Упорный маг, постигший числа
И звезд магический узор.
Ты – вот: над взором тьма нависла…
Тяжелый, обожженный взор.Бегут года. Летят: планеты,
Гонимые пустой волной, -
Пространства, времена… Во сне ты
Повис над бездной ледяной.
……………………………………….
Виси, повешенный извечно,
Над темной пляской мировой, -
Одетый в мира хаос млечный,
Как в некий саван гробовой.
<… >
Дело чуть не дошло до дуэли, когда Брюсов однажды в пылу спора позволил себе неуважительно отозваться о Мережковском и Гиппиус (впрочем, это был всего лишь повод). Однако даже подобные инциденты не останавливали совместной журналистской работы в журнале. Сам Белый достаточно трезво оценивал ситуацию: "<… > В инциденте с Н *** (Нина Петровская. – В. Д.), поставившем меня лицом к лицу с Брюсовым, покровителем моих литературных стремлений, наставником в области стиля, идейным союзником на фронте борьбы символистов с академическою рутиной; черная кошка, пробежавшая между нами в 1903–1904-1905 годах, разрослась в 1904 году просто в "черную пантеру" какую-то; если принять во внимание, что осенью 1904 года Брюсов меня ревновал к Н ***, а в начале 1905 года вызвал на дуэль, то можно себе представить, как чувствовал себя я в "Весах", оставаясь с Брюсовым с глазу на глаз и не глядя ему в глаза; мы оба, как умели, превозмогали себя для общего дела: работы в "Весах", ведь нас крыли в газетах, в журналах, в "Литературно-художественном кружке"; и я должен сказать: мы оба перешагнули через личную вражду, порой даже ненависть – там, где дело касалось одинаково нам дорогой судьбы литературного течения: под флагом символизма. <…>" И все же нервы стали сдавать. Требовалось отвлечься и развеяться. Блок приглашал погостить в Петербурге. Наконец в начале января 1905 года Белый решил принять приглашение, тем более в Северную Пальмиру отправлялась и мать, попросившая ее сопровождать…
* * *
Трагические события, ознаменовавшие начало первой русской революции, совпали с поездкой Андрея Белого в Петербург. Он прибыл туда утром 9 января, вошедшего в российскую историю как Кровавое воскресенье. На квартире у Блоков вместе со всеми узнал о расстреле мирной демонстрации рабочих, направлявшейся к Зимнему дворцу, чтобы вручить петицию царю. Возмущению Блока не было предела. "Я никогда не видел его в таком виде", – вспоминал Белый.
У Мережковских, куда затем направился Белый, также уже знали о случившемся. Сюда, не сговариваясь, приходило множество знакомых и незнакомых людей со все новыми и новыми ужасными подробностями: сотни убитых, тысячи раненых. У старейшины русского символизма Федора Сологуба погибла 14-летняя дочка – она вышла посмотреть на демонстрацию. Безутешный отец откликнулся стихотворением-криком (совсем не символистского содержания) – одним из самых обличительных документов того времени, озаглавив его – "Искали дочь", где и по сей день слышится биение захолодевшего от боли и ужаса сердца:
Печаль в груди была остра,
Безумна ночь,-
И мы блуждали до утра,
Искали дочь.Нам запомнилась навеки
Жутких улиц тишина,
Хрупкий снег, немые реки,
Дым костров, штыки, луна.Всю ночь мерещилась нам дочь,
Еще жива,
И нам нашептывала ночь
Ее слова.По участкам, по больницам
(Где пускали, где и нет)
Мы склоняли к многим лицам
Тусклых свеч неровный свет.Бросали груды страшных тел
В подвал сырой.
Туда пустить нас не хотел
Городовой.Скорби пламенной язык ли,
Деньги ль дверь открыли нам, -
Рано утром мы проникли
В тьму, к поверженным телам.Ступени скользкие вели
В сырую мглу, -
Под грудой тел мы дочь нашли
Там, на полу.
