся "большой народ", в отличие от "черни", и приписываемое этому "большому народу" искание какой-то особенной истинной моральной пользы, тогда как в 4-й строфе "Памятника" говорится совершенно о том же, чего в "Черни" требует от поэта "чернь"; и софизмом, наконец, надо признать самый этот компромисс, который Пушкин будто бы заключает с потомством в своем "Памятнике". Приводя 4-ю строфу – о пробуждении добрых чувств, прославлении свободы и пр. – Соловьев пояснял: "Это дорого народу, но ведь это дорого и самому поэту, хотя и не дороже всего". Последней же строфою – "Веленью Божию" и пр. – Пушкин, по мнению Соловьева, "как бы полагает нерушимую печать безупречного благородства на свое соглашение с потомством": здесь он "опять настаивает на верховности вдохновения и на безусловной самозаконности поэзии". Поистине, странная печать, уничтожающая смысл самого соглашения!
Tantae molis erat… Romanam condere gentem! – нет, всего только разумно прочитать 20 умных и ясных стихов Пушкина. "Замо́к", скрепляющий критическую легенду о нем, оказался не камнем, а пустотою. Пушкин предсказал:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал;
прошло восемьдесят лет с его смерти, и люди все еще ищут нравоучения в его стихах: так точно оправдывается его предвидение.