Архив училища, впрочем, свидетельствует об ином. Школьные наставники хорошо разбирались в детях. В конце года, когда педсовет подводил итоги, в решении учителей было сказано, что в целом весь класс вел себя вполне благопристойно и "те чисто детские привычки и поступки, кои учениками принесены были с собой из семьи, не могли иметь в себе характера, вызывающего на меры внушений и строгости".
А далее в документах реального училища следовал замечательный пассаж, прямо касающийся будущего писателяромантика: "Среди товарищей резко выдавался только Гриневский, выходки которого были далеки от наивности и простоты… Поступки Гриневского обращали на себя внимание даже училищного начальства. Поведение Гриневского находим бы нужным аттестовать баллом "3"".
Тройка по поведению грозным сигналом прозвучала для родителей, которым было прямо сказано, что "если они не обратят должного внимания на дурное поведение своего сына и не примут со своей стороны мер для исправления его, то он будет уволен из училища".
Меры принимались – они-то и возмущали позднее Грина, заставляя его писать о деспотизме и жестокости отца – но успеха не имели именно по контрасту с тем, как воспитывали ребенка до школы.
"Я испытал горечь побоев, порки, стояния на коленях. Меня в минуты раздражения за своевольство и неудачное учение звали "свинопасом", "золоторотцем", прочили мне жизнь, полную пресмыкания у людей удачливых, преуспевающих… Мать болела, отец сильно и часто пил, долги росли; все вместе взятое создавало тяжелую и безобразную жизнь. Среди убогой обстановки, без сколько-нибудь правильного руководства, я рос при жизни матери; с ее смертью пошло еще хуже".
Через много лет, после того как Грин опубликовал "Автобиографическую повесть", одна из его сестер вступилась за отца и обвинила писателя в клевете: "Сколько я помню свою семью – не помню, чтобы рука отца поднялась для битья кого-либо из нас, ни издевательства над нами, ни угроз выгнать из дому, а тем более Александра, который был долгожданным сыном, любимцем и первенцем… Жили по тогдашнему времени хорошо. Помню, квартира была всегда из 4-х комнат… и отец не был алкоголиком, он был чудесной души человек, и не правда, что он спился, и не правда, что умер в нищете, НЕ ПРАВДА!"
"Все это неправда. Не знаю – зачем так понадобилось унизить отца? Неужели думал, что это принесет отцу ореол мученичества, из которого он вышел? Или это просто литературный оборот?"
На самом деле, если внимательно и беспристрастно прочитать "Автобиографическую повесть", за внешней раздражительностью Гриневского-старшего встает образ человека, глубоко любящего своих домашних, бесконечно им преданного и прожившего тяжелую жизнь во имя других. Грин сохранил детскую обиду на отца, который мог влепить ему затрещину за непонятливость, хотя при этом Степан Евсеевич никогда не отказывался помогать ребенку делать домашние задания; мог оставить его без обеда или заставить простоять на коленях, мог оскорблять, говоря: "Тебя мало убить, мерзавца!", "Что скажут такие-то и такие-то?", и с точки зрения педагогики был, несомненно, плохим воспитателем, но этот же человек был готов душу за сына положить, пойти на прямое преступление – речь об этом еще пойдет – и, читая страницы, посвященные Степану Евсеевичу, помимо обиды Грина и по воле его таланта, начинаешь испытывать сочувствие к человеку, жившему не столько по своему хотению, сколько по долгу.
Все дело в том, что сын у него был очень непростой. Отношения у Саши Гриневского не складывались ни с кем – ни с домашними, ни с учителями, ни с учениками. Но именно последним обязана русская литература появлению псевдонима Грин.
"Меня дразнили двумя кличками: "Грин-блин" и "Колдун". Последняя кличка произошла потому, что, начитавшись книги Дебароля "Тайны руки", я начал всем предсказывать будущее по линиям ладони.
В общем, сверстники меня не любили; друзей у меня не было".
Переход довольно странный: какая связь между гаданиями по руке и нелюбовью сверстников – разве что участь Кассандры. Очевидно, что Грин многого не договаривал в своих беллетризованных мемуарах и давал лишь те объяснения, которые отвечали его литературным целям.
После окончания подготовительного класса дела его были так плохи, что отец вынужден был забрать мальчика на год из училища, и Грин провел этот год дома, по собственному признанию "не очень скучая о классе".