Петербургское общество кипело от негодования. Среди столичных интеллигентов не было ни одного, кто бы не осудил действие царских сатрапов. Что же тогда говорить о рабочих? Собравшиеся у Мережковских решили от слов перейти к делу. Зинаида Гиппиус взяла инициативу на себя и предложила отправиться в Александринский императорский театр, где в качестве "демонстрации протеста" прервать спектакль. Сказано – сделано. Гиппиус, Белый и сопровождавшие их сочувствовавшие студенты расселись в разных концах зала и, когда начался спектакль, прервали его громкими выкриками, осуждавшими кровавый расстрел мирных граждан. Большинство их поддержало, занавес опустился и толпа повалила на улицу. Гиппиус с Белым отправились в Вольное экономическое общество, там шел митинг протеста. Среди многочисленной публики находился Максим Горький. Выступал поп Гапон, остриженный и переодетый для конспирации. Хриплым голосом он говорил о том, что отныне мирные средства себя исчерпали, пора переходить к другим, более радикальным, и призвал подойти к нему всех "честных химиков" (подразумевалось – знающих, как обращаться с взрывчатыми веществами). Белый заволновался: "Я ведь тоже естественник, "химик" – значит мне надо идти?" Гиппиус едва удержала друга-поэта, вцепившись в рукав его студенческой шинели. Отовсюду доносились голоса: "Вооружаться! Вооружаться!.."
Позже Андрей Белый напишет: "Революция заслонила собою всё прочее". Заслонила, но не отодвинула совсем напрочь. У Белого не оказалось постоянного пристанища, и Мережковские великодушно предложили молодому поэту разместиться у них. Начались непрерывные ночные "бдения", когда Боря Бугаев (так его звали старшие друзья и все окружающие) иногда до утра обсуждал с Зиной (так позволила обращаться к себе Гиппиус) тысячи проблем – от политики, литературы, философии и мистики до интимных подробностей личной жизни (вытягивать из собеседника подобного рода информацию у Гиппиус было особое дарование). Мережковский участвовал в дискуссиях эпизодически. После полуночи он уходил к себе в кабинет и лишь изредка появлялся из-за двери, протестуя без особой надежды на успех: "Зина, ужас что! Да отпусти же ты Борю! Четыре часа! Вы мне спать не даете!"
Несмотря на постоянные разногласия, Белый испытывал к "поэтической семье" искреннюю симпатию и привязанность. Он защищал обоих перед Блоком, а Брюсова за неуважительный отзыв о Мережковском, как уже говорилось выше, даже вызвал на дуэль. Вскоре после описанного общения в Питере супруги Мережковские надолго уехали за границу (у Зинаиды Гиппиус прогрессировал туберкулез, и она нуждалась в постоянном лечении). Перу Белого принадлежит любопытный портрет знаменитой символистской пары, примечательный не только запоминающимися деталями, но также и тем, что умещен всего лишь в одно предложение, занимающее, однако, почти целую страницу и лучше всяких комментариев характеризующее стилистику автора:
"[Гиппиус] протянула свою надушенную ручку с подушек кушетки, где, раскуривая душеные папироски, лежащие перед нею на столике в лакированной красной коробочке рядом с мячиком пульверизатора, она проводила безвыходно дни свои с трех часов (к трем вставала она) до трех ночи; она была в белом своем балахоне, собравшись с ногами комочком на мягкой кушетке, откуда, змеино вытягивая осиную талию, оглядывала присутствующих в лорнет; поражали великолепные золотокрасные волосы, которые распускать так любила она перед всеми, которые падали ей до колен, закрывая ей плечи, бока и худейшую талию, – и поражала лазурно-зеленоватыми искрами великолепнейших глаз, столь огромных порою, что вместо лица, щек и носа виднелись лишь глаза, драгоценные камни, до ужаса контрастируя с красными, очень большими губами, какими-то орхидейными; и на шее ее неизменно висел черный крест, вывисая из четок; пикантное сочетание креста и лорнетки, гностических символов и небрежного притиранья к ладони притертою пробкою капельки туберозы-лубэн (ею душилась она), – сочетание это ей шло; создавался стиль пряности, неуловимейшей оранжерейной изысканной атмосферы среди этих красно-кирпичных, горячих и душащих стен, кресел, ковриков, озаряемых вспышками раскаленных угляшек камина, трепещущих на щеках ее; и – на лицах присутствующих; и Д. С. Мережковский, то показывающийся меж собравшихся, то исчезающий в свой кабинет, – не нарушал впечатления "атмосферы"; ее он подчеркивал: маленький, щупленький, как былиночка (сквознячок пробежит – унесет его), поражал он особою матовостью белого, зеленоватого иконописного лика, провалами щек, отененных огромнейшим носом и скулами, от которых сейчас же, стремительно вырывалась растительность; строгие, выпуклые, водянистые очи, прилизанные волосики лобика рисовали в нем постника, а темно-красные, чувственно вспухшие губы, посасывающие дорогую сигару, коричневый пиджачок, темно-синий, прекрасно повязанный галстук и ручки белейшие, протонченные (как у девочки), создавали опять-таки впечатление оранжереи, теплицы; оранжерейный, утонченный, маленький попик, воздвигший молеленку средь лорнеток, духов туберозы, гаванских сигар, – вот облик Д. С. того времени".
