Крупных газет в Одессе было три: "Одесские новости", "Одесский листок", знаменитый фельетонами Дорошевича, и менее знаменитое "Южное обозрение", где Корней Иванович тоже немножко печатался. Дорошевич уже уехал к этому времени в Петербург, а затем фактически возглавил выходящее в Москве "Русское слово". Звезда "Листка" закатилась. А "Одесским новостям" предстояло сыграть "большую, почти выдающуюся роль в истории русской провинциальной печати", как выразился более молодой сотрудник газеты, автор известных мемуаров Дон-Аминадо (Аминад Шполянский). Главным редактором "Одесских новостей" к началу двадцатого века стал Израиль Моисеевич Хейфец, он же "Старый театрал" – автор "блестящих и резких" рецензий, и муж певицы Изы Кремер, которая сама писала и исполняла декадентские песенки в духе Вертинского. Певица эта, по отзыву Бабеля, была "с небольшим голосом, но с радостью, художественно выраженной радостью в их существе, с задором, легкостью и очаровательным – то грустным, то трогательным – чувством жизни". Изе Кремер, кстати, Чуковский в 1914 году посвятил легкомысленный стишок: "О, Иза, Муза кукурузы! / К тебе так благосклонны Музы: / Ты и певунья и плясунья и попрыгунья стрекоза./ А я… без песен и без солнца в болотах темного чухонца, / Я только плачу, вспоминая твои веселые глаза".
Дон-Аминадо рассказывает, что работал Хейфец тихо и эффективно, вел ожесточенную борьбу с "репортерами огнедышащего типа", в первую очередь со знаменитым Леоном Трецеком, и "требовал целомудренной краткости, существа, экстракта, самого главного". Не будем цитировать уморительный мемуарный фрагмент, как "бедный Трецек" строчит нечто пышное о звоне набата, всполохах и разбушевавшейся стихии, а редактор вычеркивает все красным карандашом и в отделе городской хроники "оскорбительно мелким шрифтом" печатает скупое сообщение о ложном вызове пожарной команды Бульварного участка. Ровно тот же процесс, почти в тех же выражениях, описан и у Жаботинского в автобиографической "Повести моих дней", только там фигурирует убийство из ревности.
"Искусство Хейфеца как редактора проявлялось главным образом в умении учуять, раскопать, найти и привлечь новые силы, молодые дарования. В "Одесских новостях" начинали свою литературную карьеру Корней Чуковский, К. В. Мочульский, Петр Пильский, В. Е. Жаботинский, явивший весь свой искрометный и иронический блеск в легких, в совершенно новой манере поданных фельетонах, за подписью Altalena", – говорит Дон-Аминадо. Перечисляет он и старую гвардию: "тишайший Инбер, полиглот и начетчик (и, кстати, первый муж поэтессы Веры Инбер. – И. Л.), С. Соколовский (Седой), скучный и почтенный передовик, и, разумеется, милейший Петр Титыч Герцо-Виноградский, избравший себе совершенно немыслимый в настоящее время псевдоним – Лоэнгрин и писавший длинные, ежедневные, многоуважаемые фельетоны в совершенно забытой теперь форме нравоучительной публицистики и якобы ядовитого, дозволенного цензурой радикализма". (Никто не забыт, ничто не забыто – сейчас эта манера возродилась повсеместно.) Поляков, Ценовский, Леонид Гроссман, Александр Биск, Горелик, Можаровский… Мемуарист, правда, почему-то забыл одного из лучших сотрудников газеты – знатока одесского социального дна Лазаря Кармена (настоящая фамилия его была Коренман), отца известного кинодокументалиста Романа Кармена.