В 1891 году он вторично поступил в первый класс, занимался скверно со средней оценкой три с половиной балла, а во втором классе проучился всего два месяца и был исключен. Прочитав шуточные стихи Пушкина "Собрание насекомых", маленький "реалист" в подражание Пушкину сочинил о своих учителях:
Инспектор, жирный муравей,
Гордится толщиной своей
Капустин, тощая козявка,
Засохшая былинка, травка,
Которую могу я смять,
Но не желаю рук марать.
Вот немец, рыжая оса,
Конечно, – перец, колбаса…
Вот Решетов, могильщик-жук…
И так далее про всех за исключением директора, которого юный автор поберег не то из боязни, не то из пиетета.
В "Автобиографической повести" говорится, что эти стихи гуляли по училищу и в конце концов попали в руки школьного начальства. Причем выдал Гриневского его одноклассник и земляк, поляк по национальности Маньковский, который две недели изводил начинающего поэта угрозой "донесу – не донесу", а потом, на уроке немецкого, поднял руку и сказал:
– Позвольте, господин учитель, показать вам стихи Гриневского.
Учитель позволил, прочел, покраснел, побледнел, Гриневского вызвали в учительскую комнату, а дальше последовала – как пишет Грин – сцена в духе гоголевского "Ревизора" или – как могли бы продолжить мы теперь – носовского "Незнайки", сочинявшего вирши про жителей Цветочного города: "Как только чтение касалось одного из осмеянных – он беспомощно улыбался, пожимал плечами и начинал смотреть на меня в упор".
Это, вероятно, тоже беллетристика – сцена публичного унижения одного за другим учителей в глазах друг друга и уж тем более в глазах учащегося, скорее всего, придумана для того, чтобы сделать ситуацию драматичнее. Точно так же выдуман и эпизод с предательством – согласно записи в школьном журнале, учитель сам увидел у Гриневского пасквильные стихи, и написаны они были не за две недели до катастрофы, а на самом уроке. Да и те ли это были стихи, которые приводит в своей повести Грин, большой вопрос, но то, что стихи существовали и именно они стали главной причиной изгнания мальчика из училища, подтвердил много лет спустя на допросе в полиции в связи с арестом сына Степан Евсеевич.
"С детства у него была мания к стихотворству. Будучи 10-летним реалистом, он написал пасквильное стихотворение на всех преподавателей. Это обстоятельство и послужило главным поводом к его исключению из реального училища".
Отец старался его спасти. "Отец бегал, просил, унижался, ходил к губернатору, везде искал протекции, чтобы меня не исключали.
Училищный совет склонен был смотреть на дело не очень серьезно, с тем чтобы я попросил прощения, но инспектор не согласился.
Меня исключили".
Вся эта история напоминает историю еще одного исключенного из-за конфликта с учителями русского школьника и также будущего писателя Михаила Пришвина, описанную последним в автобиографическом романе "Кащеева цепь". Но там, где реалист Пришвин романтизирует, подчеркивает мужество и независимость, моральную победу своего главного героя в противостоянии с учителем географии В. В. Розановым, романтик Грин нарочито снижает образ: "Он говорил, а я ревел и повторял: "Больше не буду!""
Да и "бегство в Америку", описанное в обоих произведениях, разнится в тоне повествования. У Пришвина это торжество, героическая робинзонада и никаких слез (хотя в реальной жизни были как раз слезы и никакой героики), у Грина – бесславное возвращение домой за куском пирога: "Я сидел долго. Стало смеркаться; унылый зимний вечер развертывался вокруг. Ели и снег… Ели и снег… Я продрог, ноги замерзли. Калоши были полны снега. Память подсказывала, что сегодня к обеду яблочный пирог".
В гимназию беглеца не взяли, и в октябре 1892 года Степан Евсеевич подал прошение о том, чтобы его мальчика приняли в число учеников третьего отделения Вятского городского училища, которое пользовалось в городе самой скверной репутацией.
"Городское училище было грязноватым двухэтажным каменным домом. Внутри тоже было грязно. Парты изрезаны, исчерчены, стены серы, в трещинах; пол деревянный, простой – не то что паркет и картины реального училища.
Здесь встретил я многих пострадавших реалистов, изгнанных за неуспешность и другие художества. Видеть товарища по несчастью всегда приятно…
Вначале, как падший ангел, я грустил, а затем отсутствие языков, большая свобода и то, что учителя говорили нам "ты", а не стеснительное "вы", начали мне нравиться".
Нравы среди учеников были такие, что боялись их во всем городе.