В Петербурге Белый виделся с Блоком эпизодически. Гуляли по переулкам и набережным, больше молчали, чем говорили. Вместе с Любовью Дмитриевной слушали оперу Вагнера "Зигфрид". Вместе же присутствовали на танцевальном вечере блистательной Айседоры Дункан, которая в тот год впервые гастролировала в России. Все трое испытали ни с чем не сравнимое потрясение. Белый писал: "<…> Она вышла, легкая, радостная, с детским лицом. И я понял, что она – о несказанном. В ее улыбке была заря. В движеньях тела – аромат зеленого луга. Складки ее туники, точно журча, бились пенными струями, когда отдавалась она пляске вольной и чистой. Помню счастливое лицо, юное, хотя в музыке и раздавались вопли отчаянья. Но она в муках разорвала свою душу, отдала распятию свое чистое тело пред взорами тысячной толпы. И вот неслась к высям бессмертным. Сквозь огонь улетала в прохладу, но лицо ее, осененное Духом, мерцало холодным огнем – новое, тихое, бессмертное лицо ее. Да, светилась она, светилась именем, обретенным навеки, являя под маской античной Греции образ нашей будущей жизни – жизни счастливого человечества, предавшегося тихим пляскам на зеленых лугах".
В Москву Белый возвратился переполненный новых чувств и планов.
* * *
В апреле из Швейцарии вернулась Маргарита Кирилловна Морозова и сразу же включилась в бурную общественную жизнь Москвы. Владелица роскошного двухэтажного особняка на Смоленском бульваре, не колеблясь, предоставила для людей самой разной политической ориентации один из просторных залов своего дома для проведения регулярных литературных и философских собраний, зачастую плавно переходивших в обсуждение злободневных социальных проблем. На одном из таких заседаний Маргарите Кирилловне впервые представили скромного студента в светло-серой тужурке. Это и был Андрей Белый – ее таинственный корреспондент, быстро ставший популярным символистским писателем и поэтом. С этого момента заочное знакомство (о нем оба не проронили ни слова) перешло в новое качество. Тогда же Муза впервые услышала декламацию своего поклонника. Белый читал стихи непривычно, так, как не читал никто – нараспев, скорее напоминающий настоящее пение. Молодая вдова и поэт стали встречаться достаточно часто…
Но гораздо чаще пришлось ей общаться с восходящей звездой российского политического олимпа – профессором Московского университета и лидером кадетской партии Павлом Николаевичем Милюковым (1859–1943). По существу, костяк кадетов складывался на глазах у Маргариты Кирилловны. Именно в ее особняке обсуждались программные документы и проводились важные организационные собрания. Известный московский ловелас и дамский угодник П. Н. Милюков уделял повышенное внимание хозяйке роскошных апартаментов, состоял с ней в более чем приятельских отношениях и неоднократно намекал, что их дружбе давно пора перейти в нечто гораздо большее. М. К. Морозова деликатно, но непреклонно отклоняла ухаживания кадетского донжуана. Гораздо ближе по духу и мироощущению ей были Александр Скрябин и Андрей Белый. Кроме того, вскоре она сделает неожиданный и на сей раз решающий выбор: навсегда отдаст свое сердце другому избраннику – выдающемуся отечественному философу Евгению Николаевичу Трубецкому (1863–1920), младшему брату С. Н. Трубецкого (1862–1905), ректора МГУ.