Именно Лазарь Кармен, Жаботинский-Altalena и фельетонист Чуковский стали, как выражается Владимир Швейцер, "тремя китами", на которых стояли "Одесские новости". Жаботинский вспоминал в "Повести моих дней": "Журналист – это было важное звание в русской провинции тех лет. Приятно пройти (бесплатно) в городской театр, один из лучших в стране, и приятно, что капельдинер, одетый в ливрею эпохи Марии-Антуанетты, кланяется тебе и провожает к креслу в пятом ряду, в начале которого прибита табличка с гравированной надписью "г-н Альталена". Редактор Хейфец умел подбирать способных молодых людей: под его крылышком начали свою литературную деятельность Кармен, автор рассказов о жизни босяков в одесском порту и голытьбы из нищих предместий, и Корней Чуковский, который ныне считается крупнейшим писателем красной России. Когда мы входили с ними в кафе, соседи перешептывались друг с другом: может, было бы лучше, если бы мы не слышали, что они шептали, но, поверьте мне, они пели нам дифирамбы, и Кармен подкручивал кончики своих желтых усов, Чуковский проливал свой стакан на землю, ибо его чрезмерная скромность не позволяла ему сохранить спокойствие духа, а я в знак равнодушия выпячивал свою нижнюю губу, и без того слишком выпяченную от природы".
Коллектив газеты был небольшим, но душевным. Они любили сами себя, друг друга, попойки и чествования. Все сочиняли эпиграммы, ходили в театр и на лекции заезжих знаменитостей, сидели в знаменитых одесских пивных, кухмистерских, кафе и кондитерских. Первой среди прочих была, разумеется, пивная Брунса, которая фигурирует во всех одесских мемуарах той эпохи – как Уточкин, как Куприн, как оперный театр с итальянскими певцами, цирк с французской борьбой, циклодром и биоскоп. Пивная Брунса на Дерибасовской "считалась первой на всем земном шаре, подавали там единственные в мире сосиски и настоящее мюнхенское пиво", – сообщает все тот же Дон-Аминадо, а Чуковский на первой же странице своего "Онегина" восклицает: "О Брунс! Мы воспоем тебя!" Здесь встречались журналисты, писатели, артисты – Бунин пародировал Бальмонта и сидевшего тут же Александра Федорова, Куприн братался с Уточкиным и замышлял полет на одном из первых самолетов. Информационным спонсором полета, как выразились бы сейчас, были те же "Одесские новости". Чуковский перезнакомился со всеми одесскими знаменитостями и с приезжавшими из Москвы – среди них были Аким Волынский, Сергей Городецкий… С Буниным он познакомился еще раньше – в 1899 году, на Большом Фонтане под Одессой.
В Одессе были свои звезды, боготворимые всем городом – приехавший из Петербурга артист императорских театров Николай Ходотов, актриса Вера Юренева (ее муж, Александр Вознесенский-Бродский, тоже сотрудник "Одесских новостей", переводил драмы, а потом стал первым русским профессиональным киносценаристом). Здесь жил обожаемый публикой писатель Семен Юшкевич… и многие, многие другие, и писать обо всем этом надо совсем другую книгу. И почти все они были знакомцами Чуковского или героями его первых статей – а чаще и теми, и другими.
Общественная жизнь во всяком городе Российской империи, тем более в ее третьей столице, отличалась двойственностью: с одной стороны, неизменны были чеховские жалобы на бесцельную бессмысленность существования, тоску и провинциальную скуку, с другой, нескончаемой чередой неслись события – от невероятно популярных тогда лекций и докладов (иногда даже с картинами из "волшебного фонаря") до балов, премьер и лотерей-аллегри. Чуть ли не в каждом доме старались завести свой салон, свои "вторники" или "пятницы", везде спорили о главном, пели у рояля, и главным местом споров, докладов и встреч, бесспорно, было Одесское литературно-художественное общество. Оно появилось на свет в 1898 году и в начале XX века уже было местом, куда стремилась "вся Одесса", – та Одесса, которая претендовала на интенсивную духовную жизнь… или просто убегала от скуки…
Сюда же у Чуковского в "Онегине" прибежала и кузина Зина, и стоит у дверей "Литературки" – "средь барынь, продающих / Билеты в пользу неимущих, / Средь вундеркиндов в сорок лет, / Досель надежды подающих; / Средь дев, у коих пола нет; / Среди поэтов прыщеватых, / Страстями юности богатых; / Среди марксисток, чей кузен / В литературном клубе член; / Среди дантистов, символистов, / И вновь дантистов, и опять…" Здесь, в "Литературке", проходили вечера и балы, здесь в Виноградной комнате встречались герои романа Жаботинского "Пятеро". Зал назывался Виноградным потому, что его стены "украшены были выпуклым переплетом лоз и гроздей", рассказывал еще один сотрудник "Одесских новостей", Александр Биск. В его воспоминаниях читаем: "Помещение кружка занимало целый особняк (сейчас в этом здании Литературный музей. – И. Л.). Он находился в лучшем месте города, на самой границе двух его миров: верхнего и гаванного. У самого особняка "Литературки" начинался один из спусков в пропасть порта, и в тихие дни оттуда тянуло смолою и доносилось эхо элеваторов. В то подцензурное время "Литературка" была оазисом свободного слова; мы все, ее участники, сами не понимали, почему ее разрешило начальство и почему не закрыло". Возглавлял общество редактор "Одесских новостей" Хейфец, просуществовало оно до конца 1904-го. А в следующем году всем стало не до того.