"Лучше всех об этом выразился Деренков, наш инспектор.
– Постыдитесь, – увещевал он галдящую и скачущую ораву, – гимназистки давно уже перестали ходить мимо училища… Еще за квартал отсюда девочки наспех бормочут: "Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!" – и бегут в гимназию кружным путем".
Но вообще-то, несмотря на поздний юмор и иронию воспоминаний, учеба в училище была для Грина очень тяжелой полосой в жизни. После смерти матери, последовавшей в январе 1895 года (то есть когда Грину было четырнадцать с половиной, а не двенадцать лет, как сообщал он Венгерову, и не тринадцать, как писал в "Автобиографической повести"), отец в мае того же года женился на вдове почтового чиновника Лидии Авенировне Борецкой, у которой был девятилетний сын от первого брака. Вряд ли это была сильная любовь, скорее, и с той и с другой стороны новое супружество было вынужденным шагом и браком по расчету, но отношения с мачехой у Грина не сложились. Как некогда про гимназических учителей, он сочинял про нее сатирические стихи, часто ссорился, отец разрывался между сыном и новой семьей и вынужденно вставал на сторону последней. А потом и вовсе стал снимать для Александра комнату.
"Я должен сказать, что моя настоящая жена, мачеха Александра, последнего знает очень мало, так как с первых же дней он с нею ругался и я удалил его от себя", – показывал он на допросе в 1903 году, и очевидно, что здесь было не только желание уберечь Лидию Авенировну от допросов в полиции, но и констатация действительного положения дел. Может быть, этой скорой женитьбы не мог Грин простить ни тогда, ни позднее своему родителю (неслучайно вдовые отцы у Грина в "Алых парусах", "Золотой цепи", "Бегущей по волнам", "Дороге никуда", и в рассказах "Рене", "Новогодний праздник отца и маленькой дочери" и "Крысолове" вторично не женятся) и потому так сгущал краски. Точно так же тенденциозно описывал он Вятку, свои скитания, мытарства и неприкаянность, создавая художественный образ никому не нужного, отвергнутого подростка, хотя, в сущности, ничего плохого ни город, ни отец ему не сделали.
И все же, возвращаясь к выражению "литературный оборот", употребленному возмущенной Екатериной Степановной Маловечкиной, сестрой Грина, по отношению к тону его воспоминаний об отце, надо признать, что со стороны сестры это был не просто оборот, а точно найденная формулировка. Когда Грин в начале тридцатых годов создавал необычную для себя и своей поэтики и вполне традиционную по литературным меркам критического реализма "Автобиографическую повесть" с ее простыми российскими реалиями и русскими именами – это были его вынужденная попытка вписаться в новое время и одновременно желание переложить на автобиографическое повествование мотивы недавно законченного, чисто "гриновского" романа "Дорога никуда", где среди прочего рассказывается о сложных отношениях между отцом и сыном.
"Автобиографическая повесть" Грина, его "охранная грамота", была написана с оглядкой на автобиографическую трилогию Горького "Детство", "В людях", "Мои университеты", и во многом, рисуя образ затхлого провинциального города, Грин следовал сложившейся традиции мрачно изображать русскую дореволюционную жизнь, скитания незаурядного молодого человека, среду босяков, несправедливость, грязь. "А больше всего был Максимом Горьким", – сообщал он еще раньше Венгерову и теперь, в повести, именно эту идею развивал.
Другим не менее важным ориентиром для Грина была повесть Чехова "Моя жизнь".
"Чтобы понять это, – писал он о своем самоощущении в молодости все в той же "Автобиографической повести", – надо знать провинциальный быт того времени, быт глухого города. Лучше всего передает эту атмосферу напряженной мнительности, ложного самолюбия и стыда рассказ Чехова "Моя жизнь". Когда я читал этот рассказ, я как бы полностью читал о Вятке".
О роли "Моей жизни" в жизни Грина свидетельствует и запись, сделанная женой Грина Ниной Николаевной.
""Особенное", неизгладимое впечатление произвела на меня повесть А. Чехова "Моя жизнь", – говорил Александр Степанович. – Я увидел свою жизнь в молодости, свои стремления вырваться из болота предрассудков, лжи, ханжества, фальши, окружавших меня. Стремления мои были в то время не так ясно осознаны и оформлены, как я теперь об этом говорю, смутны, но сильны. Понятен и близок был мне Михаил, его любовь и отвращение к родному очагу "родительского дома"".