Бескорыстная дружба Морозовой с Белым вызывала у Милюкова чувство плохо скрываемой ревности, а сама фигура модного поэта – ничем не прикрытое раздражение. Даже спустя много лет, когда бывший лидер кадетов и бывший министр иностранных дел в первом составе Временного правительства писал свои мемуары, он не удержался, чтобы свести счеты с более удачливым соперником, которого знал с его детских лет (а заодно и с объектом собственного былого обожания, представив Маргариту Кирилловну в своих мемуарах дамой легкомысленной и не слишком умной): "<… > В центре восторженного поклонения М. К. находился Андрей Белый. В нем особенно интересовал мою собеседницу элемент нарочитого священнодействия. Белый не просто ходил, а порхал в воздухе неземным созданием, едва прикасаясь к полу, производя руками какие-то волнообразные движения, вроде крыльев, которые умиленно воспроизводила М. К. Он не просто говорил: он вещал, и слова его были загадочны, как изречения Сивиллы. В них крылась тайна, недоступная профанам. Я видел Белого только ребенком в его семье, и все это фальшивое ломанье, наблюдавшееся и другими – только без поклонения, – вызывало во мне крайне неприятное чувство".
Салон Морозовой в годы первой русской революции напоминал растревоженный пчелиный улей, а то и разворошенное осиное гнездо, где смешались разношерстные политические платформы, взгляды и психологически несовместимые лица. Хозяйке роскошного особняка (некоторые даже называли его дворцом) подчас стоило огромных усилий хотя бы на время примирять непримиримое, укрощать самых буйных оппонентов, направлять зашедшие в тупик дискуссии в нейтральное русло и сосредоточить внимание гостей на проблемах философии, литературы и искусства. Андрей Белый вспоминает:
"Весной 1905 года получаешь, бывало, тяжелый, сине-лиловый конверт; разрываешь: на толстой бумаге большими, красивыми буквами – четко проставлено: "Милый Борис Николаевич, – такого-то жду: посидим вечерок. М. Морозова". Мимо передней в египетском стиле идешь; зал – большой, неуютный, холодный, лепной; гулок шаг; мимо, – в очень уютную белую комнату, устланную мягким серым ковром, куда мягко выходит из спальни большая-большая, сияющая улыбкой Морозова; мягко садится: большая, – на низенький, малый диванчик; несут чайный столик: к ногам; разговор – обо всем и ни о чем; в разговоре высказывала она личную доброту, мягкость; она любила поговорить о судьбах жизни, о долге не впадать в уныние, о Владимире Соловьеве, о Ницше, о Скрябине, о невозможности строить путь жизни на Канте; тут же и анекдоты: о Кубицком, о Скрябине… <…> о Вячеславе Иванове (с ним М. К. в Швейцарии познакомилась до меня). В трудные минуты жизни М. К. делала усилия меня приободрить; и вызывала на интимность; у нее были ослепительные глаза, с отблеском то сапфира, то изумруда; в свою белую тальму, бывало, закутается, привалится к дивану; и – слушает".
К сказанному Белый добавляет: "…Маргарита Кирилловна поддерживала меня своим мягким эпическим пафосом в трудные годы мои; она чуяла глубокое, внутреннее отчаяние во мне – и вызывала меня на откровенность, чтобы смягчить мою боль; ласково бывало смеется; глаза же – (великолепные, сверкающие, голубые) – впиваются в душу, и разговор переходит с религиозного или морального обсуждения темы дня на конкретнейшие переживания моей личной жизни; да, – прямо скажу: мы ходим к Морозовой за моральной поддержкой; выкладывать ей все-все: о себе, о своих отношениях к людям; рассказывал ей о моих отношеньях с А[лександром] А[лександровичем] и Л[юбовью] Д[митриевной]; Маргарита Кирилловна молча слушает, помнится, вся закутавшись в мягкую уютную тальму; лишь вспыхивающие блеском ее бриллиантовые глаза играют бывало переживаниями твоей личной жизни".