Но и тогда уже чувствовалось дуновение ветра перемен. "В правительственных кругах уже замечались признаки смятения, – пишет Жаботинский. – Ослабла узда: вопреки предварительной цензуре (всякая строка без исключения, даже хроника и объявления, подлежали цензурной проверке перед печатаньем), в каждой газете появлялись крамольные статьи; опасные слова "конституция" и "социализм" произносились вслух на публичных лекциях. Я застал в Одессе "Литературно-художественный клуб": раз в неделю, по четвергам, мы собирались, чтобы обсудить новую книгу или пьесу, которую ставил в те дни городской театр, но во всех речах и докладах звучали намеки на "освобождение", и в спорах по поводу "Потонувшего колокола" Гауптмана сталкивались (каким образом – не знаю) принципы Маркса и "Народной воли"".
С докладами в "Литературке" выступали чуть ли не все пишущие одесситы и, разумеется, сотрудники "Одесских новостей". Чуковский читал регулярно – именно здесь он учился публичным выступлениям, которых потом в его жизни будут тысячи: постигал науку держать аудиторию, не терять ее внимания, полемизировать, отвечать на записки, реагировать на выкрики из зала – и сносить провалы, которых тоже будет немало. Первым докладом Чуковского был, естественно, доклад о самоценном идеале. "Люблю наш клуб. Там сердцу отдых. / И всех – за что, не знаю сам, / – в его гостеприимных сводах / люблю…", "Там даже Старый Театрал / Нередко молодым бывал; / Там подвизались мы с Луцканом: / Он шубы крал, а я читал / Про самоценный идеал. / Один удел судьба дала нам, / В тюрьме таится юный тать, / А я… а я читал опять…"
И опять читал, и опять – "О критике", "Нужен ли народный театр…" Читал и Жаботинский, и оба участвовали в несколько наивных, но пламенных прениях по множеству вопросов. Публикации обоих авторов в это время вообще лучше рассматривать вместе (именно это и сделала Евгения Иванова в книге "Чуковский и Жаботинский: история отношений в текстах и комментариях"). Их статьи рождались в долгих – практически ежедневных – обсуждениях и спорах, которые затем переходили на страницы газеты; авторы делали сообщения на заседаниях общества, аргументация оттачивалась в полемике после выступления, затем спор вновь возвращался на газетные страницы. Такая диалогичность публицистики Чуковского и Жаботинского сохранилась надолго: в 1908 году подобным же образом строилась дискуссия о евреях в русской литературе, о чем речь пойдет ниже.