Очевидно, что конфликтная ситуация "отец и сын", "герой и город" была пережита Грином очень глубоко, и в пристальном внимании Грина к чеховской повести можно увидеть определенную литературную и житейскую реминисценцию. И там и там мальчик из дворянской семьи не желает жить так, как предписывают ему законы его сословия, и там и там весь город восстает и герой оказывается один против всех.
"Город, негласно, выдал мне уже волчий, неписаный паспорт. Слава обо мне росла изо дня в день".
Чехов фигурирует и в другом месте в "Автобиографической повести":
"Иногда я писал стихи и посылал их в "Ниву", "Родину", никогда не получая ответа от редакций, хотя прилагал на ответ марки. Стихи были о безнадежности, беспросветности, разбитых мечтах и одиночестве, – точь-в-точь такие стихи, которыми тогда были полны еженедельники. Со стороны можно было подумать, что пишет сорокалетний чеховский герой, а не мальчик одиннадцати-пятнадцати лет".
Но и сам мальчик был под стать своим стихам: ни друзей, ни семьи, одиночество, запойное чтение книг ("Тысячи книг сказочного, научного, философского, геологического, бульварного и иного содержания сидели в моей голове плохо переваренной пищей"), самолюбивый, независимый и очень замкнутый, конфликтный характер, мечты о Фениморе Купере – таким мы видим Грина в его отроческие годы. Причем, что важно, этот образ идет не только от "Автобиографической повести" с ее покаянным, саморазоблачительным пафосом, но и от "Автобиографии", написанной в 1913 году Венгерову: "В детстве я усердно писал плохие стихи".
Позднее Грин вспоминал, что полюбил в ту пору ходить на охоту, причем ружье у него было совсем старенькое, он добывал мелкую дичь, а больше всего голубей. С двенадцати лет зарабатывал на жизнь перепиской листов годовой сметы для благотворительных заведений, занимался переплетным делом, делал бумажные фонари для коронации Николая II.
Но во всех этих воспоминаниях настойчиво присутствует один горький мотив: за что бы дитя ни принималось, все выходило у него из рук вон скверно. "Играть я любил больше один, за исключением игры в бабки, в которую вечно проигрывал…" Или: "За все хватаясь, ничего не доводя до конца, будучи нетерпелив, страстен и небрежен, я ни в чем не достигал совершенства, всегда мечтами возмещая недостатки своей работы. Другие мальчики, как я видел, делали то же самое, но у них все это, по-своему, выходило отчетливо, дельно. У меня – никогда".
То же самое относилось и к работе, когда мальчик стал заниматься переплетным делом с целью поднакопить: "Одно время у меня было порядочно заказов; будь мои изделия сделаны тщательнее, я мог бы, учась, зарабатывать пятнадцать-двадцать рублей в месяц, но старая привычка к небрежности, поспешности сказалась и здесь, – месяца через два моя работа окончилась".
Ладно работа. Она делалась из-под палки, с отвращением, это понятно. Но вот, казалось бы, совсем другое – охота, которой Грин увлекся еще на десятом году жизни: "…не пил, не ел; с утра я уже томился мыслью: "отпустят" или "не отпустят" меня сегодня "стрелять"". Но и здесь он оставался верен себе: "Не зная ни обычаев дичной птицы, ни техники, что ли, охоты вообще, да и не стараясь разузнать настоящие места для охоты, я стрелял во все, что видел: в воробьев, галок, певчих птиц, дроздов, рябинников, куликов, кукушек и дятлов… Несмотря на мою действительную страсть к охоте у меня никогда не было должной заботы и терпения снарядиться как следует… Неудивительно, что добычи у меня было мало при таком отношении к делу… Впоследствии в Архангельской губернии, когда я был там в ссылке, я охотился лучше, с настоящими припасами и патронным ружьем, но небрежность и торопливость сказывались и там".
Просто тридцать три несчастья! Недоросль, Митрофанушка, Обломов, если только не наговаривал на себя сам с некоей целью, если не только не создавал легенду наоборот в противовес тем байкам и мифам, что шли за ним по пятам всю его жизнь.
Каждый писатель – это миф. Грин – миф в квадрате.
В шестнадцать лет Александр Гриневский закончил училище со средней отметкой "3" и сильно преувеличенной пятеркой по поведению, чтобы не портить юноше жизнь, и на этом его регулярное образование было завершено. Оставаться в Вятке смысла не было. Не хотел этого ни отец, ни тем более подобревшая ввиду отъезда пасынка мачеха.