Сейчас пока обоих увлекал спор об индивидуализме, начатый Жаботинским. Тот писал о гнете "идей", о том, что критики играют плохую роль, заставляя читателя искать у писателя идеи, а не музыку, чувства, желания. Чуковский пытался отвечать, набрасывая в дневнике мысли, развивающие и продолжающие тему: "Для оценки индивидуума… не существенно, не важно, нравственна она (личность. – И. Л.) или безнравственна, любит она или ненавидит – важно одно: с какою силой делает она это"; эти "довольно примитивные философские основания индивидуализма" оказались редкостно плодотворны. "И сотни тысяч положительно влюбились в эту идею, улица приветствует ее от всего своего сердца, – а г. Альталена черкнул пером, и нет новых идей!" Кстати, в этих набросках Чуковский впервые высказывает мысли об философских идеях, ставших достоянием улицы (о том, как изменяются идеи, спускаясь вниз, превращаясь в "чижика-пыжика" и "паюсную икру", К. И. будет писать подробно куда позже, в 1907–1908 годах). Вообще в дружеской полемической перестрелке двух молодых коллег можно обнаружить множество мыслей, которые будут обдуманы и развиты Чуковским спустя много лет. Оба выступили с докладами в литературном кружке; К. И. продолжал возражать Жаботинскому в дневнике, в кружке кипели страсти, "Одесские новости" периодически публиковали отчеты и возражения.
В феврале 1903 года в дневнике Корнея Ивановича появляется вклеенная заметка: ""Контрасты современности" (доклад К. Чуковского в лит. арт. о-ве) вызвали настоящий словесный турнир между докладчиком и отстаивавшими его положения гг. Жаботинским, Меттом с одной стороны и резко восставших против идеализма гг. Брусиловским, Гинзбургом и др. Прения затянулись до 12 ч. ночи. Следующее собеседование состоится через 2 недели". В декабре 1902 года – печальная запись: "Сидел дома и все время занимался. Результатом чего явилась следующая безграмотная заметка: "В лит. артистическом обществе в четверг состоится очередное литературное собеседование. Г. Карнеем-Чуковским будет прочитан доклад ‘К вопросу об индивидуализме'". Что-то будет!" И на другой день: "Что я буду возражать оппонентам?"
Всякий раз Чуковский был недоволен своими выступлениями. "Аплодисменты, поздравления, а мне лично кажется, что я могу в тысячу раз лучше, что вчера я читал очень плохо". "Я стоял возле кафедры и слушал, как меня бранили. Слушал и удивлялся. Неужели я говорил так неясно?" Говорил, да и писал он пока действительно неясно: наукообразно и сложно. Однажды Чуковский раскритиковал публициста Оболенского, тот язвительно ответил ему, и Жаботинский выступил в защиту молодого критика. "В ответе Жаботинского несомненно присутствует спор и с местными, одесскими недоброжелателями Чуковского", – комментирует Е. Иванова в вышеупомянутом труде. "Я вспоминаю, – писал Владимир Евгеньевич, – как г. Чуковский прочитал два доклада в Литературно-артистическом обществе, где среди посетителей, как известно, очень много таких людей, умственный уровень которых равен умственному уровню г. Оболенского, – и там тоже многие говорили, что г. Чуковского трудно понять. Это все так; но ведь если я не в состоянии понять чужую мысль – это еще не резон для того, чтобы заговорить с автором свысока".
Лев Коган вспоминал, что однажды Чуковский сделал на заседании общества доклад о забытом поэте XIX века, чьи биографические данные и стихи он раскопал где-то в архивах. И жизнь поэта, и его произведения весьма впечатлили слушателей. Когда овации стихли, Чуковский заявил, что биографию придумал сам, а стихи взял у Тютчева, Фета, Жуковского и других знаменитых поэтов. Это он хотел доказать кому-то из друзей, как плохо нынче знают русскую классическую поэзию. Доказал.
Смех и слезы
В "Нынешнем Евгении Онегине" сохранилось многое, чем жил юный Чуковский начала века. Здесь нашлось место кратким портретам коллег: "жгучий Вознесенский, отваги полон декадентской", "уверения Кармена, что босяков лихую рать читатель должен непременно своими братьями считать…" Здесь и "Литературка": шум, звон колокольчика, несчастный докладчик пьет воду и идет на кафедру, почтеннейший ареопаг повесил головы, и кто-то уже рисует профили на бумажке. Доклады делались на темы серьезные и почтенные: скажем, Жаботинский читал "О литературной критике" и "О капитализме и некоторых моментах современной психики". На страницах поэмы мы найдем множество имен участников клуба, представляющих иногда даже не литературоведческий, а историко-краеведческий интерес. И наблюдений вроде: "И сонмы девственниц в уборной спешат оправить локон черный, и Цензор – дерзостный поэт – украдкой тянется в буфет…"
Здесь и шатания по городу среди разговоров, и бесконечная полемика, в которой, кажется, вся мыслящая Одесса предпочитала проводить свои досуги: "Мила мне русская беседа, где, разум собственный любя, / Никто не слушает соседа, и всякий слушает себя…" И болтовня в гостях, за столом, освещенным висящей лампой: "На стенке рядом с Баттистини – / Толстого сумрачный портрет, / Крик, говор, корки апельсина, / Давно беззубое пьянино,/Давно безмолвный попугай, / Горячий спор, холодный чай, / Кузина Зина и Мальвина, / Безусых лиц шумливый рой…" Беззубое пианино вкупе с лампой сильно напоминают обстановку в доме Гольдфельдов, как она описана в дневнике К. И. И в романной, и в реальной семьях, кстати, были девушки на выданье.
В "Онегине" Чуковского во время общей беседы старушка мать, сидящая в уголке, тоскливо наблюдает, как аппетит гостей разгорается, – а что поделать, надо терпеть, иначе девушек замуж и не выдать. Над чайной колбасой кипят нескладные споры "о том, что родина святая уж tiers-etat рождает нам; что, по словам науки строгой, чужою мы идем дорогой; что русской суждено земле в фабричном выкипеть котле…". О буржуазии, Бальмонте, Канте, Заратустре, Чехове и Горьком. А на самом деле – тоска, скука, кокетство…
Мирон Петровский говорит, что Чуковский поместил пушкинских персонажей в быт из сатиры Саши Черного. Но герои здесь не пушкинские – они тоже из мира Саши Черного, который позднее и гораздо полнее воспроизвел и осмыслил этот мир, насытив свои сатиры ненавистью и тоской. Почти тем же ядом и ненавистью брызжет перо юного Чуковского, когда он описывает онегинского отца – его "смиренномудрый вид", малиновый жилет "и к золотым часам цепочку из продырявленных монет", "старенькую бричку, и канарейку, и жену, патриархальную привычку к послеобеденному сну", и обычай сечь сына по субботам, и антисемитизм… Нашлось в поэме место и одесским дачникам в полосатых штанах, и золотушным детям, и пошлым кавалерам с нафиксатуаренными усами… – той, по выражению Лидии Корнеевны, "бездельной, бескнижной, невежественной, вульгарной, болоночной и картежной" Одессе, которую сам Чуковский в письме к приятелю мстительно обозвал однажды "фабрикой пошляков".
В поэме Чуковского встречаются строчки умелые, легкие, точные – вот хоть в описании августа, "когда и семечки, и пыль, и квас, и мухи – все постыло, и даже дачный водевиль был в помещении купален уже поставлен и провален"… И тем не менее читать "Нынешнего Евгения Онегина" сегодня совершенно невозможно: удачные наблюдения и бонмо теряются в каше рыхлых, вязких строф, хотя кажется, что онегинская строфа рыхлой быть не может, она обязана быть подтянутой и мускулистой. У молодого Чуковского большинство строф, как это ни печально, слеплены кое-как: "Но что там? Чья-то длань трепещет, / Кого-то кто-то рукоплещет, / Уж мы – вокруг, а он на нас / Пугливых не подъемлет глаз. / Улыбка жалкая вначале / По исполосанным щекам / Блуждает робко тут и там, / А вот – и щеки задрожали, / И… дева, радуйся со мной, / Передо мной стоял герой". Все это словоблудие означает, что одному из героев дали пощечину, в этой строфе он еще улыбается, а в следующей заплачет. Сюжета как такового нет, а если он и есть, то тоже вязнет и теряется, и (ужасно хочется перейти на тогдашний слог нашего героя) – право, было бы лучше, если бы г-н Чуковский не замахивался на эпопею, а всего лишь последовательно записал свои живые наблюдения…